1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Моя мать, Бронина Элли Ивановна, она же Рене Марсо, родилась 10 августа 1913 года во Франции, в городке Даммари-ле-Лис — теперь части Мелена, центра департамента Сены и Марны, расположенного в 40 километрах от Парижа вверх по течению Сены. Оба ее родителя были из крестьян, но семья деда Робера перебралась в город поколением раньше и жила в достатке, а бабка Жоржетта родилась в деревне, и ее мать, всеми уважаемая, достопочтенная женщина, рано овдовев, скиталась с четырьмя дочерьми по наемным углам, арендуя чужую землю. Причиной такого мезальянса (поскольку не одни аристократы умеют считать деньги в чужих карманах) был, как это всегда бывает в подобных случаях, тайный изъян одного из брачующихся, а именно моего деда. В то время как прочие члены этого семейства были люди дельные и по-крестьянски целеустремленные, Робер успел заразиться городской ленью и скукой: ему время от времени все надоедало, он начинал беспричинно томиться, отягчаться семейными и прочими узами — задумывался, глядел по сторонам и наконец менял все подряд: жен, жилища, профессии. Вообще говоря, лучше всего он чувствовал себя за праздничным столом и здесь как бы находил свое место в жизни: делался весел, словоохотлив, приятен и даже обворожителен — был, как многие французы, любитель застолья, хотя пьяницей не был. Жоржетта была во всем его противоположность: упрямая, трудолюбивая и недоверчивая молчунья — дедова родня решила, что она сможет ввести их Робера в столь необходимые ему берега и рамки. Но одни предполагают, а другой, как известно, располагает. Свадьбу закатили громкую и богатую: ею тоже хотели сильней привязать новобрачных друг к другу — дали неудачнику лучшую, большую и светлую, комнату с отдельным входом в новом, только что выстроенном доме и предупредили его, что отныне он сам кузнец своего счастья и что второго такого случая у него не будет. Но не прошло и двух лет с рождения Рене, как он снова, в который уже раз, начал скучать, прислушиваться к зову своего неугомонного, переменчивого сердца, тяготиться и женой, и домом, и отдельным входом с улицы, уехал как-то по делам в Париж и не вернулся — сообщил только через некоторое время родным, что нанялся к кому-то коммивояжером, хотя в Даммари-ле-Лис был пристроен в семейной фирме, возглавляемой его старшим братом. Он даже не попросил прощения у Жоржетты, словно все это не очень-то ее касалось.

Жоржетта, не оправдавшая надежд его семейства и ничего не нажившая в скоротечном браке, вернулась не солоно хлебавши в родные края в Пикардию, в деревню ля-Круа-о-Байи, что в двух километрах от Ламанша: ближе к морю там не селятся, потому что иногда оно выходит из берегов, и тогда нужны не дома, а корабли и лодки. Первые впечатления Рене были связаны, однако, не с этими местами, а с войной и с Парижем: видно, Жоржетта наезжала туда с ребенком. Немцы были рядом, и по столице стреляла знаменитая Берта — крупноствольная дальнобойная гаубица, наводившая ужас на парижан: прообраз будущих, устрашающих уже нас чудовищ. Французы прятались от нее в убежища, и Рене запомнила, как ее, завернутую наспех в одеяло, отнесли в такой подвал, где она кричала от страха и где какой-то господин, явно из иных сфер жизни: там все сидели вперемешку — угощал ее конфетой в нарядной обертке: чтобы угомонилась и не бередила ему душу криками, на которые сам готов был отозваться. Именно обертка запомнилась ей всего больше: может быть, была красивой — или сласти были тогда в редкость. Помнила она также толпы беженцев с узлами и чемоданами, солдат-союзников в необычных мундирах и гимнастерках и еще (ей было уже пять) — окончание войны, День Победы, когда по улицам Парижа, как по родной деревне, шли гурьбой и пели девушки-швеи, мидинетки, никого в этот день не боясь и не стесняясь: будто город на время перешел в их собственность и распоряжение…

Жили они вдвоем где придется, где была работа, а на лето Жоржетта, как и ее сестры своих детей, отправляла Рене к матери, к Манлет: так все ее звали. Женщина эта была незаурядная — из тех, что стоят у истока всех сколько-нибудь заметных семейств и генеалогий. Она вывела дочерей в люди и сделала это так, что те не заметили нищеты в доме, — теперь они, в память о своем детстве и в благодарность за него, слали ей своих чад на сохранение и на выучку. Манлет была бедна, бедность ее граничила с нищетою, но она словно не замечала ее — напротив, относилась к ней как к достойному и наиболее верному (никогда не не изменит) спутнику жизни. В том, что другие считали проклятием и небесной карой, она черпала силу и даже одушевление — ей было легче жить без денег и ни от кого не зависеть, чем обременять себя ненужными, как она считала, путами. Хотя и принято считать, что деньги дают свободу, она полагала это заблуждением: из бедности ей проще было глядеть на мир и вести себя с надлежащим достоинством — она была для нее неким щитом и спасительным прикрытием. При этом она не юродствовала, не выставляла свою голь напоказ: напротив, выходя с детьми и потом — внуками на люди, что случалось по праздникам и иным торжественным дням, старалась, чтобы те выглядели не хуже, чем у других, но чище и наряднее: для этого из сундуков извлекались, отглаживались и украшались лентами старые одежды, ничем с виду не уступающие обновкам. Соседи относились к ней с превеликим уважением. Она говорила с ними мало и скупо, словно берегла слова, но тем вернее разлетались они потом по деревне — с детьми же была разговорчивее: словно мудрость ее была такого рода, что могла быть сообщена только малым.

— Манлет, почему у нас пол земляной, а у других деревянный?

— Потому что мы бедные.

— А другие?

— А другие богаче.

— Это плохо — быть бедным?

— Ничего хорошего, но не это главное.

— А что главное?

— Главное — быть честным, порядочным и трудолюбивым, остальное само приложится.

— Как это — приложится?

— Значит, придет само собою. А не придет — тоже не беда. Останется утешение, что был честным. Богатым быть нетрудно, зато бедных Бог любит… — Она глядела вдумчиво и выразительно. — Вы кроликам травы нарвали?

— Нарвали.

— И колосков набрали? — (Во французском языке есть слово glaner, означающее подборку колосков после снятия урожая, — верное свидетельство тому, что страна лишь недавно ушла от нищеты: оброненные колоски собирали после общей жатвы, и необходимое для этого вторжение на чужую землю было освящено обычаем.)

— У всех уже собрали — хотели к графине пойти, да испугались, — полушутя-полусерьезно, как бы посмеиваясь над собой, отвечала Рене.

— Почему? Это ж разрешается?

— Я им то же говорила, а они графиню боятся… А она сама спрашивала, когда придем…

В деревне жила настоящая графиня, потомок средневековых властителей края. Замок ее сгорел веком раньше, тогдашний граф перестроил конюшню и переехал в нее, но и она представлялась здешним детям одним из чудес света.

— Да, она такая. — Манлет не любила обсуждать с детьми дела взрослых — впрочем, и без них тоже. — Про меня ничего не спрашивала?

— Говорила, у тебя бабушка хорошая. Достойно живет, хотя и в бедности.

— Так и сказала? — с досадой переспросила Манлет. — Это они любят. Когда бедные ведут себя достойно. А достойные живут в бедности… И ничего больше?

— Сказала еще, что ты редко в церкви бываешь. И в хор петь не ходишь.

— Меня там, в хоре этом, не хватало. У меня голоса нет. И петь я не умею…

Графиня, пятидесятилетняя жилистая женщина с очкообразными глазами, будто обведенными темными ободками, с раз и навсегда остановившимся лицом, отказалась пять лет назад от столичной жизни, переехала в провинцию и занялась односельчанами — едва ли не миссионерствовала в собственной деревне. Сама набожная, она следила за тем, чтоб все ходили хоть раз в неделю на церковные службы, ежедневно беседовала с кюре, обсуждая с ним темы проповедей, так что тот не знал уже, кто из них главный предстатель Бога в деревне, но терпел, поскольку целиком от нее зависел; руководила хором из прихожан и посещала его спевки — следила, словом, за нравственностью. Сама она выговоров никому не делала — упаси Боже — но посылала для этого своих гонцов и приспешниц, и если человек не внимал косвенным намекам и вразумлениям, вступала в дело сама и открыто переставала с ним знаться. Многие следовали ее примеру, и провинившийся подвергался в этом случае некоему молчаливому остракизму и понижался в общественном мнении. В отношении Манлет это был не выговор и не предупреждение, а дружественный попрек и изъявление легкой досады, переданное к тому же не через чужих, а через своих же, но осудительного привкуса оно при этом не теряло.

— Какое — редко? — додумывала между тем Манлет, строптивая и не желавшая идти на поводу ни у кого — тем более у графини. — На Пасху была, а до этого в Великий пост два раза — куда чаще? Что Бога зря беспокоить? Он кругом — зачем за ним в церковь ходить? О себе напоминать? Ему это не нужно. И работы полно. Опять трава со всех сторон в огород лезет — полоть надо. Тоже нехорошо: божье создание все-таки, а куда денешься? Прополете вечером?

— предложила она, и Рене кивнула: Манлет умела просить так, что ей не отказывали, но с легкой душой выполняли ее просьбы. — На море пойдете? Мидий наберите — сварим вечером.

— Другого ужина нет? — подколола ее Рене: обычно не слишком бойкая, но ровная и невозмутимая, она в присутствии бабушки вела себя иной раз чуть ли не дерзко и позволяла себе подшучивать над ней, к чему Манлет никак не могла привыкнуть, поскольку была женщина серьезная и благонамеренная.

— Как — нечего? — Она посмотрела недоверчиво. — Не было, так будет. Земля всех накормит — без дела только сидеть не надо. А у нас не только земля — еще и море: вовсе грех жаловаться… Далеко не заходите только.

— Утонуть можно?

— Унести волною. Идите вдоль берега. Человек создан по земле ходить, а не по морю.

— Только Христос по воде ходил?

— Когда это? — Манлет глянула испытующе: разыгрывает, или нет, ее внучка.

— Кюре в церкви сказал.

— Ну если сказал, значит, так и было, — согласилась Манлет, вовсе в этом не уверенная. — Идите. Не задерживайтесь долго. А то волноваться буду…

Дорога к морю была живописна. Обсаженная тополями, она шла мимо убранных полей, которые мерно опускались и поднимались вместе с местностью: та понижалась и поднималась не крутыми холмами, а пологими земными волнами — в начале лета ярко-зелеными, к осени серо-желтыми. Вдоль дороги стояли дома — они подступали вплотную к обочине, и можно было заглянуть, что делается во дворах и даже за окнами: их обитатели жили вровень с землей, что называется, одной ногой на улице. На полпути к морю стоял белый мраморный крест: деревня называлась по нему — «Крест в Байи». Когда-то тут проходила большая дорога, и крест нужен был паломникам и путникам, чтоб помолиться: церквей тогда было мало; теперь же мраморная крестовина вписывалась в пейзаж наравне с тополями, холмами и прибрежными скалами: как создание самой природы. Рене и ее кузенам и кузинам было здесь легко и привольно. Солнце, небо, ветер, земля под ногами, ощущение простора — все сливалось воедино с их душами и связывало их с землей и небом, чего не бывает в городе с его лабиринтом домов и улиц…

Море было шире и бесконечнее, чем земля, у него не было берегов, и оно пугало своими размерами и непостоянством: его, как предупреждала Манлет, надо было остерегаться. Берег здесь, как по всему северу Франции, резко очерчен и огорожен высокими скалами. Они поднимаются вверх крутыми иссеченными вдоль и поперек столбами, а внизу, между ними и водой — кромка земли, покрытая их осколками и заливаемая в прилив водою: тут-то и водятся мидии — лакомство богачей и повседневная пища бедных. Сбор их не составляет труда и не занимает много времени: обшариваешь руками мокрые, покрытые водорослями камни и отдираешь от них моллюсков. Здесь резко пахнет йодом, так что с непривычки кружится голова, — потом к запаху моря привыкаешь, но оно не выпускает из своих объятий: укачивает если не йодом, то постоянной игрой солнечных бликов на водной глади. Они манят к себе, и вам хочется, по незнанию, пойти по ним, вслед за легконогим Христом, к тонкой нитке горизонта, кончающегося где-то в Англии. Франсуа, один из здешних приятелей Рене, которому не было и шести, грезил о далеких странствиях:

— Ты, когда взрослой будешь, пойдешь в дальнее плавание? Я пойду.

— Рыбу ловить?

— Нет. На рыбе много не заработаешь. Мне папа сказал: если за морем купить что-нибудь, а здесь в три цены продать, то разбогатеть можно. Ты хочешь быть богатой?

— Нет. Мне и так хорошо. Главное — быть честным. — Рене успела уже принять на веру слова бабушки и не хотела изменять им — постоянство, сопутствовавшее ей всю жизнь и больше всего ей в жизни навредившее.

— Это Манлет так говорит. Без денег плохо. Я на моряка учиться пойду.

— А я на земле буду жить. Человек создан ходить посуху. Иисус только по воде ходил — и то: было это или нет, еще не совсем известно…

Нам не дано знать будущего. Франсуа остался в деревне — только во Вторую мировую побывал в солдатах и оставил на фронте ногу: связанных с этим приключений и переживаний хватило ему на весь его век с избытком. Рене же отправилась вместо него в то самое дальнее долгое плавание, из которого нет возврата, потому что, пока вас не было, в ваших краях все так изменилось и преобразилось, что вы, вернувшись, не узнаете их: места те же, а самой страны нет — успело смыть волнами истории.