13

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

13

Утром можно было переезжать в новую квартиру, где Рене провела ночь, налаживая рацию, но она вернулась в гостиницу и дождалась здесь гостьи. Нинель оказалась живой, красивой, исполненной внутреннего благородства, словно сошедшей с фамильной портретной галереи девушкой двадцати пяти лет, нисколько не кичившейся аристократическим происхождением, равно как и не стеснявшейся нынешней бедности ее семейства: истинные аристократы воспринимают перемены, происходящие с ними, как от них не зависящие: знатность сама по себе, а судьба — неотвратимая к ней поправка, с которой приходится считаться и мириться.

— Вы Марта Саншайн? Я Нинель Мендоса, — и глянув особым образом, дала понять, что знает о ней достаточно, чтобы избежать лишних разговоров. — Какой номер красивый! Я никогда в таком не была! Дорогой, наверно? — и не дожидаясь очевидного ответа, спросила: — Как мы с вами говорить будем? Французский я знаю плохо, испанский лучше.

— А я наоборот. Но по-испански почти все понимаю.

— А я то же по-французски. Значит, я буду к вам обращаться по-испански, а вы ко мне по-французски.

— Идет. А потом начну учить португальский. Говорят, нетрудно после испанского. — В Рене жила лингвистическая жилка, и она любила блеснуть ею и похвастаться знаниями в этой обманчивой и ненадежной области.

— Может быть, и так, — с сомнением в голосе согласилась та, потом пояснила: — Мы не любим, когда так говорят. Знание испанского только мешает. Лучше начинать с португальского… — и оглянулась, запоминая обстановку. — Мебель, конечно, новая — хотя сделана под старую. Старой на все номера не хватит… — Затем лукаво спросила: — Донья Инесса сказала, что у вас личные неприятности и вы бы хотели у нас забыться?

— И для этого приехала поближе к жениху? Нет, конечно, я хотела разыскать его, но теперь раздумала.

— Почему?

— Походила по вашему городу — он такой же большой, как наш Квебек или Брюссель, откуда я приехала, — как его искать тут? Я не хочу быть назойливой. И так уже сделала больше, чем нужно. Пусть теперь сам меня ищет или наткнется вдруг на меня на улице. Это лучше, чем если я разыщу его в казарме — вот, мой дорогой, я у твоих ног, делай со мной что хочешь.

Нинель улыбнулась. Ей пришлось по душе это чисто женское сочетание поиска и убегания.

— Хотите предоставить дело случаю? А где он служит здесь?

— Если б я знала. Мне сказали по секрету, что у вас собирается «отряд ночных филинов», но об этом и спрашивать нельзя: можно вызвать подозрения.

— Я спрошу у брата. Он у меня военный: правда, не летчик. Может и не знать. Ну и шуба у тебя! Это ничего, что я на «ты» перешла? На испанском это проще, чем если б я говорила с тобой на португальском.

— На французском еще легче. Мы «вы» только совсем незнакомым господам говорим или очень уж почтенным. В Брюсселе купила. Свои в Канаде оставила: не думала, что на зиму здесь останусь.

— Соболь?

— Норка. Соболь у меня в Квебеке, а вторую покупать и мне не по карману. Не знаю только, придется ли носить здесь.

— Если на что-нибудь легкое, то и здесь пару раз надеть можно. Это у нас особый шик — накинуть шубу, когда идешь, например, в театр. Хорошо от ветра защищает. Ты у нас столоваться будешь?

— Да. Если позволите, конечно.

— Я сказала матери — она забеспокоилась: не знаю, говорит, угожу ли твоей богачке.

— Я совсем не богачка — у себя дома во всяком случае.

— А здесь ею станешь. Но это она напрасно: готовит она прекрасно. Прислуги нет — за всем сама смотрит. Ты здесь будешь жить?

— Нет, завтра перееду. На Авенида де Либертадо. Возле церкви святого Роха — знаешь?

— Знаю, конечно. Это недалеко от нас. В новых домах, наверно? Номера не помнишь?

— Тот, что с полицейским.

— Да что ты? — весело удивилась Нинель. — В одном подъезде с начальником лиссабонской полиции жить будешь. Для чего, думаешь, там полицейского поставили?..

Тут пришла очередь изумляться Рене: с неприятным осадком в душе и с довольно кислой физиономией — она подумала здесь про рацию и предстоящие ей бдения в ночном эфире. К счастью, радиоволны на слух не определялись, передаточный ключ она клала на толстый слой фланели, гасившей звуки, а в Лиссабоне, как ее уверили в Управлении, пеленгаторов не было: у Салазара не было для них денег. Но в Испании радисты уже разъезжали с кочевыми передатчиками по дорогам страны, отчего «почерк» их изменился, стал неровным, дрожал на ухабах. Франкистов обеспечили немцы. Они могли ссудить деньги и Лиссабону.

— Ничего страшного, — успокоила ее Нинель, поняв все по-своему. — Тебе даже не придется с ним здороваться. Он выходит через свою дверь в вестибюле и сразу садится в машину: не хочет, чтоб его знали в лицо.

— Чтоб не грохнули.

— Что такое «грохнули»? А, поняла: чтоб не съездили по физиономии. Но это их заботы — они нас мало касаются, верно? Приходи завтра. Мама уже меню на неделю составила. А я на уроки пойду: надо зарабатывать. Мама просила первый завтрак пропустить: не успеет приготовиться и перемыть посуду — начнем с завтрашнего обеда. Но потом надо будет ходить три раза в день — иначе она тебя заставит съесть в один присест и завтрак, и обед, и ужин: если загуляешь. Если предупредишь — другое дело… — и ушла, обертывая тонкое открытое смуглое лицо легким кружевным платком, спасавшим местных красавиц от здешних холодов не хуже канадской шубы.

Мать, донья Бланка, оказалась на вид столь же приятная женщина, что и ее дочь: обе статные и осанистые, но если Нинель с легкостью несла по миру свое стройное и подвижное тело, на котором поневоле задерживались общие взоры, то у матери оно утратило гибкость и причиняло ей неудобства: она то и дело бралась за поясницу. Особняк их, старый, темный снаружи и изнутри, был обставлен мебелью прежних веков, нуждавшейся в смене обивки и ремонте дерева, о чем хозяйка напомнила, едва гостья перешла порог дома.

— Осторожней — не заденьте этот комод и на стул не садитесь: развалиться может, — с мимолетным стыдом в глазах предупредила она Рене на своем языке, хотя та пока мало что понимала по-португальски и была на таком расстоянии и от стула и от комода, что никак не могла нарушить их целости. — Никак не можем починить, — повинилась хозяйка. — Ремонт стоит дорого, проще купить новую мебель, но не хочется: к этой привыкли, да и дети не позволяют: как-никак, наши деды на них сидели. Дед Нинель и Хорхе был грандом.

Из всего сказанного ею Рене поняла только это и для поддержания разговора пошутила на испанском:

— Это не он сломал стул? Великие люди обычно неуклюжи, — но этого не поняла уже донья Бланка: ее познания в испанском были ограничены, а понимать шутки на чужом языке, как известно, всего труднее. Беседа их непременно зашла бы в тупик, если бы к ним из своей комнаты на втором этаже не спустилась Нинель, ставшая посредником и переводчиком в их переговорах.

— Вы какую кухню любите? — спросила мать, ободрившаяся с ее приходом. — Французскую, наверно? Она похожа на нашу, но наша острее — не знаю, понравится ли. Я сегодня овощи фаршировала — старалась меньше класть перцу: ребята добавят, если покажется пресным. — Она подождала, пока Нинель переведет, спросила затем то, из-за чего завела разговор и испытывала душевные муки: — Не знаю, сколько брать с вас… Сколько скажете, наверно, столько и будет.

— Что она сказала? — спросила Рене, уловив, что разговор пошел о главном.

— Говорит, что ты сама должна определить цену за обеды, — вынуждена была перевести Нинель, но упрекнула мать: — Наверно, так все-таки не делается. Наша гостья может и ошибиться: она не знает здешних цен.

— Пять тысяч рейсов ей много будет?

— В день? — Рене испугалась этих тысяч, но не подала виду и мужественно попросила перевести их в другую, более понятную ей, валюту по действующему в этот день курсу.

— Пять франков, наверно, — посчитала Нинель: они все здесь быстро считали.

Рене вздохнула с облегчением:

— Так это мало? Пусть будет десять.

— Десять тысяч рейсов серебром? — поразилась донья Бланка.

— Ну да. Если это десять франков. Сколько это будет в долларах? У меня, собственно, доллары. Но не американские, а канадские.

— А они везде ходят? — встревожилась мать.

— Конечно, — успокоила ее дочь. — Канадский доллар дороже американского. Но его курса я не знаю.

— Я поменяю на португальские рейсы, и все станет ясно, — сказала Рене.

— Разберемся! — мать устала от этой бухгалтерии. — Посмотрите, что за обеды, потом будем торговаться…

Фаршированные овощи были восхитительны — немного, правда, остры для непривычного неба Рене, но она была рада познакомиться с новой кухней: она ведь была богатой туристкой и искала развлечений.

— Ну и как? — спросила хозяйка через переводчицу.

— Ничего вкуснее до сих пор не ела, — искренне отвечала та, утираясь салфеткой. Донья Бланка пригляделась к ней.

— Она к жениху приехала? — спросила она дочь.

— Да. Он в армии Франко, — сказала та по-португальски и перевела затем Рене на французский.

— Франко?.. — Мать еще раз присмотрелась к француженке. — Странно. Она мне показалась из простых. Как твой Аугусто, — прибавила она: не в упрек Нинель, а для большей наглядности; она говорила по-португальски, полагая, что Рене ее не понимает. — Слишком свободно держится. Даже твой Аугусто как-то поважнее смотрится. Его-то отец был настоящим дворянином.

Нинель покачала головой. Она пропустила мимо ушей суждение об Аугусто: оно было ей известно — но обиделась за новую подругу:

— Даже когда столько языков знает?

— Знание чужих языков, дочь, не свидетельство высокого происхождения, а, я бы сказала, наоборот. Зачем аристократу чужие языки? Ему нужно уметь держать нож и вилку.

Ничего этого Нинель не перевела, но, как ни странно, Рене все поняла или угадала. Она слегка обиделась за свои манеры и решила на досуге заняться этим пробелом в своем воспитании: в последний раз такая проблема возникла у нее в Китае, когда она осваивала палочки для риса, — но от своего происхождения она отрекаться не думала и, скорее, гордилась им.

— Я, донья Бланка, действительно из простой семьи, — сказала она хозяйке. — Родители мои — крестьяне.

— Так это же хорошо! — воскликнула та, трубя отбой и жалея, что завела неосторожный, не ко времени, разговор. — Дворяне всегда душа в душу с крестьянами жили! Это ж две стороны одной медали!

Рене не стала спорить: это не было в ее интересах, но на языке ее вертелось, что хотя медаль и едина, но одна сторона ее все-таки прямая, а другая — всегда обратная.

— Как ты познакомилась со своим женихом? — Нинель была любопытна, как все невесты в мире.

— Как познакомилась? — Рене пришлось снова сочинять и фантазировать, и, как всегда, ложь ее была замешана на правде. — Я приехала учиться в Париж, поступила в Сорбонну и одновременно в Высшую политическую школу…

— Это самый известный институт в Париже, — с гордостью за подругу объяснила Нинель матери. — Там готовят дипломатов.

— И высшую администрацию. Французы хотят, чтобы их бюрократы были людьми образованными.

— И как ты туда поступила?

— Как все. Поступить нетрудно. Платить надо за сдачу экзаменов. Они там трудные, и плата не освобождает от необходимости знать курс лекций… Но я б и экзамены сдала, если б не это… — и Рене показала глазами вокруг себя, имея в виду, конечно же, не их гостиную, а то, что было за ее пределами и охватывало Португалию, Испанию и еще пол-Европы, если не больше. — Вам интересно?

— Конечно интересно! — воскликнула Нинель, а мать в подтверждение этих слов встала из-за стола и отошла к окну: чтоб не мешать рассказу и чтоб удобнее было слушать.

— Там готовили дипломатов. А где дипломаты, там, извините меня, аристократы — это их сословное занятие…

Нинель перевела матери, та усмехнулась, но с места не сдвинулась, осталась стоять у окна.

— Началось все с ссоры. У нас был профессор — не буду называть его фамилии — он был еврей. Мне, простой крестьянке, это все равно: профессор есть профессор и мы все французы, но у аристократов — не всех, конечно: там были молодые люди из очень высоких фамилий — было другое к этому отношение. Они вели себя из рук вон плохо: стучали ногами, били линейками по парте — специально приносили их для этого. Их отцы и дяди были послами и высокими чинами в министерствах, и они чувствовали себя хозяевами положения…

Нинель исправно и вполголоса переводила это матери.

— Бывают и такие, — согласилась та, мельком глянув на рассказчицу. — Мы их тоже не любим. У них душа холопов: они редко бывают хорошей крови. Настоящий аристократ всегда помнит свой долг: он как священник — только что не дал обета. Но я не вижу пока ни любви, ни повода для знакомства.

— Твой знакомый был из их компании? — спросила Нинель.

— Нет. Если бы! Тогда было б все просто — я б училась дальше! — присочинила Рене, подчиняясь законам романической прозы. — Он сидел за отдельной партой и не принимал участия в их бесчинствах, но именно с ним мы и поссорились. Тем я сделала замечание: они не давали слушать, а мне было интересно, что говорил профессор, — но они и не оборотились в мою сторону: подумаешь, девица без роду и племени, о которой никто не знает, — что с ней разговаривать. Только он посмотрел на меня внимательно, ничего на лекции не сказал, но после нее подошел, и здесь-то мы и начали дискутировать… — и Рене примолкла, будто ей нелегко было вспоминать прошлое…

На самом деле в Политшколе была такая история — если не такая, то чуть-чуть на нее похожая. Рядом с ней, через ряд, действительно сидел молодой человек, углубленный в себя, погруженный в учебу, почти не глядевший по сторонам и вызывавший этим любопытство студенток, которым было мало простого, понятного, нужно было еще чужое, непознанное. Рене он приглянулся своей сосредоточенностью: она сама была такой же — и еще затаенным и скрытным высокомерием, которое она не прощала другим, а у него оно почему-то ей понравилось. Она первая подошла к нему, они разговорились, он проникся к ней доверием и сообщил, что он убежденный фашист и учится здесь, чтоб и дальше бороться за правое дело, но уже вооруженный знаниями: его однопартийцев часто и незаслуженно считают неучами. После этого конечно же чувства Рене погасли, не успев вспыхнуть, — она поспешила с ним расстаться, и вот к этому-то он как истинный фашист и отнесся подозрительно: угадал, что все дело в политике.

— Что он говорил тебе? — Нинель ждала продолжения.

— Для начала скажите, как его звали? — спросила мать. — А то уже интересно, а имени нет — слушать трудно.

Это могло быть ловушкой, и Рене помешкала — хотя сообразила потом, что осторожничает напрасно.

— Имени я вам, донья Бланка, не назову, — сказала она все-таки. — Он здесь под вымышленной фамилией. Германия участвует в испанских событиях, но не хочет, чтобы ее воины были известны. У него могут быть неприятности, если я начнуу его искать по немецкому имени. Поэтому я и отказалась от прямых розысков, — пояснила она Нинель, которой прежде давала иное объяснение своим поступкам. — Увидимся так увидимся, нет так нет. Будет хоть знать потом, что я за ним сюда ездила, — этого достаточно.

Здесь донья Бланка ей наконец поверила.

— До чего хитры женщины. И где ж ты хочешь его увидеть? В госпитале, если ранят?

— Летчиков, донья Бланка, ранят редко, — сказала Рене, и хозяйка поежилась от ее откровенности. — Может, отдыхать приедет… Может, я туда поеду, в Испанию — если повезет, — выдала она наконец заветное желание. — Но об этом я никому не говорю — так что и вы меня не подводите.

— Значит, любовь началась с ссоры? — спросила Нинель, которую любовь привлекала больше, чем военные действия. — Он тоже из аристократов?

— Нет. Наоборот совсем. — Рене скинула со лба прядь волос, как делала это в минуту глубоких раздумий. — Его отец — небольшой чиновник в министерстве иностранных дел и влиянием не пользуется. Но он был самый убежденный фашист из всех, кто там учился. Идейный. Мечтает о всемирном государстве без денежных тузов и профсоюзных демагогов — без плебейских армий, которые, как он говорил, собираются на Востоке, чтоб поработить разложившийся Запад…

— Не так быстро: я не успеваю, — пожаловалась переводчица. — Что ты зачастила?

— Потому что тысячу раз от него это слышала. Мы не во всем с ним расходились. Он, например, тоже считал, что не надо саботировать лекции — опускаться до этого. Но и он считал, что с евреями надо кончать, что они никогда не поддадутся нацистскому перевоспитанию, — посмотри, говорит, на их кривые улыбки: их сам черт не переделает, носятся со своим Богом под мышкой, будто присвоили его, взяли себе на откуп, совещаются с ним каждый день, считают себя поэтому всегда правыми. В этом отношении он целиком доверял Гитлеру. «Майн Кампф» у него всегда был на столе…

— Француз? — Нинель уже начала кое-что понимать: у них в городе тоже были фашисты.

— Из Эльзаса. Отец — немец: поэтому его в летный отряд взяли.

— А почему вы сошлись с ним? — осторожно спросила Нинель, которая не могла ни позволить себе того же со своим женихом, хотя они давно были повенчаны, ни даже перевести этого вопроса матери. Та, впрочем, догадалась, о чем идет речь: у нее тоже открылись вдруг лингвистические способности.

— Почему сошлись? — Рене тут и вправду задумалась, и в ее рассказе немец-фашист, которого звали Францем, связался почему-то с Яковом. — Потому что я люблю людей, знающих, чего они хотят. То есть люблю я улыбчивых и веселых, а тянет меня именно к таким — серьезным и идейным. Они меня чуть-чуть подавляют, но мне это даже нравится…

— Что она говорит? — спросила мать.

— Думаешь, это легко? — сказала Нинель и перевела что сумела.

— Это потому, что она крестьянка, — упрямо повторила донья Бланка. — Ей нужен человек, который бы говорил ей, что надо делать.

Рене не обиделась на нее: замечание было колким, но она сама думала о том же.

— Нет, донья Бланка. Мне поводырь не нужен, я без него обойдусь. Что мне нужно — так это то, что всякой женщине, — надежного друга. Мне они видятся среди идейных, и тут-то я, наверно, и ошибаюсь. Если во мне есть что от крестьянки, то излишняя доверчивость. Но ведь и не все крестьяне таковы — большая часть, наоборот, хитра и лукава… Знаешь, что он мне сказал, когда я сказала ему «да»? — спросила она Нинель, надеясь на то, что мать вовсе не понимает по-французски. Так оно и было, но по краске, залившей прекрасное непорочное лицо дочери, мать почувствовала неладное. — «Теперь мы будем делать вдвоем фашистскую революцию!».. — Нинель засмеялась, а мать, ничего не поняв, поджала губы и поглядела на обеих в высшей степени подозрительно.

— А ты что?

— Да мне показалось это немного странным, и я спросила: «А что, если я вдруг не захочу ее делать?» «Получишь тогда полный расчет», — сказал он и весь день потом дулся: нельзя шутить на такую тему. Так оно в конце концов и вышло.

— Не захотела вступить в партию?

— Не в этом дело — хотя и это тоже… Сказала ему как-то, что нельзя всех стричь под одну гребенку, надо людям дать свободу, чтоб жили как хотели, а он мне на это — это у тебя от гнилого либерализма, от твоего лживого католичества, что раз так, то нам не о чем больше говорить и незачем жить вместе — раз мы не понимаем друг друга в главном.

— Он был протестант? — спросила донья Бланка, поняв только слово «католический».

— Не знаю, — сказала Рене. — Их не понять. Вместо апостолов у них Гитлер — ему его было достаточно. Нас никто не подслушивает? — спохватилась она и огляделась по сторонам.

— Никто, Марта, тебя в Португалии в этом не упрекнет и не выдаст, — торжественно обещала донья Бланка: Рене знала, на какую педаль нажимала. — Наши фашисты ходят в церковь. Попробовали бы не ходить — их бы сразу поставили на место.

— Не все, — поправила ее дочь. — Брат ходит каждую неделю, а синьор Томмази, кажется, ничего не признает, кроме своей ячейки. Хотя и итальянец.

— Кто этот Томмази?

— Руководитель их фашистской секции, — сказала Нинель. — Мой брат ведь тоже фашист.

— Но не такой, как Томмази, — сказала мать. — Наш Хорхе прежде всего внук своего деда…

С братом Рене познакомилась на следующий день. Тот был недоволен тем, что мать взяла на пансион чужого человека: он не любил посторонних в доме. В первый день он нарочно не пришел обедать вовремя — под предлогом затянувшейся прогулки, но когда все-таки пришел и сел в одиночестве за стол, мать рассказала ему трогательную историю о девушке, последовавшей за женихом чуть ли не на поле боя, и он проникся к Марте тем особенным чувством, которое военные испытывают к женщинам, сопровождающим их в военных тяготах и сражениях.

— Тогда не бери с нее совсем денег! — объявил он. — Что за обед такой вкусный? И вино замечательное?

— Потому и замечательное, что ее взяли, — объяснила она. Он принял это к сведению и проникся поэтому к Рене еще большей симпатией.

— Кого она ищет хоть? Может, помочь нужно?

— Она не называет имени — говорит, что не положено.

— И правильно говорит, — одобрил сын, у которого одной заботой стало меньше.

— Отряд назвала. Не то ночные грифы, не то черные вороны. Летная эскадрилья — формируется в Лиссабоне. А сам он полунемец-полуфранцуз. Отец — немец, поэтому взяли в германские войска.

— Все правильно. А почему у нее фамилия такая, если она француженка?

— От отчима. Отец, видно, непутевый был, прощелыга — она до сих пор опору в жизни ищет. Ездит за ней по всему свету.

— Все женщины такие — других не бывает. Рыба у тебя сегодня, мама, бесподобная. Попробую узнать про этих летающих птичек.

— Осталось еще на гостью посмотреть, — осторожно ввернула мать. — Богатая — денег куры не клюют. Продала фамильные бриллианты, чтоб сюда приехать… Может, врет?

— Почему? Так оно и есть. Мы тратим, они копят. Врут, когда за аристократов себя выдают, а не когда в крестьяне записываются… Может, эти бриллианты ее дед у своего графа в доме нашел — в их Великую революцию.

— Сейчас все в прошлом, — сказала благоразумная мать. — Кто взял, того и деньги… Симпатичная, между прочим. Десять языков знает. Училась в Высшей школе в Париже.

Хорхе удивился.

— Ты что, меня за нее сватаешь? Чтоб я у своего боевого товарища невесту отбил? — шутливо сказал он и добавил серьезнее: — Хватит нам одного мезальянса в доме.

Мать с ним не согласилась: для нее свадьба Нинель была решенным делом.

— Аугусто хорошо относится к Нинель. И ей с ним хорошо.

— Не хватало еще, чтоб плохо к ней относился… Я не против их брака, но он не из тех, которым хвастают в обществе…

Хорхе пропустил из приличия ужин и пришел знакомиться с Мартой на следующий обед, где подавалась знаменитая испанская паэлья: донья Бланка хотела показать, что знает не одну только португальскую кухню, и начала со своих ближайших соседей. Хорошая еда настраивает на дружеский лад.

— Как вам в Лиссабоне? — спросил Хорхе, блюдя этикет и задавая протокольные вопросы: как аристократу, как военному и просто как красивому молодому человеку ему достаточно было говорить банальности, чтобы нравиться женщинам.

— Мне кажется, это самый красивый город в Европе, — с чувством сказала Рене.

— Самый красивый город в мире, — поправил он.

— Но я не везде еще была.

— И не надо. Это и так всеми признано… Навел я справки, — сказал он, обращаясь не то к Рене, не то к матери. — Не черные грифы и не ночные вороны, а королевские фазаны. И не отряд, а эскадрилья.

— А мне сказали, грифы, — упрямо возразила Рене: ей никто ничего подобного не говорил, но если начала врать, надо поддерживать свою версию.

— А вам никогда правды не скажут, — сказал красавец в нарядном мундире, делавшем его еще более привлекательным и мужественным. — За такую болтовню могут и по шее надавать. Но мне это уже не грозит, потому как здесь их нет — отбыли в неизвестном направлении: каком, сами догадывайтесь.

— Королевские фазаны? — повторила, заучивая, Рене: готовила ночную шифровку.

— Да, и я вам не говорил ничего. Теперь она базируется в Андалузии. На юге Испании. Приходите к нам в клуб. Завтра воскресенье — мы едем с экскурсией в Порто.

— Не в сторону Испании? — не без грусти спросила она.

— В прямо противоположную, — и засмеялся: — Ее туда тянет. Не надо было мне говорить об эскадрилье. Теперь ей Португалия в тягость будет. Приходите — может, развлечем вас немного. Будут мои друзья-офицеры и их сестры с подругами. Народ в высшей степени приличный.

— Женатые остаются дома?

— А что им еще делать? У нас тут не Франция. Поэтому мы и не торопимся… — и улыбнулся, как бы приглашая ее в соучастницы этого неторопливого ожидания…

Вечером того же дня, ближе к ночи, из дома, охраняемого полицейским, в Москву полетела эфирная голубка, извещающая тамошних орнитологов о перелетах королевских фазанов, о миграции этой редкой породы птиц в пределах Иберийского полуострова…

Она поехала на следующий день в Порто — город, расположенный севернее Лиссабона, второй по значению порт Португалии. Старенький потертый автобус был занят молодыми людьми с военной выправкой и горделивой осанкой, свидетельствующей о их высоком происхождении. С ними было несколько девушек, державшихся среди них привычно и уверенно и словно записанных в состав курсантского училища: это были невесты будущих офицеров. Рене представили как богатую канадку, приехавшую в Лиссабон для встречи с женихом, но здесь с ним разминувшуюся: после этого она как бы со всеми породнилась, вошла в теневой женский список военного училища.

— Это Марта Саншайн, — объявил Хорхе, заводила в этой компании. — Она приехала сюда к своему жениху: он готовился в одном военном лагере, но не застала его, потому что он уже отбыл в неизвестном направлении! — И автобус в дружном патриотическом порыве загудел и зааплодировал, давая понять, что догадывается в каком направлении улетел неизвестный герой и что они заодно с ним — если не телом, то душой и мыслью. Рене села возле Нинель и ее жениха Аугусто, которого Нинель, пользуясь ее присутствием, уломала поехать с ними: чтоб познакомить с подругой и заодно с друзьями ее брата. Он согласился только из-за Марты, к которой на расстоянии чувствовал симпатию — из-за того, что та не скрывала своего крестьянского происхождения: сам он терпеть не мог аристократического чванства и был дворянин лишь наполовину — отец его, видно, любил простых женщин. Когда раздались аплодисменты, Рене встала и сказала на ломаном португальском (небольшой нации приятно услышать свою речь от иностранца), что надеется все же найти своего суженого. Это было встречено новым смехом и одобрением и воспринято почему-то как французская фривольность, позволяемая одним парижанам и парижанкам. Она извинилась за свой португальский, попросила заранее простить ей будущие оговорки, которые, как она видит, уже успели из нее вылететь, и наконец села — популярность ей была отныне обеспечена: португальцы, даже аристократы, впечатлительны, любят яркое слово и довольствуются в жизни малым.

Нинель чувствовала себя в родной стихии: она была сестрой своего брата, Аугусто же — как рыба, выброшенная на берег. Он разговаривал вполголоса и обращался к одной Нинель, а та, напротив, говорила нарочито громко и все пыталась вывести его на общий разговор: ей он нужен был для того, чтобы узаконить наконец в глазах друзей брата их непростые, хотя и давно тянущиеся отношения. Курсанты относились к ее жениху не то чтобы настороженно, но вяло и без интереса — он был не их поля ягода, это было видно на расстоянии и читалось с его лица большими заглавными буквами. Рене посочувствовала Аугусто. Она ломала здесь комедию, делала это по расчету, и неизвестно, что бы испытывала сама, будь на его месте. Это был красивый (как многие португальцы) высокий черноволосый молодой человек сугубо интеллигентного, то есть вдумчивого и слегка саркастического типа: ни то ни другое военной братии не нравится и ею не одобряется. Рене, вообще говоря, военных любила, но они ей нравились, если так можно сказать, в подневольном состоянии: она ведь была на стороне всех унижаемых и угнетенных, но здешние курсанты, хотя и не были еще офицерами (а может быть именно поэтому), были раньше срока высокомерны и спесивы, и у многих эта черта грозила остаться навеки: они метили в большие начальники. Но как разведчице это было только ей на руку: спесь и гордость болтливы — ребята говорили без удержу и, чувствуя себя в своем кругу (они оглядывались только на Аугусто, а Рене сразу признали своею), кичились друг перед другом осведомленностью и посвященностью в дела взрослых. Поскольку это были дети больших родителей и военных, послушать было о чем, и Рене только этим и занималась.

— Слышали: наши заняли Картахену, — говорил румяный щекастый крепыш, у которого были уже все замашки офицера генерального штаба. — Вчера у отца был генерал Миранда — говорил это как факт, не подлежащий сомнению. Много наших погибло — минимум втрое больше, чем сообщают, но и тех полегло видимо-невидимо.

— Ура! Виват! — прокричал автобус, и вместе с ним и дружески настроенная Рене — лишь Аугусто не ко времени покривился: он не любил публичных изъявлений патриотизма. Рене начала уже подумывать о нем как о возможном объекте вербовки, но дело было деликатное: к нему надо было подступаться не сразу, а исподволь, осторожно; кроме того, она не хотела отбивать жениха у Нинель, с которой подружилась, — в той мере, в какой это было возможно в их положении.

— Это очень важный плацдарм для последующего наступления, — продолжал розоволицый стратег — не то развивал свои взгляды на положение воюющих сторон, не то повторял услышанное. — Там, кстати, отличилась эскадрилья королевских фазанов! — и с особым значением поглядел на Рене: видно, и до него дошел адрес ее любимого.

— Виват Марте! Ура, ура, ура! — прокричала трехкратная здравица, и Рене снова встала и поклонилась. Лицо ее сияло тихой радостью от услышанного.

— Я надеюсь, что смогу попасть к нему, — сказала она, оставляя в стороне скромность и подавая таким образом заявку на поездку в Испанию.

— Браво! — закричали дружные молодые люди, и среди них первый — сын генерала. — До встречи в Мадриде!

— Если там все кончится, — предупредил мудрый Хорхе, который не зря пользовался тут авторитетом. — Эта история грозит, друзья, затянуться. Но мы ко всему готовы — мы воины, а воин думает и размышляет, но прежде всего подчиняется — такова его участь, и мы с ней не спорим!

— Браво, Хорхе! Ты говоришь как поэт. Как Камоэнс!

— Все равно! — стоял на своем пылкий поклонник Франко. — Как евреи говорят: в следующем году в Иерусалиме, так и я скажу: в следующем году в Мадриде!

— Что ты помянул их? — зашикали на него, будто он сказал что-то неприличное. — Хорошо Томмази нет — он бы задал тебе перцу.

— Так потому и говорю, что его нет, — упрямствовал тот. — Я его люблю, конечно: он мой идейный вождь и руководитель, но гуляю я без него. Как и без родителей и без ротного воспитателя… Что: не так сказал что-нибудь?

— Все так, но помолчи лучше. Не говори лишнего.

— Среди нас чужие? — и огляделся по сторонам в поисках возможных соглядатаев, но встретил лишь сочувственный и вместе с тем насмешливый взгляд Аугусто: тот не мог существовать без иронии — остальные сочли тему неприличной и исчерпанной.

— Замяли разговор, — сообща решили они. — В Порто в казино пойдем играть. Марта, играть будете?

Она хотела сказать, что не играет на казенные, но конечно же этого не сказала.

— Сама не буду, но куплю по жетону для каждого.

— Это взятка? — шутливо осведомился кто-то.

— Почему взятка? Это взнос в ротную кассу. У кого есть деньги, тот и платит — так, кажется, в армии?

— Так! — воскликнул тот, что не хотел гулять с идейным вождем: он был чуть ли не влюблен в канадку. — Вы, Марта, своя в доску! Я бы вас выбрал своим ротным и гулял бы с вами как со своим товарищем, как с простым курсантом. — (Откуда ему было знать, что она старше его по чину — лейтенант, только из другой армии?) — Долой деньги! Да здравствует казино! Гип-гип-ура, камарадос!

— Ты выпил сегодня? — спросил его сосед.

— Нет, со вчерашнего не отойду. А что — заметно? — и оборотился почему-то на Аугусто.

— Вам и вправду нравится, что испанцы колошматят друг друга? — не обращая на него внимания, спросил Аугусто Рене на хорошем французском. — По вашему виду не скажешь, что вы так кровожадны.

Нинель услышала это, упрямо и недовольно мотнула головой, но не стала вмешиваться в разговор: была слишком хорошо для этого воспитана. Рене внимательно посмотрела на ее жениха. К ним прислушивались, кто-то мог знать французский, ей надо было быть начеку и не говорить лишнего.

— Мне не нравится, когда люди убивают друг друга — это не по-христиански, — благожелательно и спокойно сказала она, — но когда люди дерутся, приходится выбирать чью-то сторону. Иначе остаешься посредине и тебя с обеих сторон затолкают и затопчут.

— Ты ему этого не втолкуешь, — вполголоса и тоже на французском сказала Нинель. — Хочет быть над всеми. Или в стороне от всех — сама никак не пойму.

Рене это тоже было интересно — только по другой причине, чем Нинель, и она посмотрела на Аугусто в поисках разъяснений.

— На самом деле я думаю, — упорствовал тот, черпая упрямство в соседстве военных, — что было бы лучше, если бы мы остались в стороне от конфликта. Малые страны должны уступать большим право драться…

Он все-таки поостерегся сказать это на родном языке или хотя бы испанском, который понимали многие. Но и Франция была не за горами: кое-кто слушал его внимательно и скептически, а те, что не понимали, старались уловить смысл по общим латинским корням слов и по настроению разговаривающих. Рене решила кончать с опасным противоборством.

— Думать можно что угодно, — сказала она нарочно по-испански, чтоб все поняли, — но когда дело доходит до драки, нужно действовать, и тут без выбора не обойдешься. Немцы, я думаю, все-таки ближе к нам, чем русские. — И все в автобусе, до того делавшие вид, что заняты разговорами между собой, здесь снова как сговорившись и без задержки прокричали здравицу в честь решительной канадки, которая не ждет у моря погоды. Ее теперь только за канадку и принимали — к французам здесь относились с симпатией, но предметом для подражания они быть не могли: с ближних соседей никто не берет примера.

— Вы именно канадка, — сказал ей Хорхе, — а француженкой только прикидываетесь. Что я, француженок не знаю? Сидят дома — ждут мужей, потом детей, а вы все бросили и поехали! Как на лыжи стали! Там правда много снега?

— Достаточно, — сказала Рене, вспомнив российские снегопады. — Иногда дома с крышами заносит.

— Красиво?

Рене была готова к таким вопросам: она не напрасно часами разглядывала в библиотеке Управления, хранившей фотографии всех стран и частей света, ландшафты новой родины и могла говорить о них часами, но вместо этого сказала только:

— Красиво.

— Но как? Рассказали бы, пока едем.

— Что рассказывать? Приезжайте и увидите.

— Далеко же?

— Разве? — удивилась Рене: для нее действительно не было теперь дальних расстояний. — Подумаешь: Тихий океан. Сели на самолет или на пароход и не заметите, как окажетесь на другом конце света.

— Из всего вами сказанного, — прошептал ей на ухо Аугусто, — это самое дельное…

Ночью из кругов эфира, близких к начальнику лиссабонской полиции, в Москву полетела весть о том, что в Лиссабоне высокие генеральские чины — в частности генерал Миранда — сообщают о захвате франкистами Картахены: потери их по время штурма вдвое-втрое превышают признаваемые. Еще там говорилось, что по дороге в Порто из Лиссабона замечены большие серебристые строения — по всей видимости ангары, и вокруг них разбит палаточный лагерь: все это на полпути между Порто и Коимброй. А в самом Порто есть казино, в котором играют высшие чины государства, в том числе — министр путей сообщения: он просадил круглую сумму и был бледен как полотно — как игрок, играющий на чужие деньги. Все это ей показал и рассказал Хорхе, который, пользуясь своими связями, провел ее в тайную комнату для особо важных гостей, скрывающих посещения этого далеко не богоугодного заведения. Всякий разведчик становится поневоле сплетником…

На следующий день за обедом было неприятное объяснение, в котором она была отчасти повинна. Они сидели вчетвером. Хорхе хвалил ее поведение накануне.

— Марта просто молодец. Все от нее без ума. Не девушка, говорят, а штабной ротмистр.

— Ничего себе комплимент! — мать чуть не поперхнулась от неожиданности.

— Ты ничего не понимаешь. Большей похвалы от курсантов не дождешься. А вот Аугусто вел себя из рук вон плохо! — и бросил всердцах салфетку. Он с самого начала хотел сказать именно это, а похвалил Рене только для контраста, чтоб представить будущего родственника в еще худшем свете. Нинель упрямо потупилась, не желая ни соглашаться с ним, ни пререкаться.

— И что он наделал? — донья Бланка перевела недоверчивый взгляд с дочери на сына, потом на Рене, будто она была виновна во всем этом.

— Сказал пару вещей. Которые многого стоят. По-французски — будто он один его знает. Мне сказали, чтоб я поостерегся брать его с собой и поговорил с ним. Это по-дружески: могли и настучать куда следует. Не знаю, зачем все это моей сестрице.

Нинель поморщилась, упрямое выражение скользнуло по ее лицу, но она и на этот раз смолчала.

— Что ж он сказал такого? — матери наскучили многозначительные оговорки и проволочки.

— Сказал, что испанцы зря колотят друг друга и что малые государства должны держаться в стороне от военного конфликта. Как какая-нибудь Швейцария.

— Про Швейцарию он не говорил. — Нинель не понравилось, что на ее жениха наклепали лишнее.

— Ну, значит, додумали: я ж французского не знаю. Тут открой только рот — за тебя договорят и доскажут… Самое важное, что он и в самом деле так думает. Хочет в стороне остаться, пока другие драться будут. Это не наш человек, Нинель. Ему бы дома руки у камина греть, а что на дворе: война ли, революция — это его не касается.

— Он другими делами занят, — заступилась за жениха сестра; она не была уверена в своей правоте, но это не мешало ей спорить. — Его интересует история страны…

— А делать он ее не хочет, — прервал ее брат. — Марта правильно сказала: нельзя сидеть между двух стульев — со всех сторон нападут и ни от кого пощады не дождешься. Это ж гражданская война — тут брат на брата идет, а ты мне про историю. Про литературу еще скажи.

— И литературой он тоже занимается, — вперекор ему сказала сестра. — Это другой его конек.

— Очень он нужен сейчас, конек этот… Не выходи за него, Нинель. Втянет он тебя в историю, из которой потом не выберешься.

Нинель показала наконец характер:

— Я как-нибудь сама в этом разберусь.

— Конечно, — подхватил он. — Замуж тебе за него идти — не мне же…

В этой семье каждый имел право на свое мнение, но обед был безнадежно испорчен. Донья Бланка поглядывала с осуждением на детей и на Рене, будто та и вправду была в чем-то виновна, будто с ней в семью пришли раздоры и разногласия…

Они молча доели великолепную уху по-португальски, рецепт которой знали только на этом побережье, но от второго отказались — решили перенести его на ужин, чтоб матери было меньше работы. Рене поднялась из-за стола и собралась уходить, когда Нинель, успевшая подняться к себе, окликнула ее с лестницы и позвала в свою комнату. Комнатка была невелика и вся уставлена мебелью, книгами и семейными реликвиями из фарфора и бронзы.

— Самое печальное, Марта, — сказала она, переходя без лишних слов к главному, — что я сама все понимаю. Они никогда не сойдутся: мой брат и жених — и если я выйду за него замуж, то разрушу этим и без того хрупкое семейное равновесие. Они хуже чем враги — готовы убить друг друга, и я им не преграда. Поэтому и говорят, что надо выходить за своих — пусть дурак, да свой, знакомый…

Говоря это, она раздражалась и лицо ее, обычно милое и покойное, искажалось некой навязанной ей извне воинственной одухотворенностью. Рене не нашла что сказать — кроме очевидного:

— Но ты же любишь его?

— Любишь не любишь! — Нинель не раз уже думала об этом, и ей не хотелось возвращаться к пройденному. — Что можно сказать, когда столько времени ходим и проводим время вместе, а до любви так и не дошли — потому что не положено: мать бы с ума сошла, если б узнала. И замуж нельзя, потому что денег нет и когда будут, неизвестно. Он думает, что его ждут на кафедре, а в действительности профессор, на которого он рассчитывает, сам еле на своем месте держится — мне друзья Хорхе сказали. Его включили в список неблагонадежных. У нас же скоро все будет, как у Гитлера.

— Профессор — еврей? — Рене была почему-то в этом уверена.

— Какой еврей? — невесело удивилась та. — Евреи — те, что заметнее, — давно в Америку сбежали… За своих взялись. Евреи — это у них для начала было, для разгону… Не знаю что делать. Ей-богу, не знаю. Если и я его оставлю, это окончательно его раздавит.

— Я-то ни в чем не виновата? — спросила Рене, которая уже начала думать, что внесла споры в их семейство.

— А ты здесь при чем?.. Что он с тобой по-французски говорил? Прежде не с кем было? Все до тебя тлело, а от твоего присутствия только вспыхнуло… Он, собственно, и поехал, чтоб с тобой познакомиться. Какая-то, говорит, странная по твоим описаниям канадка получается. Но тебя-то это меньше всего касается…

Напрасно она так думала. У Рене была своя работа, и она сидела и ждала своего часа. Аугусто если и не был открытым антифашистом, то очень на него смахивал: и видом своим, и внутренним пафосом. Но она не торопилась. Если бы его выгнали отовсюду — включая дом Нинель, она бы закинула удочку: уж очень нужен был ей помощник — пусть даже такой, как этот строптивый любитель португальской истории и беллетристики. Но пока ничто не определилось, нельзя было соваться. Самые опасные люди — колеблющиеся: их может занести и шатнуть не в одну сторону, так в другую. Потом он все время говорил, что не хочет ни во что вмешиваться, и это невольно настораживало…

Разговор с ним подтвердил ее мысли и сомнения на его счет. Он произошел едва ли не на следующий день. Аугусто сам ее нашел: почувствовал духовное родство с ней и захотел излить душу. Они пришли в одно время к донье Бланке: Рене — обедать, он повидаться с Нинель. За стол он никогда с ними не садился, хотя его всякий раз звали: тоже был горд, как нищий потомок грандов, — это сословное сходство больше всего и раздражало Хорхе: будто Аугусто надевал чужой мундир или не положенные ему знаки отличия. В тот день обед запаздывал: донья Бланка, чувствуя себя виноватой перед Мартой за то, что была накануне с ней неприветлива, отправилась на дальний рынок за необходимыми ей для какого-то необыкновенного обеда продуктами, Нинель, знавшая об этом, задерживалась, и они могли говорить, никого не стесняясь.

Аугусто не скрывал своих политических антипатий — только вот симпатий у него, кажется, не было.

— Ненавижу фашистов, — напрямик сказал он Рене, едва они уселись в прихожей, где стояло ведро для зонтиков и два стула для нежеланных посетителей; в каждом доме имелся такой уголок: отстойник для коммивояжеров и дворников. — Видеть их не могу — не то что иметь с ними дело. — Наверно, его сильно допекли в университете: раз он так разошелся. — Не знаю, Марта, что вы в них находите или нашли в ком-то из них — меня это очень удивляет. Я вообще не слишком вам верю. Лицо у вас умное, интеллигентное — свободное, что ли. А свобода — это то, чего они больше всего на свете не любят. Прямо терпеть не могут и сжить со свету готовы любого независимо мыслящего человека!.. — Он снова вспомнил университет, заново пережил какую-то сцену в нем и почти затрясся от сдерживаемого им гнева.

Не в ее интересах было спорить с ним — хотя и без свидетелей, но и оставить его слова без ответа тоже было рискованно: мог бы бог знает что подумать — например, заподозрить ее в провокаторстве.

— Не знаю, Аугусто, — сказала она в раздумье. — Крайности всегда плохи, но середину политического движения занимают обычно люди разумные и сдержанные — они и берут верх в конце концов. — Она поглядела на него умудренным взглядом опытного бойца, побывавшего во многих сражениях, — хотя он был старше ее, вернулась потом к своей излюбленной теме, пытаясь придать ей на этот раз новое звучание: — В самом деле надо прибиться к какому-то берегу, к какому-нибудь рубежу — в одиночку не устоять ни при каком повороте событий.

Она нарочно не уточняла, к какому берегу он должен пристать, и он, при желании, мог бы обратить на это внимание, но ему было не до этого — он только отмахнулся от нее: что за рубежи она ему предлагает?

— Какой там берег?! Я хочу делать свое дело, для которого родился, а не петь военные марши! А мое дело — это португальская история. Ее ж никто в мире не знает. Чьи наши имена известны? Васко да Гамы да Камоэнса, которого никто уже не читает даже в Португалии? Кого вы знаете из нашей литературы? Вы, грамотный человек из Европы или Канады — не знаю уж, откуда именно?..

Рене и в лицее кое-что читала и перед командировкой прочла ряд книг из богатейшей библиотеки, составленной из книг, конфискованных у недавнего правящего класса и, потом, у тех, кто пришел на его место, но успел сойти с политической сцены. Она перечислила ряд имен и произведений, прочитала на память две-три строки: у нее была хорошая память на чужие вирши.

— Подчитали наверно перед поездкой, — догадался он, не зная только, где и как черпала она свои знания. — Но все равно — класс. Поздравляю. Жаль, что скоро расстанемся: я бы вам многое рассказал на эту тему. Я, между прочим, пришел к Нинель делать предложение.

Рене встрепенулась. Она не ждала от него такой прыти.

— Замужества? — спросила она, как сделала бы на ее месте всякая женщина.