4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

— Но как же так вышло, что ты приехала с таким опозданием? — озабоченно спрашивал он, продолжая улыбаться. — Я ходил две недели подряд, наводил каждый день справки в обеих гостиницах — потом решили, что что-то случилось и ты уже не приедешь. В Центре о тебе знали только, что ты благополучно добралась до Милана.

Она рассказала об ошибке готовившего ее работника и о своих, в связи с этим, злоключениях.

Во всех наших бедах виновата именно такая безалаберность, — сказал он, внимательно ее выслушав. — Но я действительно тебе рад! — повторил он, невольно скосив глаза с лица вниз и окинув ее всю виноватым взглядом. — Теперь я смогу передавать куда больше информации.

— А что с прежним радистом?

— Пьяницей оказался, — наигранно-равнодушно сказал он, но по лицу его прошла тень давней неприязни. — Работает под настроение, когда захочет. Он тебя ждет — поедет теперь в Союз.

— С плохими рекомендациями?

— С наихудшими. Ты наверно устала?

(Они сразу перешли на «ты», что было принято в их кругу и, к тому же, они говорили на немецком, где это обращение естественно.)

— Почему? Я хорошо выспалась в консульстве.

— Где?! — поразился он. — Они мне этого не говорили.

— Мне некуда было деться, — и рассказала о последних днях в Шанхае. Он глядел недоверчиво.

— И как выехали из консульства?

— В машине с занавешенными створками. Я пригнулась, когда выезжали с территории.

Он покачал головой.

— Это непорядок. Китайская полиция, конечно, слаба, но все-таки…

— Иначе бы я тут не сидела. Ни явки, ни телефона.

— Это они в Москве напортачили. Ладно, — повеселел он. — Alles gut, das endet gut. («Все хорошо, что хорошо кончается», нем.) Пойдем пообедаем. Я проголодался… Надо бы и представиться друг другу. Я Максим Ривош, а ты?

— Дениза Гислен.

— Дениза на каждый день не пойдет. Слишком запоминается. Что-то аристократическое, из высшего света… — И оглядел ее с головы до ног так, как если бы в ней не было ничего аристократического. Он смотрел на нее уже без стеснения, с полным на то правом, и ей показалось, что он ждал ее приезда не для одной смены радиста. — Будешь Элли.

— Почему? — После стольких смен имен ей было безразлично, кем она станет теперь, но все-таки…

— На таких именах не задерживаются. И тебе оно подходит. — Он не подумал, что такая похвала может и обидеть, а она сделала вид, что не заметила этого. — Как ты относишься к китайской кухне?

— Положительно. Правда, в последнее время кормили из рук вон плохо. Я в кредит жила. Там, между прочим, порядочный долг скопился.

— Надо будет заплатить. А то могут возникнуть неприятности.

— По почте вышлю. Если она здесь надежная.

— Тут все ненадежно, но почта как раз приличная… Пожалуй, так лучше будет, — согласился он, и она только потом узнала, как много значило это согласие: он всегда оставлял за собой последнее слово. — Тебя мог кто-нибудь увидеть?

— Если только из окошка. Такой дождь, что на улице ни души не было.

— Все равно… Идем обедать, а я тебе потом прочту небольшую лекцию. Введу, так сказать, в курс дела…

В ресторане он заказал утку по-пекински и стал учить, как есть ее, она же показала ему, как пользоваться палочками.

— Ты умеешь? — удивился он. — А я не смог научиться. У меня с руками вообще плохо. Головой — пожалуйста, могу работать сколько угодно, а руками на хлеб не заработаю. Ты когда из Москвы?

Ее удивило, что он говорит здесь об этом, и она это ему сказала.

— Аа! — отмахнулся он. — Никто не слушает. Так когда?

— В марте, — невольно переходя на шепот, сказала она. — А что?

— Значит, ничего не можешь рассказать… Там все переменилось. Сняли Берзина, теперь на его месте Урицкий, а по нашей линии — Карин. Ты их не знаешь? — спросил он: в надежде узнать хоть что-то.

— Нет. Вообще мало кого знаю. Мое дело было учиться. — Он взглянул с разочарованием: его волновали кадровые перемены, а она по-прежнему мало интересовалась руководителями, зная по французскому опыту, что они могут меняться, но на деле это отражается мало…

Дома он, как и обещал, прочел ей лекцию о положении в Китае и в сопредельных ему странах.

— Чтобы понять, что здесь происходит, — перейдя на дружеский лекторский тон, начал он, — надо представлять себе, что Китай, при всех переменах в нем, остается, как и прежде, предметом вожделений и яблоком раздора основных империалистических держав: здесь сталкиваются интересы практически всех стран — прежде всего Японии и Великобритании, но еще и Соединенных Штатов и твоей Франции. При этом они не забывают все вместе нападать на Советский Союз и чинить нам препятствия в любом нашем, даже самом невинном, начинании. Мы здесь поддерживаем Красную Армию и объявленную в Цзянси и Фуцзянь Советскую республику, хотя знаем, что в руководстве ее не все гладко и что вообще марксизм тут очень специфичен и имеет, так сказать, национальную окраску. — Последнее он произнес с заметной иронией, но не стал распространяться на эту тему. — Сейчас они вынуждены перебазироваться в западные, более безопасные области, где можно спрятаться в горах: но в Жуйцзине их со всех сторон обложили войска Чан Кайши и готовы их уничтожить. Однако, и у самого Чан Кайши дела далеко не блестящи и положение его очень шатко. От него фактически отпали южные провинции, север под властью японцев, которые ставят здесь марионеточных правителей и подкупают генералов здешних армий. Его положение усугубляется еще и тем, что в Китае существуют давние традиции гражданских войн, в которых провинции и вооруженные силы легко откалываются от центрального правительства и объявляют себя независимыми. При этом им совершенно все равно, какими лозунгами пользоваться, — лишь бы дорваться до власти и грабить. Сейчас, например, на сторону Красной Армии перешли несколько генералов правительства, но, как ты понимаешь, им коммунистические идеи меньше всего свойственны. Но Япония для Китая — первый враг: она готовит его захват — и рано или поздно, но Чан Кайши вынужден будет обратиться к союзу с нами, потому что западные державы здесь ему не помогут. Пока что он ведет себя к нам враждебно и преследует коммунистов, но Китай — такая страна, где общая картина может каждую минуту перемениться…

Его разветвленная, как ветки большого дерева, чересчур связная речь, хорошо поставленный голос смутили ее, но она дослушала до конца и спросила:

— Чем мы, в связи с этим, должны заниматься? — Она была человеком дела, и ей нужно было знать, что будет делать она, а не великие мировые державы.

— Погоди, до этого еще дойдем… Хотя могу и сейчас сказать. Если ты так хочешь… — Он был недоволен тем, что его прервали, но, посмотрев на нее, вернулся в хорошее расположение духа: Элли положительно ему нравилась. — Заниматься будем всем. Снимать и передавать по рации то, что попадет в руки, а найти здесь можно что угодно — лишь бы были деньги… То, что я сказал, — прибавил он веско и многозначительно, — нужно, чтоб увидеть картину во всей ее полноте и совокупности. Марксист должен видеть явление в его законченной целостности — нельзя не видеть за деревьями леса.

— Вы покупаете информацию? — спросила она.

— Не всегда. Бывают и идейные источники… Хотя с ними трудно. За их идейностью часто стоит страх. Боятся, что покарают, если не согласятся. Красные если не на пороге власти, то имеют длинные руки… — и глянул выразительно. — Потом, есть и общие беды, связанные с тем, что все это интеллигенты, а это, как понимаешь, народ не шибко надежный. Приходится иметь дело с ними, потому что именно они работают в министерствах и могут достать то, что тебе нужно, а не рабочие шанхайских верфей и заводов… Вот у меня сейчас один такой. Я тебе покажу переписку с ним, — и полез в сейф, вмурованный в стену. — Мне кажется, это письмо удалось мне. Я оставил себе копию.

— Зачем? — удивилась она.

— А что? — Он глянул с веселой снисходительностью. — Не положено? Ничего: тут нет ничего особенного. Прочесть?

— Прочти, — согласилась она, хотя предпочла бы сама ознакомиться с его произведением: предпочитала верить глазам, а не ушам.

Он приготовился к чтению.

— Чтоб понять все это, надо знать, что адресат мой — из хорошей семьи, европеец с университетским образованием: он пока у нас не работает, но мог бы претендовать на самые трудные задания. Вызвался по идейным соображениям помогать нам — одно дело сделал, а другое не стал, посчитал ненужным. У меня есть еще одна такая — с приличными родителями: я ее вызвал, сказал ей, чтоб она сняла для разговора номер в гостинице, а она отказалась: девушке ее круга, видите ли, не пристало посещать бордели, — и глянул саркастически.

— Может, так и есть? — потеряв на время осторожность, сказала Рене: она понимала чувства девушки. — Может, надо было в другом месте встретиться?

Он снова недовольно поморщился, но у них был медовый месяц знакомства.

— Нет, — поправил он ее все-таки. — Задания старших товарищей не обсуждаются, а выполняются. Она могла при встрече сказать мне, что в следующий раз хотела бы увидеться в другом месте, и мы бы вдвоем подумали, как лучше, но если так рассуждать, то вообще ничего не сделаешь… — и глянул выразительно, ставя в споре точку и не допуская дальнейших возражений. — Ей стало не по себе, но она благоразумно смолчала. Он вернулся к письму: — Читать?

— Читай, конечно.

— «Дорогой друг! — начал он вслух — не тем тоном, каким читал лекцию, а более оживленно и поучительно. — Мы должны решить сейчас, каково будет в дальнейшем Ваше участие в работе. Но прежде чем принять окончательное решение по этому вопросу, мы должны обсудить и уяснить себе некоторые фундаментальные для этой цели вещи…» Извини, если не все гладко: я перевожу сейчас с английского на немецкий. «В мире нет ничего более почетного, чем быть рабочим революционером, состоять в пролетарской революционной организации. Право называть себя рабочим революционером не может быть дано себе самому, нужно заслужить его делами, революционной активностью, преданностью нашему делу. Вы еще не совершили таких поступков, у Вас почти нет революционного опыта. Нельзя винить Вас в этом. Вы молоды и только начинаете работать на Революцию. Насколько я Вас знаю (а знаю я Вас, конечно, мало), Вы можете стать настоящим опытным борцом — при условии, если всецело посвятите себя этому делу. Мне показалось, что Вы серьезны, что на Вас можно положиться, что Вы сильны духом. Мне представляется также, что в Вас есть необходимый хребет революционера и что Вам не хватает только опыта и практики революционной деятельности. Конечно, я увидел в Вас и некоторую самонадеянность, но этот грех обычно не слишком опасен, потому что проходит с опытом и со временем…» Это пока что китайские любезности, — пояснил он, чтоб она не уставала слушать, — а теперь я ему слегка всыплю, — и продолжил: «Однако некоторые последние Ваши поступки в значительной степени поколебали мою веру в Вас и эту мою оценку. Самое важное в работе революционера — дисциплина. Каждый член революционной организации должен безоговорочно подчиняться любому ее приказу — без колебаний и «торговли». Кто этого не делает, кто не хочет понять этого элементарного требования революции, тому лучше держаться от нее подальше. Мы борцы, каждый из нас принадлежит огромной армии единомышленников, которая сильна и побеждает, будучи дисциплинированной, и неизбежно терпит поражение от классового врага, если забывает о порядке в своих рядах. Кто не может или не хочет подчиняться, тот не боец — какими бы соображениями он при этом не руководствовался. Я имею в виду, конечно, же случай, когда Вы отказались выполнить приказ, данный Вам нашей организацией. Этот приказ был серьезен и ответствен, он составлял существенную часть работы, которую Вам хотели доверить. Мы все обдумали и решили, что Вы можете ее выполнить и что Вам можно ее поручить. Мы очень удивились, и это было для нас большим разочарованием — когда мы услышали, что Вы, невзирая на революционный долг, отказались выполнить этот приказ и нарушили таким образом революционную дисциплину. Я все еще надеюсь, что эта серьезнейшая ошибка была случайного характера. Однако, прежде чем решить вопрос о Вашей дальнейшей работе, мы должны поставить перед Вами ряд вопросов и услышать на них исчерпывающие ответы.

А) Готовы ли Вы соблюдать строжайшую дисциплину? Готовы ли Вы подчиняться без оговорок и сомнений?

В) Согласны ли Вы подчинить интересам организации все стороны своей жизни, каждую частность Вашей личной жизни — в той степени, в какой они могут быть связаны с интересами нашей работы?

С) Хотите ли Вы быть в полном распоряжении нашей организации, которая и будет решать, что Вам делать и куда ехать?

Если Вы не можете или не хотите принять к руководству эти элементарные правила революционной деятельности, Вам и нашей организации лучше прервать всякие связи. Мы не потерпим повторения случая, аналогичного тому, что имел место, и должны быть уверены в том, что отныне Вы будете строго выполнять все наши указания…»

Яков приостановился — не для того, чтобы она задумалась над смыслом прочитанного, а чтобы дать ей необходимую паузу перед наиболее существенной частью послания.

— «Что-то с Вами не так. Со мной редко случалось, чтоб я в корне неверно оценил политическое лицо того или иного человека. Я по-прежнему надеюсь, что мое первое впечатление о Вас было правильным, что Вы действительно обладаете необходимыми для революционера качествами. Мне кажется, что на Вас оказывает плохое влияние окружение, что Вы дали увлечь себя выполнением так называемых социальных функций, которые сами по себе ничтожны. Вы все еще стоите на перекрестке путей. Есть только одна дорога, достойная жизни, — это путь к Революции. Вы должны пойти по нему. Но для этого нужно соблюдать правила движения на этой главной магистрали человечества. С лучшими пожеланиями и т. д. «И далее постскриптум: «Если Вы хотите встретиться со мной лично, мы это уладим…» Ну как? — и поднял глаза в ожидании ее оценки.

Рене притомилась, слушая его. Она давно уже не слышала столько слов кряду, прочитанных или произнесенных без задержки и остановки. Ей показалось, что он прочел это письмо не без задних мыслей, а ей в назидание, — после того, как она заступилась за девушку из хорошего семейства. Ей стало не по себе, но ссориться не имело смысла.

— По-моему, все хорошо, — сказала она.

Он загадочно улыбнулся: готовил какой-то хитроумный ход.

— По-моему тоже. Я ему ловушку поставил. Не заметила какую?

— Нет. — Рене любила прямодушного Декарта и плохо понимала иезуитов.

— Неужели?.. Я приглашаю его свидеться. Это приглашение — даже замаскированное под предложение — должно быть принято: молодой революционер должен стремиться к таким встречам — они ему нужны как воздух. Посмотрим, что он ответит…

Она примолкла.

— А та девушка, которая не захотела в номерах останавливаться, — тоже получит такое предупреждение?

Он почувствовал противостояние, натянуто улыбнулся.

— Эта за деньги работает. Хотя и притворяется идейной. С ней проще.

— Большие деньги?

— Разные. В зависимости от качества информации. От ста пятидесяти до пятисот китайских долларов. — Это были большие деньги по тем временам, и он объяснил: — Она приносит интересные бумаги. Например, годовой отчет Китайского банка.

— Но она коммунистка или нет? — Ее заинтересовала эта девушка: тень от нее падала каким-то образом на нее самое: может быть, потому, что они были одного возраста.

— Не думаю, что формально она в партии. Тут не ясно, где кончается одно и начинается другое, и потом — никто тебе эти вещи не скажет: это не Европа. Что касается денег, то сначала она просила на жизнь, когда что-нибудь приносила, потом это стало системой. Ей нужны деньги, чтоб поддерживать определенный уровень и продолжать на нас работать. Она показывала мне свои расходы — в месяц получается около трех тысяч… — И поскольку Рене поглядела с сомнением, поспешил отговориться: — Такая худая, невзрачная. Совершенно не интересна как женщина. И глупая. Недавно сказала, что хочет посоветоваться с отцом, продолжать ли наши отношения или нет, — я насилу разубедил ее. Отец — видный чиновник в Нанкине.

— Это теперь столица. — Рене покачала головой. — А нашего адреса она не знает?

— Нет, конечно. И лица тоже… — и пояснил: — Я, когда иду на такие встречи, усы приклеиваю. Делаюсь усатым джентльменом. Узенькие усики, как у Гитлера… У нее брат коммунист — поэтому ее привлекли. Здесь все на родственных отношениях держится, а идейны они или безыдейны — тут всякий раз путаница. Они вступают в партию семьями… Пройдемся по Шанхаю?

— Нет, — воспротивилась она хоть этому. — У меня вещи, надо разобрать их… Где я буду ночевать?

— В этой комнате. Я на кухне.

— Здесь тесно, — согласилась она и добавила из приличия: — Главное, что негде развернуть антенну. Надо искать другую квартиру. Где Вилли работал?

— У себя дома. Здесь мы с ним не сработались. Но это неудобно.

— Еще бы! Нести через город документы?!

— У нас машина.

— Все равно… — но он уже утомился от ее возражений и углубился в свои дела, в предполагаемые встречи с информаторами, во внутриполитическую ситуацию в стране, где все было так запутано…

Вилли заехал за ней на следующий день утром на видавшем виды «форде», содержавшемся, однако, в образцовом порядке. Яков еле кивнул в ответ на его приветствие, Рене же встретила с тем радушием, которое выказывают друг другу люди одной разведывательной профессии. Они тотчас спустились вниз. Вилли был невысокий русый парень лет тридцати пяти: немного старше Якова, которому было тридцать три, но это никак не сказывалось на их отношениях. У него была легкая беззаботная улыбка, которая не сходила с его лица — даже тогда, когда его что-то коробило: как сейчас встреча с Яковом. Он любовно огладил бок машины.

— Водите? — спросил он Рене.

— Нет.

— На курсах не учили? Что ж они? Никак не могут решиться. Машин, наверно, нет… — Она смолчала: ему не следовало знать и говорить о том, что она была на разведкурсах, но здесь царили свободные нравы. — Как вы без меня будете?

— Шеф не водит?

— Он? Да он самовар не разожжет — не то что это. Меня поначалу из дома вызывал — гвоздь забить… Не знаю, как теперь. Тут езда взад-вперед — половина всей работы.

— Такси будем брать.

— Таксист заложить может… — и поскольку она не поняла, пояснил: — Выдать. Вы по-русски ни бум-бум?

Она не знала, что такое «бум-бум», но поняла его.

— Нет.

— А я, наоборот, только его и знаю. По-китайски еще могу — понимать начали.

— Здесь можно жить с одним русским?

— А почему нет? Русских полно.

— Белогвардейцы?

— Всякие. Кто сызмалу тут, кто бежал: одни от белых, другие от красных. Китайцы к нам лучше, чем к европейцам, относятся. Так что делаем сегодня?

— Квартиру ищем. Общей длиной пятнадцать метров.

— Ни хрена себе! Сколько ж она денег жрать будет?

— Много, наверно. А вы как из положения выходили?

— Да у меня маленький домишка — я проволоку протянул: белье повешу — вот и вся любовь. Сосед спрашивать начал: что ты все время белье сушишь — ссышься, что ль, по ночам?

— Что такое ссышься?

— Мочишься, значит. Вы извините — это я его слова передаю. Так я теперь ее без белья держу — надо будет, повешу. Где квартиру будем искать — во французской концессии или в английской?

— Во французской.

— К своим потянуло? — Она только потупилась от этого очередного нарушения конспирации, а он не заметил — вел машину по оживленной трассе, ловко маневрируя между рикшами, которые держались тротуаров, но не пренебрегали и серединой улицы…

— Меня вот тоже к своим потянуло, — продолжил он прерванный разговор. — Поеду к себе на Рязанщину, уйду из армии к чертовой матери. Если отпустят, конечно… Завтра вас учить водить машину буду. А то отберут — если узнают, что водить некому. Тут многие на нее зарятся.

— Остаться водителем не хотите?

Он покосился на нее.

— Да меня вроде не этому учили. Это я сам осилил. И нет такой должности… В любом случае с Абрамом я не сработаюсь. Он меня терпеть не может.

— Абрам — это Яков?

— Ну да. Его кличка. Ничего про меня не говорил?

— Нет, — соврала она.

— Ну да! — не поверил он. — Всем говорил, а вам нет?.. Что пью, не подчиняюсь? Все пустое. Просто он все с места в карьер делать хочет и злится из-за любой промешки, а я люблю, чтоб все с чувством, с толком было, покушавши. Мне в разведке делать нечего… Хотя, с другой стороны, я и ошибок почти не делаю… С какой улицы начнем?

— Да с какой угодно. Вот маршала Жоффра — очень привычно для французского слуха.

— В каждом городе есть? — Она не отвечала, и он, усмехаясь, притормозил возле большого дома с европейским фасадом, с чистым ухоженным газоном и с француженкой-консьержкой, уже выглянувшей из окошка…

Шанхай в те годы был разделен международными соглашениями на китайскую и европейскую части: последняя состояла, в свою очередь, из французской и английской концессий. Европейская часть была обозначена линией, за которую не заходила власть китайской полиции: она не имела здесь права арестовывать кого бы то ни было — тут были свои службы порядка, подчинявшиеся иностранцам. Прислуга была в массе своей китайская, и в ней, наверно, все были осведомителями шанхайских служб безопасности, но делала это она спустя рукава, исходя прежде всего из собственных интересов.

— Пойдете со мной? — спросила она Вилли, покидая машину.

— Зачем? Пусть думают, что вы с личным шофером приехали: больше будет уважения. Тут все на таких пустяках держится… Торгуйтесь с ними. А то обманут, как на базаре…

Она обошла несколько домов, и к каждому он подвозил ее и ставил машину на видном месте, под носом у боев и консьержек. В одном из домов, называвшемся почему-то Самаркандским, она нашла то, что искала, — анфиладу комнат общей длиной двадцать метров, с камином (где можно было жечь бумаги), с черным ходом и даже с вмонтированным в стену сейфом. Управительница дома запросила двести долларов в месяц, она сбила цену до ста семидесяти, и та еще осталась довольна: значит, можно было торговаться и дальше. Она обещала переехать на следующий день и вернулась к Вилли.

— Ну что?

— Все нормально.

— Сколько содрали?

— Сто семьдесят.

— А сколько вы срезали?

— Тридцать. Начали с двухсот. Можно было дальше снижать. Она что-то слишком довольна осталась. Улыбалась.

— Да они всегда улыбаются. Такой народ, не обращайте на это внимания. Погодите, надо еще к Ван Фу съездить, вас с ним познакомить: чтоб знали хоть, где это… Не знаю, как у вас это теперь получаться будет. Пирожки им вон везу.

— Где?

— В корзине — не чувствуете, как пахнет? И мне ни к чему: не угостил вас. Абрам сбил с толку. Угощайтесь. Русские пирожки — на них тут такой спрос, что на всех не напасешься…

Рене, которая до сих пор и вправду словно нюх потеряла — настолько была сосредоточена на деле, — теперь почувствовала роскошный запах, издаваемый корзиной на заднем сиденье, прикрытой белой тряпкой. Она взяла пирожок — с луком и с яйцами и с удовольствием его съела.

— Понравилось? Еще берите.

— Хватит. Это ведь для дела?

— Ну? За что они нам почту-то дают?..

Они выехали из французских владений в китайскую часть города, где было шумно, людно и грязно, и вскоре подъехали к незаметному невзрачному дому, скрывавшему в своих стенах экспедицию некоего китайского государственного учреждения. Вилли надел белый фартук, взял корзину и, наподобие лоточника, понес ее к заднему входу дома, где его хорошо знали и приветствовали гортанными китайскими звуками. Вернулся он с пустой корзиной, на дне которой лежал сверток, аккуратно прикрытый той же пеленкой. За ним вышел китаец в чиновничьем мундире с круглым безучастным лицом и решительными, начальственными манерами. Он заглянул в машину, увидел там Рене, не поздоровался с нею, но сказал что-то Вилли по-китайски, потом Рене — на скверном английском:

— Так не пойдет. Я приду завтра.

Вилли сказал ему что-то, он согласился, но повторил Рене:

— Скажи Ривошу, чтоб пришел. В пять вечера, — и показал, во избежание недоразумений и для большей доходчивости (видимо, не доверял сообразительности женщин) пять коротких толстых пальцев.

— Что он сказал? — спросила Рене.

— Да то же, что и я. Почту надо каждый день забирать. Я под разносчика пирожков работаю, и рожа у меня простецкая — очень удобно и все довольны. Я еще и соседу своему русскому помогаю: он без денег сидит. Мне за комиссию платит, — и засмеялся. — А тебя он видеть у себя не хочет. Чтоб, говорит, европейская барышня каждый день ко мне сюда являлась и от меня с подарками уходила — только об этом говорить и будут.

— И что делать? — Она понимала у него лишь каждое второе слово из двух, но этого было достаточно: он говорил, как и работал, обстоятельно и с избытком.

— Это уж не наше дело. Поладят как-нибудь. Когда двое хотят одного и того же, то найдут выход из положения… Приехала, значит? — Он поглядел весело и лукаво. — А мы тут совсем тебя заждались. Абрам места не находил.

— Вконец разругались с ним?

— Да не я с ним, а он со мной. Как я могу с начальником ругаться?.. Надеюсь, у вас лучше получится. Как-никак, женщина. Девушка. Не будет вас марксизмом есть. А я с расстройства даже «Капитал» купил, начал первый том читать: чтоб развиваться, — так еще и по шее схлопотал. Нарушаешь, говорит, конспирацию это раньше надо было читать и в сердце держать, а теперь выброси и так, чтобы никто не видел.

— Выбросили?

— Еще чего! Продал букинисту в лавку. Что добру пропадать?.. Не все ж делать, что начальство велит. Не всякое, говорят, лыко в строку… Ему только не говорите, а то прибавится — новый штрих в отрицательной характеристике…

Он подвез ее к дому. Она настояла, чтобы Вилли поднялся с нею. Яков удивленно поднял бровь, увидев его, но ничего не сказал. Рене рассказала ему о нанятых апартаментах и о новых трудностях в экспедиции. Яков озадачился: Ван Фу был ценным поставщиком информации, и ему не хотелось его терять.

— Может, встречаться с ним на улице? — предложила Рене.

— Будешь стоять часами, — сказал Яков, и Вилли подтвердил:

— Они никогда вовремя не приходят… Может, я соседу предложу?

— Какому? — недоверчиво спросил Яков.

— Тому, что пирожки делает. У него свой интерес в деле. Можно сказать, живет на это. Будет теперь все от начала до конца делать. Без комиссионных.

— И его здесь потом принимать? — скептически спросил шеф.

— Почему? Можно выходить на улицу, каждый раз в одно место — этот-то опаздывать не будет. Деньги только не надо через него передавать.

— Украдет?

— Да почему?!. Я б такого не рекомендовал. Просто испугается больших сумм — подумает: что-то неладно.

— А в почту не посмотрит?

— Нет, — спокойно сказал Вилли. — Скажете ему, чтоб не смотрел, — и не будет. Я скажу, вернее. Вас испугается. — Он вскоре уезжал и не боялся говорить дерзости. Яков не заметил ехидства или притворился, что так, задумался.

— Может, правда, так сделать?

— Конечно. Главное — ничего не меняется.

— Кроме того, что наши бумаги бог знает в чьих руках будут. Кто он хоть?

— Русский человек. Назад на родину хочет… Если ему намекнуть на это, то все будет делать и денег не запросит. Я, пока здесь, все отрегулирую.

— По положению он кто?

— Рабочий. Токарь. Работы вот только нет.

Профессия безработного произвела на Якова выгодное впечатление.

— Но кадровый рабочий?

— Кадровый, кадровый. Какой еще? Других не бывает.

— Ладно. Надо будет на него взглянуть и с Ван Фу переговорить, — согласился Яков. — Перейдем с ним на месячную оплату. Раз в месяц можно и встретиться. На нейтральной территории.

— Да хоть на его собственной. Этого он не боится. Делится, видно, со своими…

Вилли ушел, Рене решила замолвить за него словечко:

— Может, лучше, если он останется?

— Кто? — Яков не сразу ее понял.

— Вилли. Тут работы на троих хватит, а он, смотрю, оборотистый парень.

Яков замер: он не привык, чтоб совались в его дела и в принимаемые им решения.

— Он тебе понравился? — на всякий случай спросил он.

— При чем здесь это? — Она удивилась тому, как быстро переводят мужчины дела из служебных в интимные. — Я о работе думаю.

Яков хмыкнул.

— Это он перед тобой старается, а вообще второго такого оболтуса и разгильдяя нету… Не вмешивайся, Элли. Все уже решено, и бумаги отосланы. Как ты это себе представляешь — я назад их запрошу? У нас тут серьезная лавочка. — Он был недоволен, но попытался скрыть это. — Когда переезжаем?

— Завтра.

— Так надо все готовить? — и остановился в замешательстве среди квартиры, ставшей сразу и чужой и тесной…

Всю ночь Рене паковала и собирала вещи — Яков стоял рядом и если что и делал, то самые простые вещи: связывал веревками готовые узлы или давил на крышки чемоданов, чтобы захлопнулись. Нельзя сказать, чтоб он отлынивал от дела, — напротив, он искал его и ждал, когда оно подвернется, но был просто удивительно непригоден к любой ручной работе. Даже когда он давил на крышки чемоданов, Рене боялась, что от избытка усердия он продавит их насквозь: так с одним и вышло…

Утром Вилли привез рацию. Рене, давно уже горевшая желанием увидеть и потрогать ее, потянулась к ней, Вилли попридержал ее руку.

— Успеешь. Поехали?.. — и, загрузив доверху машину, повез Рене и ее новое имущество в четырехкомнатные апартаменты на улице маршала Жоффра, куда они вдвоем перенесли вещи и где она с помощью Вилли протянула из конца в конец антенну, скрыв ее за плинтусом, так что снаружи не было видно. Рация была исправна, Рене вышла на связь, передала условный сигнал, отключилась и с признательностью поглядела на своего предшественника: каким бы разгильдяем он, по оценке Якова, ни был, но рацию и машину содержал в образцовом порядке. Они вернулись. Вилли распрощался с обоими: с ней сердечно, с Яковом сдержанно и ушел — ему надо было готовиться к собственному отъезду.

— Даже не попрощались как следует, — заметила Рене: она работала с Вилли два дня, но успела к нему привыкнуть. — Надо было хотя б стол устроить, отметить… — И Яков, который работал с ним два года, ничего не сказал в ответ: и сам понимал, что следовало поступить именно так — сделать вид, что не помнит на Вилли зла и проводить его по-товарищески, но для этого он был слишком упрям и своенравен.

Квартира, которую она нашла, имела лишь один недостаток: была чересчур хороша и, как красивая невеста, нравилась многим. Ночью она вышла в эфир, чтобы установить постоянную связь, начала передавать сообщение, но сразу обнаружила, что где-то рядом действует и создает ей помехи сильная радиостанция. Она тут же прекратила связь: ее тоже могли засечь таким же образом — и доложила об этом Якову. Тот на следующий день навел справки. Оказалось, что этажом ниже работал товарищ из Коминтерна, которому его гнездо подошло по тем же параметрам. Военная разведка имела приоритет над коминтерновской — товарищу оттуда, хоть он и занял место первый, пришлось переехать, и она работала теперь без помех, спокойно. (Мать замечала по этому поводу, что из этого не следует делать вывод, что в Шанхае тогда на каждом углу сидели советские разведчики, но в этом занятии возможны самые невероятные случайности — как безобидные, так и достаточно опасные.) С Ван Фу все уладилось простым образом. Вилли провел своего соседа по маршруту, и отныне он каждый день приходил в экспедицию, продавал там пирожки, заходил в кабинет к чиновнику, получал от него конверты, клал их на дно лотка, висящего у него на ремне, отдавал уже использованные бумаги, переложенные салфетками, и в строго назначенный час появлялся на перекрестке, где его ждала Рене, приходившая тремя минутами раньше. Он передавал ей посылку, отдавал последние пирожки, за которые не хотел брать денег, — она вручала ему почту, полученную и переснятую накануне, и спешила с новым поступлением к ждавшему ее дома Якову. Связной ничего не просил для себя и ни о чем не спрашивал: видно, ждал обещанного переезда в Союз и лишь иногда туманно напоминал о нем. Однажды он попросил врача для заболевшей супруги. Яков связался со своими, и в тот же вечер больную посетил врач посольства — он несколько раз приходил еще и довел ее до выздоровления. После этого сосед ни на что уже не намекал, ни о чем не просил, а ждал, видно, новой беды, чтоб обратиться за помощью. Яков как-то сам вспомнил о нем:

— Он ничего не просит?

— Нет. Как воды в рот набрал.

— Считает, наверно, что мы и так сильно помогли ему, когда жена заболела. Надо будет ему на День Октябрьской революции праздничный набор сделать…

Вместе с документами, которые поступали к Якову по иным каналам и за которыми он часто и надолго уходил из дома, пряча в кармане маскарадные усики (он прилеплял их где-нибудь в безлюдном парке или в подворотнях, которыми богаты шанхайские улицы, и старался уходить не той дорогой, какой являлся), — собиралась большая кипа бумаг, нуждавшаяся в фотокопировании и отправке по радио. Для радио Яков делал короткие выжимки, сообщавшие голые факты и цифры, фотографировалось же все подряд — пленки передавались затем из рук в руки по назначению. Иногда негативы приходили в письмах: у Якова был на стороне почтовый ящик, где накапливалась подобная опасная корреспонденция. Нареканий на работу Рене не было: и шифрограммы, и фотографии ее были ясны и легкочитаемы, но занята она была чуть ли не целые сутки: днем ее руки не просыхали от химических реактивов, а ночью она допоздна передавала радиосообщения. Яков сидел рядом и, поскольку ни на что другое не был пригоден, был занят тем, что делал ей маленькие бутербродики и кормил ее с рук, как своих птенцов большая крупная птица. Бутерброды были с красной икрой: она была здесь недорога, Яков любил ее и покупал в больших количествах…

Он явно ухаживал за ней и все более подпадал под ее неброские, но действенные чары. Да и было бы странно, если б было иначе. Они жили вдвоем как на необитаемом острове, где нет выбора, где все предопределено и дело только во времени. Болтая с ней, он представал перед ней в ином свете, выглядел покладистым и уступчивым — особенно когда рассказывал о своем детстве и юности вплоть до комиссарства в Красной Армии: в нем тогда что-то таяло, черты лица разглаживались, и в голосе появлялось нечто мягкое и даже добродушное. Он был родом из Латвии, его отец был раввин в городе Тукумсе на Рижском взморье, а сам он с малолетства готовился к тому, чтобы заменить его на этом столь почетном для евреев месте. У него был старший брат — он должен был бы занять его, но отец рассудил иначе.

— Про Лазаря он сразу сказал: ему тогда и десяти лет не было — этот раввином не будет. Застал его за разглядыванием голых женщин. — И улыбнулся с лукавой стеснительностью. — Тоже вот — наметанный взгляд был, только не на марксистов, а на правоверных иудеев. Брат у меня шутник и правда любил женщин. Сейчас в банке работает, у него впереди большая карьера. А я в пять лет уже учил Торе бедных детей в хедере.

— Но с тобой он ошибся?

— Да. — Он сидел, погруженный в воспоминания. — Я помню: он умирал — это было в шестнадцатом году, в Кременчуге, куда нас выслали как пронемецки настроенных и неблагонадежных, — он вызвал меня за два дня до смерти и сказал: «Янкель, я чувствую, тебя на сторону тянет — так вот знай: еврея без Бога нет, выбрось из головы все остальное», — и Яков от души посмеялся, как если бы сказал что-то очень смешное.

— А ты?

— Я говорю: конечно, отец, конечно. А сам читал одного Маркса и вел занятия по «Капиталу». В Кременчуге была большая социал-демократическая секция — почти все стали большевиками. За редким исключением.

— А мама?

Тут он снова настроился на шутливый лад — только иного рода, насмешливый.

— Эта ничего по дому делать не хотела — романы писала. Которые никто не читал и не печатал. Немного странная была особа.

Ей не понравилось, что он так говорит о матери, но она ничего не сказала.

— Что с ними сейчас?

— Не знаю. Все контакты утеряны. Я не знаю о них ничего с девятнадцатого года. С тех пор, как они вернулись из Кременчуга. Один из братьев — это я знаю уже по нашим каналам, — добавил он с гордостью, — нашего поля ягода: коммунист и из активных. Самуил.

— Ты сразу в разведку пошел?

— Нет. Я должен был стать историком. Меня в двадцать четвертом из Института красной профессуры вытащили. Устроили экзамен по иностранному — мы еще удивлялись: чего ради среди семестра. У меня немецкий — второй язык с детства: дома на нем разговаривали — отец любил все немецкое. Я говорю практически без акцента.

— Это так, — согласилась она. — Появляется небольшой, когда по телефону говоришь.

— Правда? — удивился он. — Мне этого не говорили. Это, наверно, особая интонация, а не акцент: я с шестнадцати лет ораторствую.

— Значит, ты с двадцать четвертого года в стране не живешь? — Рене посмотрела на него, оторвавшись на минуту от пленок. — Это кое-что проясняет.

— Что? — Он был настроен миролюбиво.

— Я имею в виду твою непреклонность и категоричность. В Москве уже таких нет. Там, насколько я поняла, все пообтерлись и пообтесались. Ты же сохранил пыл гражданской войны и молодости.

С этим он не мог согласиться — при всем тогдашнем благодушии.

— Это ты просто не с теми людьми общалась и не в тех обстоятельствах… Настоящие революционеры не меняются, остаются такими, какими были в восемнадцать. Иначе это не революционеры… — Он переждал неловкость, возникшую из-за короткой размолвки, вернулся к себе: хотел, чтоб она знала о нем побольше. — Вообще, мне надо было стать историком. Историком я был бы, думаю, не последним… А для разведчика у меня есть кой-какие недостатки.

— Какие именно? — заинтересовалась она: это было немаловажно.

— Я рассеян или, наоборот, слишком сосредоточен.

— Это практически одно и то же.

Он не стал спорить, продолжил свою исповедь:

— Однажды в Берлине оставил в кафе портфель, полный архисекретных документов… — и поглядел с виноватой, чуть озорной улыбкой.

Ей стало не по себе.

— И что же?

— Вернулся через час — лежит, слава богу, на своем месте.

Она покачала головой:

— Не доложил никому?

— Нет. Зачем?.. Там же ничего не тронули.

— Могли прочесть и положить на место.

— Вряд ли, — сказал он с сомнением. — У меня чутье на такие вещи.

— Обязан был, — сказала она, а он промолчал, не очень довольный ее замечанием: дело было старое, но разведка ничего не забывает…

Он был уже однажды женат, жена отказалась ехать с ним за рубеж, и они развелись, если вообще были зарегистрированы: тогда в партийной среде это не было принято — теперь она жила в Москве с высокопоставленным сотрудником министерства.

— Была плохая марксистка? — простодушно подколола она его, а он не понял лукавства.

— Почему? Здесь-то как раз все было в порядке: она и меня поправляла. Латышки если становятся коммунистками, то святее самого папы.

— А что же тогда?

— Не хотела просто. Опасно — и дочь не хотела вывозить.

— У тебя и дочь есть?! — несказанно удивилась она.

— А я не говорил разве? Есть. Сколько ей сейчас? Дай посчитаю. Семь или восемь.

— Когда она родилась?

— В двадцать седьмом. А месяца не помню. Тебе бутерброд еще сделать?

— Сделай. Только не с икрой: это, наверно, десятый будет. Еще с чем-нибудь.

— Не любишь икры? — удивился он. — Пирожки с утра остались. От нашего поставщика.

— С луком? Давай, — и откусила из его рук пирожок, потому что свои были заняты.

— Ты смотришь хоть, что печатаешь? — Яков гордился получаемым им материалом.

— Нет. Невозможно при таком количестве документов. Мне б только не смешать то, что от Ван Фу приходит, со всем прочим.

— Это действительно было бы ни к чему. Там пометка о поступлении, его печать и подпись.

— Я знаю. Что мы переснимаем сейчас?

— Это ценная бумага, — с важностью сказал он. — Я по радио ее продублирую. Секретная сводка о расходах на армию по провинциям и по родам войск. Из нее многое можно вытянуть.

— Это все та же девушка из приличной семьи?

— Этого я говорить не имею права: чем меньше знаешь, говорят, тем лучше спится, — но поскольку ты уже в курсе дела, то изволь — она.

— Во что это обошлось?

— Дорого, но документ того стоит… Ее, правда, из министерства выгоняют.

— Жалко.

— Конечно, жалко. Такой источник уплывает.

— Я имею в виду девушку, — осторожно сказала она. — Столько училась.

— А это меня меньше всего волнует! — отрезал он. — Подумаешь — училась. Что это значит для мировой революции?

Рене поглядела на него с легким осуждением, не зная, с какой стороны за него взяться.

— Тебе любой рабочий то же самое бы сказал. Они людей жалеют.

— А ты откуда знаешь? — он поднял брови.

— Я из рабочей семьи. Мой отец — столяр.

— Правда? — удивился он. — Мне сказали, что ты из студенток.

— Я проучилась неполный год в Сорбонне, потом ушла в подполье, но до этого прожила всю жизнь в рабочей семье. — Она замяла этот не очень приятный для себя разговор, оглядела вороха и кипы переснятых или ждущих того же бумаг и усомнилась: — Зачем все это? Москва требует?

Он, узнав о ее социальном происхождении, заметно переменился в отношении к ней, но с тем большим рвением напал на нее сейчас:

— А ты как думала? Там все собирается в одну большую картину, которая позволяет правильно расходовать силы и средства. Мировая революция не придет сама, ее надо готовить и обеспечивать.

— Подталкивать? — подсказала она, не думая на этот раз насмешничать, а он принял ее слова за подначку и французское вольнодумство: видно, вокруг термина «подталкивание революции» велись ожесточенные диспуты и само слово было из лексикона левых.

— Подтолкнуть ее нельзя, — суховато произнес он, — она должна созреть, но мы, не впадая в авантюры, должны вовремя вмешаться и помочь ей родиться. В Китае мы как раз этим сейчас и занимаемся… — и отошел, рассеянный и чуть-чуть отстраненный: видно, был задет ею и боялся наговорить колкостей…

Иногда этим все и ограничивалось, в другой раз он был более настойчив и предприимчив в любви: садился ближе и, доказывая что-нибудь, размахивал руками в опасной от нее близости. Она чувствовала его напор и исходящее от него желание, но не отвечала на них: она многого еще в нем не понимала, и ее многое не устраивало. Он обращался к ней с заготовленными экспромтами: видно, обдумывал их в одиночестве, расставлял ловушки — как своему корреспонденту, ставшему на идеологическом перепутье.

— Мне уже тридцать три, — доверялся он в такие минуты. Пора завести семью. Без нее мужчина моих лет не смотрится… — Она не могла не согласиться с этим: у нее у самой были те же мысли — только вместо тридцати трех лет она думала о двадцати с хвостиком. — Я очень хочу детей! — и, окрыленный ее сочувственным молчанием, распространялся далее: — И чтоб их было не один, а много. Как у моих родителей. Я по духу своему домосед и человек семейный.

— Да и я тоже, — призналась она. — Я тоже детей хочу. Но не много, а двоих-троих хватит.

Он понял это превратно, просиял, воспрянул духом.

— Элли! Я знал, что ты хочешь того же! Я счастлив! — и вскочил и нескладно, пренебрегая условностями и не соразмеряя усилий, попытался заключить ее в объятья и неуклюже поцеловал в висок.

У нее был небольшой любовный опыт, но, будь он и много богаче, все равно вряд ли можно было встретиться с более неловким ухаживанием. Она поспешила высвободиться из его тисков, сказала с неудовольствием:

— Вот это лишнее! Кто ж так накидывается, не спросясь?.. — и он, обескураженный, закусил губу, отошел и весь вечер потом дулся: они провели его молча…

На следующий день чувство досады и неловкости было все еще сильным, и она сказала ему:

— Давай не путать служебные дела с личными. Так мы далеко с тобой не уедем… — И он покорно согласился с этим: признал, что в их условиях всякая поспешность может лишь привести к ненужным осложнениям.

— Вот видишь, — сказала она и решила впредь не доводить его до кипения и избегать в разговоре всего чересчур личного.

Но вода, как известно, точит камень, и того, что суждено, не минуешь. Хотя, оставаясь с ним дома, она, может быть, не уступила бы ему, воздержалась от близких отношений с человеком, парившим в столь возвышенных сферах и спускавшимся на землю, лишь чтобы удовлетворить телесные нужды. Дело решили их походы в гости, в компании таких же вынужденных, как они, отшельников. Среди советских друзей Яков преображался: делался веселым, заразительно общительным, едва ли не компанейским, смеялся и говорил без умолку. Она с удивлением смотрела на него в такие минуты и думала, что в нем сидят два человека: один дежурит в повседневной жизни и на работе, второй просыпается, когда подсаживается к праздничному застолью. Правда, для этого нужно было, чтобы его сотрапезники занимали видное положение: Яков зорко следил за этим и, если попадал в общество второразрядных лиц и неудачников, то тяготился их соседством и был строг и пасмурен. Они ходили чаще всего к Муравьевым, которые днем легально работали в Центросоюзе и торговали лесом, пшеницей и икрою, а после работы оказывали посильное содействие Якову и другим нелегалам: они могли ходить в консульство с их поручениями и даже посылками. Хотя они и говорили, что служат Якову и ему подобным мальчиками на побегушках, но Яков как-то сказал ей, что Муравьев занимает высокий пост в их иерархии…