5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

Однажды Яков принес от Ван Фу запечатанный конверт — с интересными, по мнению китайца, материалами. Прежде он давал им документы в отдельных листах: взламывать и подделывать потом печати они не умели, и некоторые, и по всей видимости наиболее ценные, бумаги оставались им недоступны. Яков, увидав пакет, «пожадничал», позарился на него, как лисица на виноград, и взял его на авось: вдруг что-нибудь да удастся — у него бывали такие «наития», когда он руководствовался мотивами, ему самому не вполне ясными. Вечером, уже по рассеянности, он положил конверт на холодную батарею отопления. Ночью без предупреждения провели пробную топку — печати расплавились и расплылись: товар был безнадежно испорчен. Яков был в отчаянии. Рене отличалась большим бесстрашием: в ней в минуты опасности появлялось особенное, телесно ощущаемое, «физиологическое» хладнокровие и бесстрастие — она посоветовала рассказать все Ван Фу. Тот тоже отнесся к происшедшему с завидным спокойствием, хотя и по иной причине: почта проходила через его учреждение с проволочками — пакет мог застрять на неделю без ущерба для его репутации. Но через неделю печати должны быть готовы и не отличаться от настоящих, предупредил он и сказал это тоном, не допускающим возражений: мол, раз занимаетесь таким делом, то для вас это пустяки, а не работа. За дополнительное вознаграждение он передал им образцы печатей, подлежащих восстановлению. Надо было сделать с них достаточно твердый слепок и с его помощью сделать оттиски. Подобной службы в консульстве не оказалось, посылать печати дальше по инстанции не было времени — пришлось все делать самим, то есть Рене, потому что Яков пасовал перед всякой ручной работой: он и гвоздя не мог забить, чтоб не отбить себе пальцы, ни зарядить авторучки без того, чтоб не измазаться с головы до ног чернилами. К тому же Рене многому научили в школе, которую Яков, имевший к началу службы в разведке чин бригадного комиссара, конечно же не закончил.

Из известных им материалов, употреблявшихся с этой целью, относительно доступна была ртутная амальгама, соединение металла с ядовитой ртутью. Она применялась в зубоврачебном деле и была в продаже, но требовалась в таком количестве, что его и спросить было страшно. Рене все же набралась духу, пошла в самую дальнюю аптеку на краю города, обратилась с необычной просьбой к фармацевту. Тот, не говоря ни слова, вышел из-за прилавка и так же молча выпроводил ее на улицу. Она вернулась домой и объявила Якову, что, если он не хочет, чтоб ее заподозрили в попытке отравить целый город, пусть достает амальгаму через легальных товарищей. Яков так и сделал, и через день у них было два килограмма этого вещества, не вполне безопасного для здоровья.

Амальгама была, так сказать, крупного помола и, чтобы тесто из нее схватило и повторило подробности иероглифов на образце, ее надо было разогреть до появления капелек ртути и полчаса тереть в ступке до образования плотной однородной массы. Этим и занялась Рене. Работа была сделана, печати восстановлены, китаец взял пакет со снисходительной улыбкой: мол, было из-за чего расстраиваться. Но этим дело не закончилось, а только началось. Появилась возможность брать документов вдвое больше прежнего, и в апартаментах на улице маршала Жоффра, помимо радиорубки и фотолаборатории, заработала мастерская по восстановлению взломанных печатей. Китаец был доволен: он и получал теперь вдвое больше — пришлось только отказаться от услуг курьера: сверхсекретные пакеты с печатями выглядели бы странно на дне лотка с выпечкой. И так уже начальник Ван Фу, хоть и получал свою долю, но, не будучи посвящен в тонкости дела, ругался по поводу того, что его подчиненные едят пирожки, стеля под ними важные документы, отчего те выходят из экспедиции с большими жирными пятнами, и грозился выгнать зачастившего к ним пирожника.

Ходить за почтой стал Яков. Они встречались с Ван Фу в китайском ресторане, куда тот заходил после работы, садились спинами друг к другу и обменивались похожими сумками. Иногда, когда Яков был в отъезде, это делала Рене. Китаец был великий мастер камуфляжа: сидя с приятелями, он болтал, не глядел на Рене, а если бросал случайный взгляд в ее сторону, то словно не замечал и брал подложную сумку с рассеянным и невинным видом, продолжая спор с собутыльниками; подскажи ему кто, что он ошибся, он бы самым естественным образом поблагодарил соседа и сослался на невнимательность. Но такого никогда не случалось. Сидя в этом злачном месте, посещаемом чиновниками средней руки, Рене обратила внимание на то, что в разговоре между собой китайцы улыбаются куда реже, чем с иностранцами, — более того, улыбка показалась ей не характерной для них: они чаще спорили, наскакивали, наседали друг на друга, ежеминутно менялись в лице, но сохраняли в душе некое пренебрежительное, глубинное, имперское равновесие и бесстрастие. Ей показалось еще, что мужчины относятся здесь к женщинам свысока и неуважительно. Ван Фу так и не сказал ей ни одного слова, хотя имел такую возможность, от него исходили ничем ею не заслуженные враждебность и осуждение: может быть, потому, что ей, хоть она и была европейкой, не следовало сидеть в заведении, облюбованном мужчинами: китайские правила на этот счет были суровы — как и многие другие тоже.

Пришлось расстаться с курьером, до того верно им служившим. Рене пришла к нему в последний раз с пустыми руками. Он растерялся, когда услышал, что от его услуг решили отказаться, отнесся к этому как к большому несчастью. Рене спросила, чем они могут ему помочь.

— Да что уж теперь? — развел руками тот. — На свой страх и риск работать буду… Может, лицензию мне справите?

— А у вас ее до сих пор не было?! — и Рене похолодела, подумав о том, что им грозило, если б его задержали за незаконную торговлю. Она обещала помочь. Яков попросил людей из Центросоюза, те внесли их недавнего сотрудника в списки, дающие право на торговлю, дали патент, и теперь он, когда бояться было уже нечего, начал работать с надежным прикрытием…

К концу года Рене забеременела: Яков был неосторожным и чересчур страстным любовником. Это было безусловно лишнее, она колебалась и не знала, что делать. Яков, узнав о беременности, решил неожиданно и по-своему: он сказал, что ребенок не помешает, а будет работать на конспирацию. Она так хотела ребенка, что готова была на любое его оправдание, — тем более исходящее от другой заинтересованной стороны и одновременно ее начальства, — и с облегчением оставила себе уже полюбившегося ей младенца. Дальнейший ход событий опроверг замысел руководителя: ребенок не успел помочь им в деле, но план этот, видимо, изначально был порочен: нельзя вовлекать детей в военные действия, а для Якова и любовь и рождение ребенка были лишь частью мировой революции.

Между тем он вскоре начал испытывать сомнения, и немалые. Поддавшись великодушному порыву, он быстро понял, что ребенок принесет с собой не одни только конспиративные преимущества, но и ощутимые тяготы и нагрузки: как бы не пришлось ему, советскому резиденту в Шанхае, стирать и гладить пеленки — Рене была вконец загружена работой, и никто бы не стал освобождать ее от ее обязанностей. Менять свои решения он не хотел: не любил терять лица, как говорили китайцы, — тем более что сроки прерывания беременности вышли — но вдруг охладел и стал хуже относиться к жене, будто она была единственной виновницей всего происшедшего. Он стал безразличнее к ней как к женщине и в то же время начал ревновать ее; нежная любовь сменилась колючим недоверием: он подозревал не то ее, не то не родившегося еще ребенка, которого хотел бы спровадить на сторону…

Но прежде был, как водится, политический конфликт, многое решивший в их отношениях: спор из-за Франции, за положением в которой Рене следила со всей пылкостью первой любви и молодости.

— Что Франция? — шутил он и прежде, когда отношения их были безоблачными. — Там ничего не решается. Страна пошлых рантье и беззубых политиков. Китай — другое дело. Или Австрия, где дело дошло до драки! — (В Вене в феврале в течение нескольких дней строились баррикады и шла война между рабочими бригадами и армией канцлера, сдавшего страну Гитлеру.) Она неизменно обижалась.

— Но это моя страна!.. И не такие уж они беззубые!

— Ну ладно! — шутливо, для видимости соглашался он. — Пусть будут зубастые. Если тебе это нравится… Акулы империализма!..

Но на этот раз все было серьезнее и чревато последствиями. Предыстория спора была такова. Французские социалисты и коммунисты под угрозой фашизма пошли на сближение: готовилась политика Народного фронта. В начале года было достигнуто соглашение между обеими партиями и радикалами о согласованности действий, в июле был подписан пакт о совместных выступлениях. На следующий день после этого, в двадцатую годовщину убийства Жореса (Вождь французских социалистов, пацифист и антимилитарист, убитый в канун первой мировой войны. — Примеч. авт.), состоялась огромная демонстрация, в которой участвовали все левые. Рене была от души рада этому, Яков же, по своему обыкновению, кривил рот в скептической улыбке и ни во что не ставил подобное единство.

— Но почему?! — добивалась она от него: они не были тогда в открытой ссоре, и она позволяла себе вольности. — В одиночку с фашизмом не справиться! В Германии все это уже было — и чем кончилось?!

— В Германии еще ничего не кончилось, — вопреки очевидности спорил он: он слишком любил эту страну, чтобы так скоро от нее отречься. — А с твоими социалистами можно только вымараться в дерьме — ничего другого ждать не приходится.

— Но почему?! — не понимала она. — Почему мы так ополчаемся против возможных союзников? — а Яков злился в таких случаях всерьез:

— Кто тебе сказал, что они наши союзники? — неприветливо спросил он и на этот раз. — Если ты так думаешь, значит, ты не понимаешь азов марксизма. По мне лучше прямые враги, чем гнилые союзники. Которые в последний момент сбегут с поля боя, оставив тебя неприкрытым! Спаси меня от друзей, а с врагами я как-нибудь сам справлюсь — так ведь говорится? Ты что, не понимаешь, что тот, кто однажды стал на стезю реформ, а не революции, никогда с нее не сойдет и будет всю жизнь пресмыкаться перед власть имущими! Хорошо еще, если скажет это прямо, как твой Дорио, который просто перебежал к фашистам и объявил об этом в открытую. А то будут болтать, говорить, философствовать — пока дело не дойдет до драки и тогда только обнаружат свою сущность!.. Публика-то известная!.. — и замолкал — не потому, что кончались слова, а потому что закипал от злости и у него дух перехватывало.

Дорио и в самом деле откололся со своими друзьями от коммунистов, стал публичным антисемитом и в своих речах симпатизировал Гитлеру: из двух зол выбрал ближнее. Рене была потрясена его изменой: она ожидала от него чего угодно, только не этого — но не преминула напомнить мужу:

— Он, между прочим, был не социалистом, а коммунистом.

Он поднял на нее тяжелый взгляд и проронил тяжко и весомо — как жерновами промолол:

— Значит, такие у вас коммунисты. А ты хочешь еще социалистов нам на шею повесить… Знаешь что, Элли? — Ему надоела полемика, где он чувствовал себя профессором, с которым спорит студентка, не слишком сведущая в его предмете. — Тебе надо начинать с азов. Чувствуется, что ты изучала марксизм неосновательно. Как это полагается делать каждому, кто хочет стать настоящим коммунистом. А не так — симпатизантом на французский манер.

Это было сказано со злым чувством и было явной несправедливостью — учитывая то, что она здесь делала, как рисковала и как на него вкалывала. Мог бы и вспомнить, что она беременна. Но политика для него была превыше всего, и он от нее вел отсчет всему прочему. (Особенно когда это было ему нужно или почему-то выгодно.) Она тогда ничего не сказала, но обиду затаила. А он и не думал извиняться или как-то сгладить впечатление от разговора: нарочно говорил грубо, чтобы показать выросшую между ними пропасть…

Он стал, как было сказано, открыто ревновать ее — будто политическая неблагонадежность неизбежно влекла за собой ненадежность иного рода. Может быть, она была отчасти виновата в его ревности, но если она и изменяла ему, то, конечно, не телом, а душою, начавшей грустить и тосковать по обычным человеческим радостям…

Она встретилась с проезжавшим через Шанхай Гербертом: они с Кларой работали по соседству, в Северном Китае. У Герберта было два часа до поезда, и они провели их в европейской части города, в чайном домике, где пьют одну и ту же заварку до десятых промывных вод, сохраняющих густой вкус чая, от которого в конце концов кол встает в горле. Герберт был весел и доволен жизнью: будто сбросил с себя груз, обременявший его прежде.

— Мы по-прежнему вдвоем, — поведал он ей едва ли не в первую минуту встречи. — Клара развелась с мужем…

Муж Клары был из того же ведомства, что и все они, и Герберт до ее развода тяготился своим мнимым «предательством» и двусмысленностью их отношений. Они сидели в Мукдене и «обслуживали» несколько «точек»: Герберт разъезжал по Маньчжурии и собирал материал, Клара передавала его дальше. Главным поставщиком товара был Рамзай и его группа.

— Ты должна его знать, — сказал Герберт. — В Москве он был Паулем. Твой сосед по коридору.

Рене обрадовалась, хотя и постаралась скрыть это.

— Но он ведь собирался в Японию? — сказала она — как нечто само собой разумеющееся.

— А ты откуда знаешь? — лукаво спросил он. Рене отмолчалась: не говорить же, что она видела в руках Луизы справочник по Японии, а Герберт подтвердил, что Рамзай действительно собирается в Токио.

— Твой шеф был у нас недавно, — вспомнил он. — Имел с ним крупный разговор, после которого Рамзай неделю ворчал и чертыхался. Они вообще не в очень хороших отношениях с твоим, — предупредил он ее — на случай, если она этого не знала. — А мы жалеем о Рамзае, — искренне посетовал тот. — Лучшего товарища и более приятного в обращении человека представить себе трудно… — И Рене невольно сравнила его настроение и их образ жизни со своими собственными, и в душу ее вкралось нечто похожее на зависть и сожаление…

С этими чувствами, засевшими в ней, как заноза, она вернулась к Якову, с нетерпением ее ждавшему: была срочная работа, и он не находил себе места.

— Что так долго?! — спросил он, едва она появилась на пороге: он не выносил промедлений и ожидания — и глянул неодобрительно.

— Встречалась с Гербертом, — с независимым видом, слегка отчужденно ответила она и прошла в спальню переодеться — вместо того, чтобы с порога кинуться к исполнению своих обязанностей…

Яков призадумался. Он не зря хвастался интуицией: у него был почти звериный нюх на всякое изменение отношения к нему, на уклонение, если говорить политическим языком, от проводимой им линии, — но, будучи чуток, зорок и проницателен (он сразу понял, что пришла другая Рене, нежели та, что ушла из дома), он, как многие теоретики и идеологи, был способен лишь к грубому, приземленному объяснению событий. Он заподозрил ее во флирте с Гербертом.

— Ты знала его раньше? — спросил он, нащупывая, как ему казалось, истину.

— Мы жили в Москве в одной гостинице, — отвечала она, поняв, куда он клонит. — Он ухаживал за Кларой. Сейчас они вдвоем в Мукдене.

Яков загадочно улыбнулся и натянуто пошутил:

— Женщины любят уводить мужчин от своих приятельниц.

Рене оторопела:

— Заподозрить меня в этом?! Когда я беременна?!. Яков, ты совсем не знаешь женщин!..

Так он и было: Яков был очень неловок и нескладен в обращении с женским полом — но говорить этого не следовало. Ни один мужчина не захочет в этом признаться, но решит, что за этим попреком таится нечто иное, более серьезное и потому умалчиваемое. Он наградил ее памятным взором и насупился. Она не обратила на это внимания, потому что ей хотелось поскорее узнать другое:

— Рядом с нами работает Рамзай?

— Работает, — отчужденно согласился он, думая о своем. — До меня он был в Шанхае — я сменил его. Ты этого не знала?

— Откуда? Ты же не говорил этого.

— Я не все говорю, что знаю. — Он хотел уклониться от лишнего, как ему казалось, разговора, ей же хотелось во что бы то ни стало его продолжить:

— Я его знала в Москве как Пауля.

Яков снова насторожился: начал понимать, откуда дует настоящий ветер.

— Он не Пауль, а Рихард. Рихард Зорге… Ты с ним тоже в одной гостинице жила?

— В соседних номерах, — отвечала она с легким вызовом в голосе.

Двери соседних номеров и известная амурная репутация Зорге — пылкое и испорченное воображение Якова дорисовало все прочее.

— И ты не была тогда беременна, — прибавил он, криво усмехнулся и окончательно утвердился в своих подозрениях. Она глянула с иронией, но решила пропустить мимо ушей и это.

— Герберт мне сказал, что ты ездил к ним в ноябре, — это правда?

Голос ее звучал нейтрально и бесстрастно, но для Якова это была лишь очередная уловка — ему было ясно, что Рамзай был его предшественником не в одном только в Шанхае.

— Ездил, — и глянул с непримиримым осуждением: это была его манера выказывать свое недовольство — одинаковое, чем бы оно ни было вызвано. — У нас был серьезный разговор на общие темы, и я составил докладную Центру. Меня, собственно, и направили туда для этого… У нас выявились серьезные разногласия. Вернее, не у меня с ним, а у него с генеральной линией.

— И в чем они заключались, я могу спросить? — внешне невинно, но на деле уже сердито спросила она.

— Кое-что могу и сказать, — с расстановкой сказал он и, взвешивая откровения, продолжал с менторской дикцией: — Он считает, что линия Коминтерна, начиная с 1929 года — с тех пор, как из его руководства ушли правые с Бухарином, с которыми он сотрудничал, сводится главным образом к обеспечению существования СССР, а значение активности компартий на Западе принижается и ограничивается. Критиковал недостаточную активность нашей внешней политики, наше вступление в Лигу Наций. Это означает, что в оценке политики Коминтерна он занимает явно неустойчивую позицию, уклоняясь вправо от линии партии и недооценивая роль и значение СССР как базы мирового коммунистического движения, и одновременно выдвигает «ультралевые» требования активизации коммунистического движения на Западе…

— Ты все это написал в докладной?

— Конечно, — сказал он — как само собой разумеющееся. — Я цитирую себя почти дословно.

— А это обязательно надо было делать? — с наигранным легкомыслием спросила она, но Яков не допускал легковесности в идеологических спорах — особенно теперь, когда они поссорились.

— А ты как думала? — вскинулся он. — Речь идет о принципиальнейших вопросах — какие тут могут быть скидки и приятельские поблажки?!

— В условиях, когда мы воюем в тылу врага и подвергаемся ежедневной опасности?..

— Что ты говоришь?! — еще больше изумился он. — Какое это имеет отношение к принципам?! Что за дикость вообще?!. Элли, я все больше начинаю думать, что ты плохая марксистка!..

Он не в первый раз говорил это, но теперь это был приговор: не вспышка гнева, а обдуманное и выношенное решение — Яков такими словами не кидался. Она же вышла из себя: мужчин и идеологов она никогда не боялась.

— А у тебя женщины вообще были когда-нибудь хорошими марксистками, как ты говоришь?!

Он поднял голову: не ожидал от нее нападения — отвечал с вызовом:

— Почему же нет? Моя жена, например…

— Бывшая или она и теперь ею остается?.. — Он промолчал: понял, что перегнул палку. — Зато она с тобой сюда не поехала! Потому что умная, а не дура, как я!

Он покривился, спросил с двусмысленной улыбкой:

— Ты считаешь, что помогать мировой революции — значит быть дурой? — И вид у него был такой, будто он заглянул в бездонную пропасть.

Она помолчала, собираясь с мыслями: за десять минут разговора они чуть ли не дошли до разрыва прежних отношений.

— Если бы я так думала, — по-прежнему зло сказала она, — то сидела бы не здесь, а в Сорбонне и изучала бы римское право. И не думай, что я жалею об этом! Я ни о чем вообще не жалею!.. — Но Яков уже оставил идейную стезю и вернулся на интимную.

— Значит, это был Рихард? — не слушая ее излияний, поправился он. — Извини, я подумал на Герберта. Он, говорят, хороший парень…

Глупость и неуместность его слов, вместо того чтоб оскорбить и обидеть еще больше, только отрезвили ее — она поглядела на него едва ли не с сочувствием: ревность ослепляла и туманила ему голову. Но ее задело другое:

— Яков, ты можешь вообще думать и говорить о женщине иначе как о предмете сексуальных домогательств? Или для тебя они все существа второго сорта?

Он почувствовал, что его загоняют в тупик: женщины не были его сильной стороной — и прибегнул к запрещенному приему: чтобы взять свое и отыграться.

— Почему же?.. О Сун Цинлин я так не говорю. И не думаю, — и улыбнулся едва ли не с победным превосходством…

Так. Номер два в его послужном донжуанском списке. Сначала первая жена, потом вдовствующая императрица. Но теперь у него за спиной была разведка, он чувствовал себя прикрытым ею и мог беспрепятственно использовать свою козырную карту и мстить ревностью за ревность…

Потому что Рене тоже ревновала его — к этой женщине. Сун Цинлин была одной из трех сестер, искательниц приключений и охотниц за женихами: две из них женили на себе следующих один за другим властителей Китая, оставивших для них своих первых жен и обожаемых в стране сыновей-первенцев. Яков был восхищен этим подвигом и все время твердил о нем Рене, будто она не знала об этом прежде и не выучила наизусть от его многократного повторения. Выйдя замуж, сестры заняли весь политический спектр Китая и приняли деятельное участие в борьбе мужей: вначале Сун Цинлин, жена Сунь Ятсена, первого президента Китайской республики, друга Советского Союза, оказалась на вершине власти, потом ее сменила жена Чан Кайши, нашего врага, воевавшего с китайской Красной Армией. Третья вышла замуж за известного промышленника. Влияние сестер поднималось и опускалось вместе с политической конъюнктурой, но никогда не падало окончательно: они лишь уходили в тень и действовали тайно, а не в открытую. Сун Цинлин была председателем большого числа общественных и профсоюзных организаций: вроде Союза докеров Шанхая или Клуба собирателей старой живописи, под вывеской которых скрывались курьеры и собиратели разных сведений. Если ловили рядовых исполнителей, их сажали и казнили, но сами сестры были неприкосновенны — как принцы в эпоху французских Людовиков, которые всегда выходили сухими из воды, так как королевская кровь не может быть пролита. Зорге, работавший до Якова в Шанхае, преуспел в знакомстве с Сун Цинлин и ее окружением: Яков шел по уже избитой и протоптанной дорожке. Он восхищался умом и красотой этой женщины, тщательно выряжался перед визитами к ней (он вообще любил приодеться), хвастал тем, что она, в свою очередь, говорит о нем много лестного. Брала ли она от него деньги или нет, Рене не знала: ее это не касалось, но думала, что пользовалась этой возможностью, как делали это в Китае многие: слишком уж восторгался Яков ее изворотливостью. Наверно, она и мужчин любила и меняла их с неразборчивостью аристократки и жадностью сорокапятилетней любовницы: здесь Рене могла только ревновать и подозревать Якова в профессионально необходимой супружеской неверности. Сомнения ее упрочились, когда Сун Цинлин, переодевшись горничной, пришла к ним домой — поздравить Якова с днем рождения. Это было уже совсем ни к чему с точки зрения конспирации — Яков тоже себя вел подчас так, будто и он был особа королевской крови, не боящаяся ее пролития. Рене между тем относилась к Сун Цинлин не только как к сопернице, но еще и как к своему социальному антиподу: сестры вышли из одной из богатейших семей Китая. Странное дело: Яков, без конца говоривший о классовой борьбе, этого не чувствовал, Рене же, будучи из простых, привыкла относиться к сильным мира сего с неискоренимым недоверием: те не любили класть яйца в одну корзину и распределяли между собой все кормушки, чтоб в любом случае оказаться у еды и у власти. Так или иначе, но Рене не верила Сун Цинлин и относилась к ней примерно так же, как бабушка Манлет к своей графине: с опаской и со многими оговорками. Последней выходки с переодеванием она ей не простила и наябедничала о ней начальству (что вообще было ей несвойственно). Сделала она это самым благовидным образом: рассказала о ряженой и ее приходе к ним Зинаиде Сергеевне: когда они с Яковом в очередной раз пришли в гости к Муравьевым и мужчины уединились для доверительного обмена мнениями. Зинаида Сергеевна поняла ее, передала мужу, тот — дальше по инстанции или сам сделал Якову внушение. Сун Цинлин у них больше не появлялась, да и Яков стал говорить о ней меньше прежнего — сейчас только вспомнил, когда Рене разозлила его своими нравоучениями.

— С Сун Цинлин мы, кажется, разобрались, — напомнила она ему, — и надеюсь — окончательно, — и он должен был проглотить эту пилюлю и даже лицемерно кивнул, как если бы признал свою неправоту в этом деле…

Впрочем, с ним теперь все время надо было быть начеку. Рене показалось вдруг, что он не простил ей предательства и обращения к старшим, а что-то предпринял в ответ, хотя и представить себе не могла, что именно. Ее насторожило, что он слишком безропотно пошел на мировую, на попятную и чересчур быстро успокоился, — это было не в его характере. Вообще жизнь с ним становилась опасным приключением, полным недосказанностей, неясностей и даже ловушек, прежде ограничивавшихся невинными розыгрышами; это был не высокий утес, за которым можно было спрятаться в непогоду, а непрочная соломенная крыша, готовая рухнуть при первом напоре ветра.