6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

Рене должна была начать работать, но пошла-таки в третий класс (во Франции счет идет от одиннадцатого класса к первому). Помог ей Робер, ее родной отец: вдвоем с Жаном они одолели ношу, непосильную для каждого из них в отдельности.

Робер приходил к дочери и раньше. В первый раз это случилось, когда ей исполнилось десять — она запомнила эту встречу в подробностях. Она вышла из школы и увидела невысокого человека в черном пальто, с круглым, как у нее, лицом, который поджидал ее с довольно безразличным и почти посторонним видом. Она не могла узнать его, потому что никогда прежде в сознательном возрасте не видела, а фотографии дают о человеке лишь смутное представление, но угадала, кто он, и странное и тягостное чувство охватило ее: ей стало страшно, и первое желание было убежать от него и от чего-то темного и опасного, что сопровождало его, как некое облако, — она заплакала еще до того, как он подошел к ней и представился. Непонятно было, зачем он явился к ней в этот день: хотел, видно, напомнить о своем существовании. Он проводил ее до дому, внутрь не вошел, избегая встречи с Жоржеттой, а по дороге не столько расспрашивал ее, сколько говорил о себе, и так, будто вернулся после долгого отсутствия, в котором виноват был не он, а внешние обстоятельства. Он был теперь профсоюзным активистом, жил с женщиной, которую звали Полиной, много разъезжал и занимался политикой. Он сказал, что все время думает о дочери, о том, как помочь ей в жизни, обещал видеться чаще, но затем снова исчез на три года, а Рене не забыла о нем, но хранила в памяти, как болезненную и глубоко засевшую в сердце занозу, вызывающую непонятную ей тревогу: будто рушилось или начинало шататься ее недавно достигнутое и не особенно прочное жизненное равновесие…

Теперь, когда ей исполнилось тринадцать, он объявился снова, и на этот раз, как он сам сказал, надолго. Он навел о ней справки в школе, узнал, что она обнаруживает незаурядные, даже блестящие способности, отнесся к этому с естественной для отца гордостью, сказал, что хочет помочь ей поступить в лицей и для этого — ввести ее в круг своей родни и познакомить с женщиной, с которой теперь жил, с Люсеттой: это будто бы была окончательная его пассия. Они снимали квартирку возле Монмартра. Люсетта встретила Рене с тем хорошо разыгранным шутливым теплом и дружелюбием, которые во Франции скорее правило хорошего тона, чем проявление искреннего чувства, но различить их бывает непросто и искушенному человеку — простодушная же Рене приняла их за чистую монету. Люсетта устроила обед в честь гостьи и обещала учить ее музыке: нашла у нее необходимые для этого способности; у нее было пианино, которое она возила за собой в течение своей тоже непростой, бурной жизни. Это была давняя мечта Рене, на исполнение которой она не смела и надеяться. Она с трепетом являлась на уроки — всего их было три или четыре — одно время только о них и думала, но занятия сами собой сошли на нет и закончились. Робер был не слишком доволен их гаммами и даже ими тяготился: держался натянуто, насупливался и заслонялся от дочери газетой, когда та к нему приходила: был, видимо, плохим меломаном — так что Люсетта, с оглядкой на него, занималась с Рене все меньше: ей-то это было совсем ненужно. Между прочим, отец, сказавший ей, что живет в вечных разъездах, на поверку почему-то оказывался все время дома.

Но со своей родней он ее все-таки свел: позвал в Даммари-ле-Лис на смотрины. Она испросила разрешения у матери и отчима. Жоржетта сказала:

— Это твой отец, тебе решать. — И Жан согласился с этим, нисколько не обидевшись из-за потери отцовства, к которому мог бы привыкнуть. Рене таким образом потеряла в один день временного родителя, исполнявшего обязанности отсутствующего, и приобрела кровного, но еще более неверного и непостоянного, чем отчим…

Они стояли в тамбуре поезда пригородного сообщения. Был субботний вечер, вагоны были переполнены, а Робер забыл заранее позаботиться о сидячих местах: он был рассеян. Черный паровоз, остро пахнущий угольной пылью и гарью, дергал и тянул за собой вагоны, несясь со скоростью сорока километров в час, которая захватывала дух и представлялась немыслимо быстрой.

— Ты не робей, я поддержу тебя. В конце концов, ты моя законная наследница. Других нет и, наверно, не будет. Что делать, если такой непутевый отец тебе достался? Там у меня комната — где мы жили с твоей матерью…

Робер стоял, прислонясь к стене и виновато склонив голову: и без того невысокий, он выглядел в этот вечер ниже обычного и был особенно склонен к откровениям.

— Я-то сам жить там не буду — надо хоть за тобой эту комнату застолбить, а то останемся, как сейчас, без места, в тамбуре. Вдвоем легче, чем одному. — И пояснил: — Они ко мне относятся без большого уважения. Они народ оседлый, положительный, а меня мотает по свету: ни профессии, ни семьи, ни положения. Люсетта — хороший, конечно, человек, но семью с ней заводить поздно: не в том уже возрасте… А теперь еще сомнительными делами занялся в их представлении… — Круглое, лукавое лицо его заулыбалось виновато и с чувством неловкости — он словно каялся перед ней за старые и новые грехи, но делал это не вполне искренне, а как бы с розыгрышем: такое впечатление было от многих его душевных движений и поступков. — Так что ты мне там для поддержки будешь. Рабочая солидарность, верно? — и ткнул ее в бок: как какого-нибудь приятеля-работягу, так что ее бросило в сторону. — Я ж знаю, ты в ячейку ходишь. Энгельса читала и другим пересказывала.

— А ты откуда знаешь? — Ее все время тянуло говорить ему «вы», но он настаивал на более родственном обращении.

— Жан рассказал. Мы с ним долго о тебе говорили. В кафе вашем, где они обосновались. Мне родня нужна, чтоб лицей провернуть. Тебе дальше учиться надо.

— Чтоб деньги дали?

— И это тоже. Учиться-то ты бесплатно будешь. Стипендиатом. — Он поглядел на нее мельком. — Есть такие места для неимущих, но одаренных детей. А ты, говорят, такая. Но тут знакомства нужны: у матери они есть, ей ничего не стоит поговорить с кем надо. Они эти места для себя держат. Для того и завели: чтоб детей любовниц устраивать. Таков уж наш мир, капиталистический. Почему, думаешь, мы с ними боремся?..

Он был из своих, красных, и говорил их языком, но Рене стало неуютно — оттого, что ее прочили в такую компанию. Она плохо представляла себе, что такое дети любовниц, но смутно чувствовала, что соседство это не очень лестно.

— А деньги тогда зачем?

— Деньги никогда не помешают. Тебя ж кормить и одевать надо. В лицее, куда ты пойдешь, в старом и заштопанном не походишь. Мы все это с отчимом обговорили. Он согласился тебя учить, если я буду кой-какие деньжата подбрасывать. Стипендию своего рода. У меня денег нет: не держатся они у меня — вот я и обратился к ним, а они решили тебя на семейный совет вызвать: посмотреть, с кем дело имеют. Вдруг такая же непутевая, как я. Мои рекомендации их только настораживают… А у меня денег нет, потому что профсоюзы плохо платят. За повышение тарифов борются, а как своим платить, так хуже всяких эксплуататоров.

— А чем ты занимаешься?

— Я анархист, — уклончиво отвечал он.

— Это работа такая?

Он усмехнулся.

— Скорее, призвание. Не говори никому, а моим — в особенности. И сама забудь. У нас с этим путаница. Есть анархисты, которые бомбы бросают, — их все боятся, мы к ним не имеем отношения. Мы анархо-синдикалисты… — и, оборотившись на соседей по тамбуру, еще больше понизил голос, хотя и до этого говорил полушепотом, а соседи вокруг были заняты кем угодно, но не ими. — Не знаешь, что это — анархо-синдикалисты?

— Нет.

— Я как-нибудь расскажу — в другой обстановке и в другом настроении… У тебя отчим — коммунист?

— Да.

— Мы с ними во многом сходимся, но во многом и расходимся и никогда не сойдемся окончательно. У них аппарат превыше всего, дисциплина, подчинение рядовых членов руководству, а мы считаем, что все наоборот: все лучшее рождается снизу. Твой отчим, правда, тоже из нашего теста и напрасно, кажется, забрел в их казарму. Поэтому-то мы с ним так легко договорились. Много денег он не возьмет, а этим, — он показал вперед по движению поезда, — ничего не стоит выделить из своих бумажников. Ты только не говори им про Жана и про ячейку. Хватит им меня да Камилла. Поменьше болтай вообще.

— А кто такой Камилл?

— Дядю своего не знаешь? — удивился он, но вспомнил: — Хотя откуда? Вы ж совсем от нас оторвались. Надо было мне раньше свести тебя с ними … И Жоржетта ничего не говорила?

— Нет.

— Сильно разозлилась, значит. Хотя есть на что, с другой стороны… Камилл — тоже коммунист, но такой, что больше на чиновника похож. На бюрократа. Он и в детстве такой был: от сих до сих и ни на шаг в сторону. Кого только нет в их движении. На все вкусы найдутся. Если власть возьмут, ничего во Франции не изменится. Потому как разойдутся по начальственным местам — в соответствии со своими наклонностями…

Дом был большой, новый, каменный. Он стоял на привокзальной улице, а сам вокзал располагался на границе между Меленом и Даммари-ле-Лис. Мелен был богат, наряден, похож на Париж, Даммари-ле-Лис беднее, проще, ниже этажами, но та его часть, что примыкала к Мелену, начинала тянуться за богатым соседом и застраивалась высокими, стоявшими в ряд одинаковыми домами, дружно упиравшимися в невысокое пасмурное небо двухскатными остроугольными крышами. Бабушка, мать Робера, Франсуаза, встретила их в прихожей и проводила в гостиную, где ждали остальные члены семейства: старший брат Андре, приветливый и улыбчивый хозяин семейной фирмы, его молодая жена Сюзанна, тоже веселая, лукавая и смешливая, и Камилл — и вправду похожий на чиновника в присутственном месте: неприступный и чопорный. Сама бабка, коренастая, жилистая, хваткая, распоряжалась в доме всем и всеми — те ходили у нее по струнке и помалкивали. Она повела разговор, не оглядываясь на детей, будто не замечая их:

— Ты садись, садись — что стала среди комнаты? — Она разглядывала Рене с головы до пят и словно вертела ее в разные стороны в своем воображении. — Это у нас гостиная, мы здесь людей принимаем — когда допускаем до себя, а нет — так и в прихожей посидят. Лицом-то ты в нашу родню: оно у тебя круглое, как у нас — у матери твоей оно поострее было, покрючкастее… Или я выдумываю, забывать начинаю? Телом ты больше в нас — широкая в кости: твои щуплее, потоньше. Такими запомнились во всяком случае — потому что я их, считай, и не видела. В кого умом пошла, осталось выяснить.

— В нас, — невпопад вставился Робер. — Учится хорошо.

Большего он сказать не успел, так как не пользовался у матери доверием.

— В нашу родню — это еще не все, — отрезала она. — Хорошо, если в Андре: золотой человек, мы ее тогда с руками оторвем. Хуже, если в этого, — она мотнула головой в сторону Камилла, — но и это полбеды, жить можно, а вот если в тебя?.. — и не обращая внимания на Робера, который не стал спорить, привыкший к подобным нареканиям, приступилась к Рене, ожидая от нее первых признаний, которые всего ценнее. — Что ты любишь вообще? Больше всего на свете?

— Книги, — послушно и одновременно непокорно отвечала та.

— Книги я и сама читать люблю, — возразила бабка, будто Рене с ней спорила. — У меня библиотека целая — посмотришь на досуге. А кроме книг? Книжками жизнь не заполнишь… Наряды? На танцы любишь ходить?

В Рене проснулось строптивое чувство: ее никогда так не экзаменовали.

— Нарядов у меня нет.

— Так уж и нет?

— Нет. И без них обойтись можно.

— А танцы?

— Не ходила никогда.

— Что ж ты делаешь тогда? — будто бы удивилась бабка, а на самом деле только пристально ее разглядывала. — Если на танцы не ходишь?

Рене не знала что ответить, и Андре пришел ей на помощь:

— Да ты, мама, тоже на танцы не ходила.

— А ты откуда знаешь? Тебя тогда не было. — Она поглядела внушительно, затем поправилась: — Это когда было? Мы тогда сызмалу знали, за кого замуж пойдем, а сейчас, говорят, мужа на танцах искать надо?.. Тебе и муж не нужен?

— Нет, — отвечала Рене уже с дерзостью и с вызовом в голосе.

— Вот как! А что тебе нужно тогда?

— Учиться.

— И кем ты хочешь стать, когда выучишься?

Рене подумала и призналась:

— Не знаю еще… Мне сама учеба нравится.

— Сама учеба нравится, — повторила бабка, будто в этих словах скрывалась некая истина, и, обернувшись к членам своего семейства, пожаловалась: — Молодые. Каждый раз удивляют. В наше время так бы не сказали… У тебя еще бабка есть?

— Есть. Манлет. — Лицо Рене смягчилось и потеплело при упоминании о бабушки по матери. — Я ее люблю очень.

— И за что же? — В голосе бабки послышалась ревность. — Я ее не видела. Она на свадьбу не приехала.

— Плохо себя чувствовала, — извинился за Манлет Андре.

— Да плохо! Свадьба не понравилась. И оказалось, в точку попала… Так за что же ты ее любишь?

— Потому что добрая.

— Не в пример мне, что ли?.. — Бабка прищурилась ястребом. — Так я, может, тоже такая. Когда человек стоит этого. А перед тем, кто этого не заслуживает, нечего и расшаркиваться.

— Надо ко всем быть доброй, — заметила Рене, и это прозвучало как назидание.

— Это ты из книг вычитала?.. — и поскольку Рене не отвечала, спросила: — Кого ты читаешь хоть?

— Корнеля.

— По программе?

— И по программе и так.

— А я вот Фенелона. А из последних — Достоевского. Не слышала?

— Нет, — чистосердечно призналась Рене.

— И не надо тебе. Без этого достаточно… Ладно. С тобой, гляжу, в один раз не разберешься. Приедешь к нам на лето — тогда поближе познакомимся… — И суховато подбодрила ее: — Это хорошо, что сразу не ясно: чтоб потом скучно не было. Как вы считаете? — обратилась она к остальным, но тут же пожалела, что задала лишний вопрос, оборотилась к Рене, сказала с насмешкой: — Хотя что их спрашивать? У Андре вон все на лице написано: тоже, как ты говоришь, добрый человек — никого еще не обидел на моей памяти, Сюзанна только смеяться начнет: такая смешливая, а Камилл уже надулся — этот ни о ком доброго слова не скажет: испугался, что новая наследница объявилась. Он деньги любит считать — взносы у всех собирает, — и не обращая внимания на среднего сына, который поднял голову и приготовился к внушительной обороне, пояснила младшему: — Это я новенькой твоей семью представляю. А ты?.. — Робер был паршивой овцой в ее стаде, и для него и слов не находилось. — Что ты делаешь хоть? Я уже счет твоим занятиям потеряла.

— Профсоюзник, — не вдаваясь в лишние подробности, отвечал тот.

— Профессия такая? — бабка уставилась на него, как на сфинкса. — Хотя ты и профсоюзник какой-то странный. Он вон тоже по этой части, — она кивнула на Камилла, — но про него все известно: сидит в конторе, ему деньги несут, а он их в книжечку записывает…

— Я еще и железнодорожник, — возразил тот, но бабка не дала обмануть себя:

— Ладно! Железнодорожники поезда гоняют да вагоны чистят, а ты штаны просиживаешь, мозоли на заднице натираешь. Деньги мусолишь. Сколько их через твои руки проходит?

— Большие суммы. — Камилл сразу набрался важности. — Мы собираем у всего муниципалитета.

— Почему мы? Не мы, а ты. Все вы, гляжу, сообща делаете. Или так представляете, чтоб одному в ответе не быть… И ничего тебе не остается? К рукам не прилипает?

Камилл нагнул голову, избычился, насупился.

— Я честный человек, мать. Потому и доверяют.

Мать не стала с ним спорить.

— Нашли человека из честной семьи. — Она язвительно усмехнулась: — Сиди дальше принимай. И нам, может, пригодится. Нельзя, говорят, яйца в одну корзину класть. Вдруг ваши к власти придут, тогда у нас свой человек там будет. — Камилл поднял голову, заранее возгордился, она же спустила его с небес на землю: — Если ты, конечно, к этому времени о нас помнить будешь. — И объяснила остальным, не ведая сочувствия и жалости: — Приятели у него такие, что отца с матерью забудут и повесят — и все по идейным соображениям. Если по России судить. Да и по нашим: когда якобинцами были да санкюлотами.

— Будет тебе, — остановил Андре мать, которая слишком далеко зашла в своих нареканиях: он был удачливым предпринимателем и позволял себе возражать главе семейства. — Ничего подобного у нас не будет.

Та не стала спорить:

— Не будет — и хорошо. Проведи ее к себе, Робер — покажи комнату. Ты-то сам остаешься?

— Нет, наверно. Уеду.

— К какой-нибудь крале новой? Подруге сказал, что сюда поехал, а сам на сторону?.. Это твое дело — делай что хочешь, — прибавила она, видя, что он собирается уверять ее в обратном. — Тут я тоже с пальцев сбилась, счет твоим Полинам да Люсеттам потеряла, — и снова повернулась к Рене, которая стояла неловко среди гостиной — ей было не по себе в новом окружении. — Приедешь летом?

— Приеду.

— Вот и хорошо. Будешь жить на всем готовом. В комнате этой — которую твой отец потерять боится… Все, гляжу, революционеры — пока чужое делить. А как до своего доходит, куда все девается?.. Какая-то ты все-таки шероховатая.

— Не привыкла, — подсказал Андре, но бабка сама это знала и не это имела в виду.

— Я вижу. Что твоя мать к нам не обращалась никогда? Глядишь бы, и помогли. Я сама напомнить о себе хотела, да не люблю навязываться… Я слышала, вы плохо жили одно время. Сейчас лучше?

— Лучше.

— Ну и слава богу… Гордая твоя мать — поэтому и не обращалась. И ты такая? — Рене замешкалась с ответом, и бабка не стала допытываться, только посоветовала: — Надо бойчее быть, покладистее. Не ждать, когда к тебе прибегут, самой о себе напомнить. В меру, конечно, — поспешила прибавить она. — Чтоб не назойличать, не напрашиваться… Ладно. Примем тебя. Раз ты так Манлет свою любишь. Надо же и любить кого-то, верно? — Она оборотилась к домашним: — Та одна четырех дочерей подняла и на ноги поставила. А на свадьбу вот не поехала. Я сильно тогда на нее обиделась: наслышана была о ней, хотела повидаться, а она не захотела. Теперь вот с внучкой знакомлюсь: одна, видно, порода. Ладно. Хватит болтать. И без того наговорились — дальше некуда…

Рене провела в Даммари-ле-Лис немногим меньше месяца: готовилась здесь к экзаменам. Из окна ее комнаты со второго этажа был как на ладони виден внутренний двор: в углу его рос большой раскидистый платан, под ним стоял огромный, на всю семью, стол, сбитый из серых досок, — здесь по вечерам собиралось и ужинало на сельский лад семейство, дополняемое товарищами Андре по работе. Далее за невысокой оградой тянулся сад — тоже их владение: здесь росли яблони, груши, сливы. По бокам с одной стороны располагался птичник, из которого непрерывно слышалось квохтанье кур, с другой — длинное каменное помещение мастерской, выходивший воротами на улицу, а окнами — во двор и в сад: оттуда доносились стук молотков, жужжанье токарных станков и разговоры рабочих. Двор был царством бабушки. Она собственноручно кормила здесь кур, созывала их необычно звучавшим в ее устах фальцетом, употребляемым ею только для этой цели, возилась в огороде, расхаживала по земле и глядела на все кругом с важностью городской собственницы и с заботливым прищуром хлопотливой, трудолюбивой крестьянки. Рене не помогала ей — хотя бабка была все время в работе, а Рене не была лентяйкой и лежебокой. Рене казалось, что это не ее жизнь, что она здесь в гостях и что было бы неуместно и даже неприлично предлагать свои услуги. Что ей действительно здесь нравилось, так это возможность читать без помех и думать над книгами — что она и делала, проводя большую часть времени в бабушкиной библиотеке. Ей разрешили брать книги, она садилась в вольтеровское кресло с высокой спинкой, забиралась в него с коленями и читала тома из бабушкиного собрания, пока та склонялась над грядками. Однажды бабка остановилась под окном второго этажа, откуда Рене время от времени поглядывала вниз, позвала ее:

— Что делаешь?

— Читаю.

— Кого?

— Мопассана.

— Отыскала все-таки? А я его подальше засунула: чтоб не нашла. А что помогать не идешь?

— А вам это нужно?

— Да не очень, я одна люблю в саду возиться, а ты б должна была подсуетиться. Обычно навязываются со своей помощью.

Рене подумала. Она была настроена в этот день благодушно.

— Если б в самом деле было нужно, я пришла бы.

— А как ты узнаешь, в самом деле или не в самом?

— Это видно. Бедные люди просят, когда без этого не проживешь. Тогда идешь, не спрашиваешь.

— А богатые?

— Им только бы время провести, повеселиться.

— А ты веселиться не любишь?

— Нет. Я привыкла серьезно жить… Богатой быть тоже учиться надо. Хорошо когда с детства.

Бабка поглядела на нее снизу, задумалась.

— Тебя, гляжу, не переучишь… Вот вы какие. С Манлет твоей я так и не поговорила, зато с тобой познакомилась. Одного поля ягоды — я с самого начала это говорила… Она тоже книги любила?

— Нет. Ей это было не нужно. Она крестьянка.

— По траве да по листьям читала? А вот мы не можем: нам о книгу глаза тупить надо… — и пошла прочь: не в обиде на ее откровенность, но и не слишком ею довольная. Впрочем, она мало кем была в жизни довольна…

Это не значило, что Рене вовсе не покидала стен своего жилища. Она, в первое время в особенности, ходила в гости к дядьям: дважды была у Андре и Сюзанны и раз — у дяди Камилла. Андре проводил день в мастерской, работая наравне с наемными рабочими: переходил от одного станка к другому, останавливался там, где возникали задержки, и везде трудился с видимым удовольствием и усердием, без устали, с неброским, сдержанным изяществом движений, свойственным хорошему мастеровому. Пригласив Рене, он стал рассказывать ей о производстве, будто она была на экскурсии. Здесь делали дешевые украшения из анодированного, или, как тогда говорили, американского золота. Андре угадал дух времени, требующий не столько ценностей, сколько их видимости, и предприятие быстро набирало силу.

— Знаешь, чем мы занимаемся?.. — Он вытягивал проволоку и искусно свивал ее, укладывая в ложе будущего украшения. — Угождаем женщинам. Что женщинам больше всего нравится?.. — Он ждал ответа, но Рене предпочитала отмалчиваться. — Украшения, конечно. — И поглядел на племянницу: что та на это скажет — Рене так не считала, но спорить не стала. — Только чистое золото и платину может себе позволить не всякая — вот мы и золотим медь, получается как настоящее литое золото. Это медная проволока — золото лучше всего на нее садится. А покрытие гальваническое. Все в гальванической ванне происходит. Раньше брали золото, раскатывали его в тонкий-претонкий лист, как бумагу, и приколачивали к форме, а теперь химия все в тысячу раз лучше делает. Толщина — хорошо если десятая часть миллиметра, а за всю жизнь не слезет: если только напильником подпилить, — тогда медь покажется. Эта техника из Америки пришла — поэтому и называют американским золотом. Ценности большой не представляет, а носишь как настоящее — поди разбери, цельное оно или позолота. Давай я тебе цепочку подарю. У меня завалялась одна, — и нашарил в ящике стола заранее приготовленную цепь, сотканную из изящно вдетых одно в другое и хитро скрученных звеньев. — Серег ведь ты не носишь? Уши себе не продырявила?

— Нет, конечно!

— А что такого?.. Ну нет так нет. Цепочку всякая носить может — лишь бы через голову пролезала.

— Что ты ей пустую цепочку даришь? — Сюзанна стояла тут же: до этого она молча и с веселым любопытством наблюдала за племянницей. — Кулон какой-нибудь подвесь.

— Так нет: сам хотел, — сокрушенно сказал муж. — Вчера все вывезли. Нарасхват берут, — не то пожаловался, не то ненароком похвастался он Рене. — Делать не успеваем.

— Я ей дам. У меня много, — сказала Сюзанна и вдруг пропела: — Много, много в саду хризантем!

— Иди-ка ты отсюда, со своими хризантемами, — выговорил ей муж. — Тебе тут вредно.

— А тебе нет?

— Мне полезно. Ты еще к гальванической ванне подойди.

— Покажете? — В Рене проснулся интерес отличницы. — Интересно.

— Покажу, конечно. Один раз дохнуть можно. Сейчас — кончу вот брошку… Она у нас пятый год продается. Идет — и хорошо, не меняем. А на самом деле плохо. Надо вперед смотреть, будущую моду угадывать. Тогда и в Америку товар везти можно. А я вот не дорос до этого. И, наверно, не дорасту никогда. Руками все умею, а мозгами не ворочаю: ржавые они у меня. Тут молодой нужен, а еще лучше — молодая: у женщин это лучше получается. Это дело вообще любить надо. К себе примерять — тогда что-нибудь путное и придумаешь. Сюзанна могла б этим заняться. Только и знает, что у зеркала вертится.

— Ты ж знаешь, куда я смотрю, Андре, — возразила та.

— Куда?

— А ты догадайся.

— Ума не приложу. Учись и приходи к нам, — сказал он Рене. — Сюзанну не дождешься: у нее другие заботы. Рисовать умеешь?

— Умею. Учителя так говорят во всяком случае… — Рене удавались рисунки с натуры: она срисовывала листья, цветы, насекомых — отображая их каркас до мельчайших прожилочек; отсюда и пошел разговор, что она наделена даром художницы.

— Ну вот! — обрадовался Андре, уже строя виды на племянницу. — А я и рисовать не умею — ничего изобразить не могу: мне сделать брошку надо, чтоб до нее умом дойти и чтоб меня поняли… Подошла? Нравится?

— Нравится, — и Рене для большей убедительности поправила цепочку на шее.

— Да? Что-то я особого восторга не вижу.

— Просто не показываю.

— Конспиратор? Как отец твой. Но это хорошо. Меня например все насквозь видят. Сюзанна в особенности. А тебя вон и бабка раскусить не может…

Гальваническая ванна была в отдельной пристройке. Там резко пахло хлором. Рабочий, стоявший возле нее, был в респираторе, который вряд ли спасал его от ядовитых испарений. Андре предостерег Рене:

— Тут долго не задерживайся. Знаешь, что в ванне этой? Какой раствор?

— Нет.

— Цианистый калий. Тот, которым люди травятся. И хлор вдобавок. Знаешь, что самое трудное было в нашем деле? — И объяснил: — Лицензию на работу с цианидом калия получить. Этой ванной весь город отравить можно. Вот на какой воде золото наше замешено. А это два электрода. Один — изделие, а другой — слиток золота. Видишь, как он тает? Растворяется.

— Не жалко?

— Так на изделиях все и оседает. Куда ему деваться? Что его жалеть вообще — металл, как все прочие?.. Вытаскивай, — сказал он работнику. — Уже, небось, вдвое осело. Чего ждешь?

— Вроде хозяин — при нем не распоряжаются.

— Я тут при чем? Ты здесь начальник… В работе нет хозяина. Хозяин после работы начинается…

Они вернулись в мастерскую.

— Понравилось? — спросил Андре.

— Понравилось.

— А что так неуверенно говоришь?

— Не знаю. Не привыкла еще.

— Привыкай. Тут ничего хитрого. Работай со всеми да живи в свое удовольствие. Верно, Сюзанна? — Он то и дело возвращался к жене — как к печке, от которой танцуют. — Отец твой не хочет жить, как все, а я другого и не мыслю. И не хочу ни над чем задумываться. Потому как во многих мыслях многие печали… Ну что? Какие вопросы еще?

Рене не знала что сказать, оглянулась, спросила:

— Золото кругом лежит, брусочками. Никто не возьмет?

Неизвестно почему она задала этот неискренний вопрос — за неимением других, видно. Андре он не понравился. Лицо его построжело.

— Кому брать?.. Все свои, работяги — они не воруют, — а слесарь, стоявший рядом, пояснил:

— Своруешь на тысячу, потеряешь на десять. Работа важнее золота. Выгонят — никуда потом не устроишься…

Сюзанна пригласила ее на чашку чаю. Комната молодых супругов отличалось от прочих: в других была мебель, оставшаяся со старых времен, добротная, тяжелая, вросшая в пол, с простой грубой резьбой и тугими замками и запорами, — здесь же стояли новомодные, лакированные шкафчики и комодики на гнутых ножках, с позолоченными виньетками и с замысловатой ажурной фурнитурой. Сюзанна приготовилась к встрече, но отчего-то волновалась и робела. Она заранее расставила на круглом столике, который тогда называли не журнальным, а чайным, чашки из тонкого фарфорового сервиза и наполняла их дымящимся ароматным чаем.

— Любишь музыку? Я сейчас патефон заведу. — Она стала налаживать дорогой новый граммофон с картинкой, изображавшей собаку и ее хозяина. — Андре купил — чтоб не скучно было. У тебя такого нет?

— Нет, конечно. У нас в кафе есть — в Стене.

Сюзанна повеселела:

— В кафе любишь ходить?

— Бываю. — Рене могла добавить, что в одно из таких посещений разъясняла рабочим Энгельса, но у нее хватило ума не говорить этого.

Сюзанна кивнула: нашла сообщницу.

— Я тоже люблю по кафе шляться. Сейчас редко ходим, а прежде, когда Андре за мной ухаживал, часто ходили, — прибавила она с сожалением, будто ей стало жалко, что пора ухаживаний закончилась. Она поставила пластинку, пустила ее по кругу. — Жава. Слышала?

— Слышала.

— Я ее люблю очень. Попробуй чай. Английский. Как и фарфор этот. Бери конфетки. Эти-то как раз французские. Они всегда тут — захочешь, приходи, бери не стесняйся. Конфеты любишь?

— Немного.

— А я просто обожаю. Сейчас меньше ем: говорят, нельзя, в весе можно прибавить, — многозначительно сказала она, — а тянет. — И пропела: — Тянет-тянет, как муху на сладкое!.. — Потом с любопытством поглядела на Рене. — Даст тебе Франсуаза деньги? — и эти серьезные слова были произнесены ею беззаботно и беспечно. — Не даст, мы с Андре заплатим. Раскошелимся, развяжем кошельки, узелочки! — снова напела она, будто это была часть вальса, соскользнувшего с пластинки. — Уже решили. Не хотим только вперед нее лезть. Если откажет, мы устроим по-тихому. Если человек хочет учиться, нужно дать ему возможность, верно? — Рене была согласна с этим, но ей неловко было признаться. — Нравится тебе наша комната?

— Очень! — Рене подошла к книжной полке, потрогала книги — они были все новые, будто только вышли из-под печатного станка.

— Надо другие шторы повесить, — следуя за ее взглядом, сказала Сюзанна, не переставая наблюдать за нею. — Эти сюда не подходят: тяжелые слишком. У нас здесь все легкое, на тонких ножках. Я в Париже одни присмотрела: в оборочках и с подвязками. Как в Мулен-Руж! — прибавила она кокетливо. — Хотела купить, но Андре сказал, подождем, когда это случится, — скажем тогда, что они гигиеничнее… Тебя книжки интересуют? — спросила она, видя, что Рене незримо тянется к книжной полке. — Кого нашла?

— Колетт.

— Не читала?

— Нет. Мы не проходили. Современная?

— Конечно. У меня других нет. Возьми почитай. Только после экзаменов: слишком легкомысленная. Любовники, ветреные женщины. Хорошо читать, когда у самой жизнь добропорядочная. Для развлечения. Какой тебе кулон подарить? Я много приготовила… — и высыпала на стол несколько штук сразу.

— Это вам Андре подарил?

— Эти? Принес показать просто. Образцы продукции. Мне он из чистого золота дарит. Ты золото любишь?

— Нет.

— Потому что у тебя нет его. Как любить того, чего нету… Но и я от него не в восторге. Я камешки люблю. — Она заулыбалась, стеснительно и лукаво, будто выболтала заветную тайну, запела: — Камешки камешки, где были — у бабушки!

— Бриллианты? — Познания Рене в этой области были самые ограниченные.

— Почему? Эти как раз не самые красивые. Всякие: красные, синие, зеленые. Люблю, когда играют и переливаются… Подарить тебе? — надумала она вдруг.

Рене почти испугалась:

— Не надо!

— Боишься? Потом перестанешь бояться. Когда вырастешь. Это Андре мне дарит. Если случится что, говорит, всегда продать можно. Те же деньги. Тебе нравится Андре?

— Очень!

Сюзанна кивнула с удовлетворением.

— И мне тоже. А что нам, женщинам, еще нужно, верно?.. Или ты учиться хочешь?

— Да. Я этот возьму, — Рене потянулась за кулоном, более других ей понравившимся.

— Возьми два.

— Зачем?

— Менять будешь. Сегодня один, завтра другой.

— Одного хватит.

— Значит, постоянная женщина, — вывела из этого Сюзанна и примолкла, не зная, что еще поведать и подарить своей немногословной племяннице…

Дядя Камилл был в ином роде — ни Андре, ни Робер, а что-то среднее между ними обоими. Он позвал Рене в конторку, находившуюся на территории вокзала: показать, как он работает, но забыл об этом и, когда она пришла, удивился и глянул с неудовольствием, как на непрошеную гостью, но пригласил все-таки:

— Это ты? Заходи… Хотя и не вовремя. У нас заседание секции…

Кроме него в комнатке за узким столом сидели двое в рабочих спецовках: один — коренастый и разговорчивый, другой — долговязый и бессловесный; перед ними лежали листки с черновыми записями.

— Скоро взносы сдавать, а у нас, как всегда, в кассе пусто: обо всем в последнюю минуту думаем. К нам кроме железной дороги Даммари-ле-Лис приписан — тут-то и морока вся… — и обернулся к товарищам. Рене села в стороне, послеживая за ними, и они засовещались с прежней горячностью. Верная своим привычкам, она покосилась в сторону однорядной книжной полки, на которую сверху были навалены истрепанные, засаленные брошюры: среди них она издали увидела известного ею автора.

— Что нашла? — в первый и последний раз полюбопытствовал Камилл.

— Энгельса.

— Основоположник научного коммунизма. Тебе рано еще. Сдай сначала экзамены. А то ляпнешь про него — тебя завернут с ходу. На чем мы остановились? — спросил он товарищей. — На ком, вернее?

Речь шла о сборе денег с сочувствующих, или, как тогда говорили, с симпатизантов. Проблема была деликатная: с одной стороны, они не обязаны были платить, с другой — если с кого и можно было взять, то только с них и ни с кого больше.

— С Альбера будем в этот раз? — спросил Камилла коренастый: дядя был, видно, главным в этой чрезвычайной комиссии.

— С какого?

— Рени, конечно.

— С врача? — Камилл помедлил, будто в городе было несколько людей с таким именем и фамилией. — Сколько он в прошлый раз дал?

— Десять франков. Он деньги лопатой гребет.

— Альбер Рени, — не слушая его, повторил Камилл и тронул в раздумье подбородок. — Как бы нам не оттолкнуть его от себя совсем? Может, через раз просить будем? Не отойдет он от нашего движения?

— Не отойдет! А отойдет, так живо напомним. Враз клиентуру отобьем. Он в Даммари-ле-Лис живет, а не в поганом Мелене.

— Нельзя интеллигенцию отталкивать. Она может пригодиться… Он на прошлой неделе одну из наших пролечил, — виновато объяснил он. — Совершенно бесплатно.

— Это кого же? — Долговязый, как оказалось, был не вовсе лишен дара речи.

— Нашу родственницу по матери. Из Фонтенбло… Матери не откажешь — ты ведь ее знаешь.

— Булочницу? — вмешался другой, знавший всех в городе и за его пределами.

— Да, — и Камилл поспешил прибавить: — Но чисто рабочего происхождения.

Коренастый глянул скептически, но не стал возражать: в ячейке царила дисциплина и субординация.

— Так брать или нет?

— Попроси два франка. Скажи, на бинты для демонстрантов — ему это понятно будет. Как-никак, его профессия.

Коренастый занес в блокнот.

— Кому идти? Я к нему не пойду: он давеча мимо меня прошел и не поздоровался. И на прошлой неделе тоже. Совсем зазнался.

— Поль сходит. — Камилл оборотился к долговязому, и тот молча кивнул. — Скажешь, Камилл привет передает. Пролетарский. Кто дальше? Камилл Руссо? Это тот, что всем сочувствует? Его в списке правых видели. Мне об этом сказал совершенно достоверный источник из их лагеря. А еще мой тезка!

Коренастый был настроен в отношении Камилла Руссо куда добродушнее: видно, у каждого здесь были свои любимцы и антипатии.

— Боятся промахнуться, — объяснил он. — Но он хорошо дает. Вы, говорит, моя тайная любовь. Так в прошлый раз сказал. И в гостиную позвал. Обычно дальше прихожей не пускают.

— Эту тайную любовь нужно двойным обложением наказывать. Мы не в борделе. Нам не только их деньги нужны — но и публичные признания этих умников. Хотя они часто гроша ломаного не стоят. Пусть даст сорок. Для митинга в честь Советской России. Мы там такое угощение закатим, что полгорода придет. Так наверху велели. Особо важное мероприятие… Руссо этот. Вечно на двух стульях сидит.

— К нему идти? — спросил долговязый: он был у них главный мытарь.

— А как же? Он к тебе не придет — ты для него не та птица. Где он, интересно, правым платит? В карточном притоне, наверно. На улице Фаберже. Они все там собираются. Капиталисты — они и в свободное время только и умеют что деньги делать. Другого ничего не знают и знать не хотят.

— Где это? — поинтересовался коренастый.

— А ты не знаешь? — пренебрежительно удивился Камилл. — На углу с маршалом Петеном. Там вечно шторы занавешены — не видел разве? А не даст — и на него управу найдем. Он у нас охотник, ему раз в год разрешение надо брать на отстрел уток, а у нас в мэрии свой человек в этом отделе — он у нас тогда побегает и попляшет. Денег нет, — пожаловался он Рене. — Листовки напечатать — и то не на что. То, что собираем, почти все департамент себе берет: у партии там свои проблемы. В прошлом году кое что мэрия оплатила, так в этом пришли проверять — скандал закатили: мол, городские деньги на партийные нужды направляете! Чуть до суда дело не дошло!

— Что народные деньги на их любовниц и на колониальные войны идут — это их не волнует, — проворчал коренастый.

— О чем ты говоришь?! — воскликнул Камилл. — Народные деньги для них — их собственные! У нас каждый франк на счету, а они в миллионах обсчитываются! Ничего! Скоро все переменится: кто был ничем, тот станет всем — кто это сказал, Рене?

— Энгельс.

— Правильно! — одобрил тот. — Сразу видно, своя в доску. Он вместе с Марксом. Заложили основы нашего мировоззрения!..

Через месяц бабка сообщила ей, что семья будет платить за учебу, но жить она будет в Стене — последнее было произнесено ею категорически и бесповоротно. Платил за учебу Андре: выразил такое пожелание…

Рене прощалась с ними со сложным, противоречивым чувством. Ее здесь приняли, приютили на время, но полностью своей не признали и на продолжении родства не настаивали. Сказали, что всегда будут ей рады, но о комнате уже не было речи: она была член семьи, с которым вели себя не по-родственному. Но она не возражала, а согласилась и с этим. Дело было не в поведении отцовского семейства: в конце концов, они и к отцу так относились, и ей не на что было жаловаться. Ей показалось в какой-то момент при расставании, что она сама привыкла или приучила себя к тому, что у нее ничего нет и не было, и ей стало грустно от этого, потому что каждому хочется хоть что-то иметь в этом мире, хоть чем-то да свободно распоряжаться — особенно когда вокруг тебя столько людей, живущих с легкостью и в достатке…