6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

Но все это было полбеды — хуже было то, что началось у нее с памятью. Она стал замечать в ней зияния и пропуски — провалы, которые могли привести к провалу совсем иного рода. Она относилась к ним до поры до времени беззаботно, объясняла их беременностью и переутомлением — пока не прозвенел звонок, встревоживший их обоих по-настоящему.

Рамзай со своей группой был в Токио. У него никак не налаживалась связь с Владивостоком. Вместо Ольги Бенарио с ним поехал ас радиодела, передававший в минуту рекордное количество знаков. Но то было в Москве, на Воробьевых горах, а здесь ни Рене в Шанхае, ни радисты на советском Дальнем Востоке его не слышали. Рамзай нервничал, сердился, считал, что виновата принимающая сторона, передавал Рене записки, в которых писал полушутя-полусерьезно: «Кэт, прочисти ушки». Начальство решило направить к нему кого-нибудь для проверки рации и устранения неполадков. Рене послали, может быть, для того, чтоб дать ей проветриться и развести на время двух неуживчивых товарищей по работе, к тому же брачных партнеров, которые никак не могли притереться друг к другу окончательно: замечено, что короткая разлука в таких случаях действует иногда целительным образом. Так или нет, история об этом умалчивает, но приехал человек, который должен был сменить Рене на время отъезда, а ее послали в Токио, дали большую сумму денег для Рихарда и новый шифр, который она должна была выучить наизусть и пересказать Зорге при встрече: такие секреты бумаге не доверяли.

Злоключения ее начались в день отъезда. До того, в обычной обстановке, память ее, в общем, со всем справлялась, а здесь, в предотъездной суете, в один момент отказала. Пароход на Йокогаму уходил вечером, легальная связная, которая должна была привезти деньги, опоздала, Рене получила от нее доллары: их нужно было обменять на иены. Банки были уже закрыты — пришлось менять у частников, которые дали ей ворох мятых, не складывающихся вместе ассигнаций. Она забегалась. Кроме денег связная передала ей документ для Якова, который тот должен был прочесть и немедленно вернуть, — Рене положила его в конверт с билетами и начисто о нем забыла. На пароход она успела вовремя, но все действия ее с этой минуты стали машинальны, она перестала управлять собой и двигалась как заведенная. Яков узнал от связной об адресованном ему документе, понял, что Рене увезла его с собой, послал ей на борт парохода предостерегающую телеграмму: «Ты забыла ключи», а она, прочитав, пожала плечами: «Что еще за ключи?» — не придала ей значения…

Они встретились с Зорге на улице. Рене была в Токио туристкой. Она ходила по улицам, разглядывала живописные одноэтажные улицы, и их встреча на условленном перекрестке, куда оба подошли в назначенное время, выглядела со стороны совершенно естественной и случайной. Они обрадовались друг другу и, как старые знакомые, направились к ближайшему кафе, которых здесь было великое множество. Зорге улыбался лукаво и жизнерадостно, Рене попала с ним в другой мир, не имевший отношения к прежнему, и на время забыла о своих неприятностях — посветлела лицом, как на празднике.

— Здравствуйте, Пауль, — напирая на это имя, поздоровалась она с ним. — Не знаю уж, как звать вас теперь.

— Зови просто Рихард, — прошептал он ей на ухо, подавая стул. — Я ведь здесь снова легализовался, выступаю под настоящим именем и фамилией. Для своих только кличка — Рамзай, а для всех прочих, как положено, Рихард Зорге. За мной ведь нет ничего — я чист перед родиной. Если только грехи и ошибки молодости — так у кого их нет? Сейчас оттуда такие головорезы приезжают, что я, по сравнению с ними, божья коровка. За это, наверно, и любят. А ты — Рене? — Он знал это еще с Москвы.

— Рене, — добродушно отвечала она. — За мной тоже ничего не числится.

Он посмотрел на нее с любопытством:

— Жалеешь, что уехала?

— Нет, конечно. Что жалеть? Прежнего не воротишь.

Он согласно кивнул, построжел чуть-чуть:

— Вернуться можно, но себя там не найдешь. И до сегодняшних проделок могут докопаться… — и снова заулыбался. — Как тебе Япония?

— Да вот хожу… — Она огляделась по сторонам. — Смотрю: дети пользуются неограниченной свободою.

— До пяти лет, — уточнил он. — Потом начинается восточное рабство… — Он посмотрел с новым любопытством — уже другого рода. — Тебя это сейчас особенно интересует?

— А что, видно? — удивилась она.

— Да не видно, — успокоил он ее, — а сплетничает народ. Живем как в маленькой деревне — все наперечет. А как узнают — одному богу известно. Такая уж профессия… А с Абрамом тебе как?

— Да ничего. — Она отвела взгляд в сторону. Он не стал расспрашивать, сказал только:

— Он человек редкой принципиальности… — и вернулся к своим заботам: — Приехала помочь мне? Не работает моя связь. Радист вроде крупный специалист, а не может наладить. Наверно, потому, что пианист чистой воды — к нему еще техник нужен. Ты в технике разбираешься?

— Разбираюсь немного.

— Золото, а не работник. Да еще такая красивая. Повезло Абраму во всех отношениях. Осторожней только, — предупредил он. — Тут пеленгаторы. Они, правда, очень медленные, им полчаса надо, чтоб тебя засечь, но все-таки. Мы будем передавать потом из машины — разъезжать или места менять, но сначала надо с рацией разобраться. Не возить же поломанную… Москву вспоминаешь? — спросил он еще.

— Вспоминаю, конечно.

— И как она на расстоянии?

— Такая же, как вблизи. Симпатичная.

Он весело усмехнулся:

— Это у тебя взгляд такой счастливый. Всем симпатизируешь.

— Да нет. Взгляд обычный… — и припомнила ему московский разговор: — Смотрю не на город, а на пригороды.

— А я за деревьями леса не вижу? — засмеялся он. — Это то, что твой муж мне сказал. Как ты ладишь с ним? С твоей терпимостью ко всему.

— По-всякому, — осторожно сказала она, не умея и не любя жаловаться, и прибавила с излишним оптимизмом: — Все образуется.

— Зерно перемелется, мука будет? — сказал он ей в тон другую широко известную пословицу и встал из-за стола. — Пошли, а то мне не терпится. Хотел бы я, чтоб и с моей рацией тоже все перемололось. А то, что я сказал про пеленгаторы, — информация самая точная. Можешь считать, из первоисточника. Минута-другая связи совершенно безопасна, но злоупотреблять не следует. — И они пошли на квартиру к радисту — уже не прогуливаясь, а прямиком и быстрым шагом (но если бы за ними и следили, то и этому можно было найти иное и простое объяснение).

Радист ждал их у себя. Вид у него был чинный и озадаченный — как у хорошего немецкого мастерового, неожиданно попавшего впросак и не справившегося с работой. Рене взялась за рацию и нашла ее исправной. Приближался час передачи из Шанхая, она поймала знакомый почерк ее заместителя, который передавал шифровку на север: у него была особая манера передавать букву «л», она знала ее с тех пор, когда он сидел во Владивостоке. Она сразу установила с ним связь и, памятуя о пеленгаторах, немедленно ее оборвала. Она переглянулась с Зорге, оба посмотрели на радиста: тот сидел белый как мел и руки его тряслись. Зорге сильно расстроился — вместо того, чтобы, как Яков, задрожать в гневе.

— Что ж ты так? — спросил он радиста. Тот залепетал в ответ что-то невнятное про пеленгаторы и ушел — почти выбежал из комнаты из-за неодолимого стыда и чувства собственного бессилия.

— Кто б мог подумать? — Рихард искал ему и себе оправдание. — Вроде надежный парень. Я его еще по Германии знаю. Испугался пеленгаторов… Ладно. Дело хоть так, но сделано. Очень много уж материала накопилось…

Он конечно же не говорил, что за информация и откуда, и Рене не задавала ему вопросов. Только потом она, как все, узнала, что Зорге вошел в близкое окружение немецкого посла в Токио, пользовался его доверием, был у него кем-то вроде консультанта, имел доступ к приходящим в посольство документам и умудрялся переснимать их: не современной техникой, которую можно спрятать в очки или в булавку галстука, а тогдашней, громоздкой, допотопной…

— Что с ним будет? — спросила Рене.

— Да что с ним будет? — с досадой повторил он. — Отправлю назад с нервным срывом и с рекомендацией не посылать больше. Не губить же ему жизнь за то, что он сдрейфил. Эх, Рене, Рене! Почему я тогда не взял тебя с собой? Не доучилась бы немного, и что с того? Тебе ведь и звания не дали?

— Почему? Была рядовой, теперь старший сержант.

— Аа! — протянул он. — Это меняет дело…

Ее миссия была закончена: она восстановила связь, отдала деньги (про деньги она помнила бы и в полном беспамятстве) — ей оставалось теперь, для поддержания легенды, посетить какой-нибудь храм: она сама ничего не имела против этого, потому что оставалась любопытна, как и прежде.

Но поездка не удалась — вернулась полоса стихийных бедствий, нездоровья, недомоганий, затмений памяти и последующих пренеприятнейших прозрений. Она поехала в ближний Киото, попала туда как раз под Новый, 1935-й, год, посетила древний буддийский храм, от которого не получила никакого удовольствия, потому что ее постоянно мутило, тошнило и рвало: не то от беременности, не то от чего-то еще — вернулась в гостиницу с намерением лечь как можно раньше. Помнится, она столкнулась в лифте отеля с Хертой Куусинен, которой они незадолго до этого помогли перебраться из Шанхая в Японию. Херта разыгрывала здесь роль богатой американки, и это ей, видимо, удавалось — судя по тому, как увивались возле нее два молодых итальянца, очевидно, привлекаемые шелестом воображаемых ассигнаций. Женщины сделали вид, что не знают друг друга. Рене поспешила в номер, чтоб быстрее лечь и забыться, да не тут-то было. Из ресторана звенела музыка, прерываемая криками: шло празднование Нового года. Только она начала привыкать к этому шуму, послышался другой, уже нездешний, грозный, мерный и глубинный, словно идущий из-под земли грохот — потом все зашаталось, как на палубе. Началось обычное для Японских островов землетрясение, на которое местные жители не обращают внимания: праздник внизу продолжался как ни в чем не бывало — но для нее оно было внове и усилило, как в качку на корабле, ее тошноту и рвоту. Самочувствие ее было настолько скверное, что землетрясение она встретила уже с фаталистическим спокойствием: это, мол, стихийное бедствие и она не в ответе за него перед Центром — останется в номере и будь что будет. Но и этого оказалось мало. Все тряслось и ходило ходуном, когда в дверь постучали и вошла молодая японка. Беспокоить иностранцев в номере не было принято, и Рене насторожилась, напряглась и, собравшись с силами (а ей было так плохо, что она почти не различала черт лица вошедшей), спросила, что ей надо. Японка вместо ответа подала ей альбом и раскрыла его — там были все сплошь усатые мужчины. Зачем, почему?! Вошедшая, извиняясь, объяснила, что у хозяина гостиницы такие же пышные усы, — даже еще длиннее, что он состоит членом всемирной лиги усачей и каждый Новый год дарит своим гостям такие альбомы, — считая, видимо, что если с пустыми руками тревожить постояльца нельзя, то с подарком можно. Рене, которая готовилась к худшему, поблагодарила ее, попросила положить альбом на столик и остаток ночи провела в относительном спокойствии: даже землетрясение прошло — как проходит в наших широтах сильный, но короткий ливень…

Перед отъездом она снова свиделась с Зорге. Они провели полчаса в какой-то кондитерской. Беседа была пустяковая, на неслужебные темы — оба смеялись и шутили, и она вспоминала потом этот разговор с запоздалым стыдом и раскаянием: что он должен был о ней подумать? Рихард говорил ей, что ему нравятся японки, что они очень милы, ему жалко их, потому что их ни во что здесь не ставят, он хотел бы завести с кем-нибудь знакомство, но боится: слишком опасно. Она же жаловалась на крыс и тараканов, которых страшилась до смерти: в Шанхае водились огромные, с мышь, тараканы, а в Токио в ее номере хозяйничали крысы, которые ничего не боялись: то замирали под половицами, то шныряли из угла в угол в поисках съестного, а когда она пожаловалась соседям, то те, уже привыкшие к этому соседству, хладнокровно посоветовали ей швырять в них Библию, которую японцы, в подражание Западу, клали (наверно для этой цели) европейцам на прикроватные столики…

Рихард слушал все со своей обычной, понимающей и лукавой, улыбкой — на этот раз немного грустной. Потом он неожиданно сухо прервал ее:

— Ладно. Надо идти. Тебе еще собираться в обратную дорогу. А то так можно и заговориться… — и посмотрел подбадривающе и заботливо: — Давай, Рене. Спасибо за помощь. Дай бог, еще увидимся… — и снова одарил ее одной из своих чарующих, призывных улыбок, похожих на ту, которая когда-то выманила ее из Франции в Россию — только, в сравнении с той, глуше, прозрачнее и бледнее…

Больше они не виделись, и странное дело — для нее это была не просто последняя встреча с товарищем, а нечто большее, что поставило точку в ее старой жизни и окончательно отделило ее от новой. Может быть, виной тому был Рихард, который так неожиданно прервал их разговор, может, ей вдруг показалось, что он был последним человеком из ее старого окружения — мостиком, по которому она перешла из того мира в нынешний…

Она вернулась задумчивая в гостиницу, случайно получила тот же номер (она сдала прежний и отдала вещи на хранение, не зная, сколько времени пробудет в городе) и, к великому удивлению своему, увидела, что оставила свое грязное белье в корзине: его не успели забрать оттуда. Сильно обескураженная этим: она всегда берегла одежду, это было заложено в ней с детства — она взяла конверт с билетами, который с Шанхая лежал в ее сумке, открыла его и увидела злополучный документ — вспомнила о нем и о том, что ему совершенно незачем было ехать с ней в Японию. И только вернувшись в Шанхай, она, к великому ужасу своему, вспомнила, что забыла передать Зорге новый шифр. Этого уже она никак понять не могла и, что называется, остолбенела. Ясно было, что с ней творится что-то неладное. Яков, обычно не спускавший промашек своим подчиненным, здесь ничего не сказал — только глянул на нее с тревогой и озабоченностью, и за эту тревогу в его глазах она простила ему многие его прежние нападки и несправедливости.

Ее отстранили от работы и вызвали врача посольства. Он осторожно расспросил ее об условиях работы и, узнав о ртути, сразу поставил диагноз ртутного отравления — сказал, что если работать с амальгамой, то надо делать это с вытяжкой, которую, на худой конец, можно устроить в камине: такой был всесторонне образованный доктор. Она стала заниматься теперь только фотографией, ей велено было побольше лежать и поменьше напрягаться. Группу дополнили товарищем, который сосредоточился на печатях, — уже с соблюдением необходимых мер предосторожности.

Здоровье ее поправлялось медленно. В феврале у нее открылось маточное кровотечение: дело было на улице, под ней пролилась большая лужа крови. К счастью, она была не одна: Яков, сопровождавший ее, нанял рикшу и отвез ее в американский госпиталь, где кровотечение остановили. Через неделю ее выписали. Она изменилась: стала раздражительна, уже не мирилась с тем, что терпела прежде. Под ними, этажом ниже, жил китайский чиновник, который каждый день после обеда курил опиум, — зловонный дым поднимался к ним и вызывал у нее спазмы горла. Уговорить китайца не курить было невозможно: он церемонничал, вкрадчиво улыбался и отмалчивался — она заставила Якова сменить квартиру, и они переехали. Их «мальчик», «бой», которому было за шестьдесят и который выглядел еще старше, беспрестанно и надрывно кашлял: был явно болен туберкулезом. Она говорила мужу, что его надо рассчитать и взять другого, — иначе он заразит их и будущего ребенка. Яков возражал, говорил, что как коммунист не может уволить больного человека, и ничего не предпринимал, хотя она знала, что из любого положения можно при желании найти выход. Так оно и получилось: со стариком договорились, что он передаст место племяннику — оно осталось в семье, а для китайцев это главное…

Приближались роды, она думала теперь только о них, полагала, что все худшее позади, и готовилась к самому светлому, что может быть у женщины.

Но оказалось, что и это были не беды: настоящие несчастья зрели в тишине и готовились выйти из небытия наружу. В апреле Яков стал скрытен, замкнут, задумчив и сумрачен. Она чувствовала неладное, но ни о чем его не спрашивала: раз не говорит, значит, так надо — таковы были законы их профессии. Дело было не только в его тревоге, передававшейся на расстоянии, — он и вести себя стал так, будто попал в некий опасный круг, будто его загоняли в сети: стал делать что не положено — приносил, в частности, домой в большом количестве секретные документы, чего раньше не делал, потому что у него были другие места для хранения, в которых он, видно, боялся теперь их оставить. Ей он сказал только, что перестал доверять одному из своих китайских помощников и что идут провалы. Вечер третьего мая они провели в гостях у отъезжавшего в Москву товарища. Перед этим Яков был в консульстве, что вовсе было необычно, но он не сказал ей, зачем ходил туда. Когда они вышли, он сказал вдруг, что не может проводить ее домой, что ему нужно в другую сторону, — посмотрел на нее искоса, с глухой тревогой, и ушел. Роковым оказалось именно то, что он не проводил ее до дома и не оставил там компрометировавшие его документы. Она вернулась одна, отпустила боя, села ждать. Якова не было ни в тот день, ни в следующий. Позвонили легальные товарищи, спросили, дома ли он, — она ответила, что нет. «Тогда бросай все и иди к нам», — сказали они. Она ушла, захлопнув дверь квартиры: у нее даже ключа не было — ей открыл бой, который унес с собой ключ, другой был у Якова.

«Яков арестован, — сказали ей, когда она пришла к своим. — Его заманили на китайскую территорию. Его выдал китаец, работавший на него и перешедший на другую сторону» — все успели выяснить, пока она до них добиралась.

Началась новая жизнь, в которой старые обиды и недоразумения показались удивительно ничтожными: так, когда начинается война, прежние беды в глазах людей становится пустячными, не заслуживающими даже упоминания.