10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10

В Москве то, что она не подчинилась приказу и самовольно разрубила петлю, затянувшуюся на шее ее мужа, встретили не громом и молниями, как того ждал Муравьев, имевший такой опыт, а куда снисходительнее и даже благодушнее. По-видимому, сам Сталин принимал решения, связанные с этим делом. Тираны не могут жить без осведомителей: как не обходятся они без доносчиков в собственной стране, так же любят они читать донесения из чужих стран, которые таким образом тоже начинают жить как бы у них под колпаками. Другое дело, что они, одержимые манией величия, полагают, что все знают лучше специалистов, и верят разведчикам лишь тогда, когда те подтверждают их взгляд на вещи, и считают их дураками или, хуже, предателями, когда им сообщают нечто идущее вразрез с их мнением, но это уже другая сторона дела. В Разведупре тогда были большие перемены — тем вероятнее, что Сталин сунул свой длинный нос параноика в дело моих родителей, — наверно, через «курировавшего эти вопросы» Ворошилова. Почему Сталин простил нарушительницу приказа, неизвестно — может, и голова тирана бывает ветреной (если можно назвать так голову, в которой дуют одни самумы и суховеи), может быть, он был доволен в это время Францией, с которой, единственной из крупных европейских держав, готовился или уже был заключен выгодный для СССР договор, и он распространил свое отношение к стране на всех французов и француженок — не знаю, но с тех пор мать, кажется, получила то, что по тем временам можно было назвать правом на бессмертие. Сталин, кончая с этим делом, мог сказать Ворошилову: «И вообще не трогайте ее, эту ослушницу» — Рене после этого не арестовывали и не расстреляли, как всех сколько-нибудь заметных (и неприметных тоже) сотрудников Управления.

Опасная выходка всем сошла с рук и даже изменила отношение к Якову. Никто не думал больше отправлять Рене в Союз — несмотря на то, что живот ее не убывал, а, наоборот, рос с каждым часом. К ней стали относиться с особого рода почтительностью, какой встречается непослушание начальству, когда оно увенчивается успехом. Муравьев сказал ей: «Мы что-нибудь придумаем», и ей показалось, что ее хотят сделать свидетельницей освобождения Якова — в награду за верность и мужество, которые ценились в этом кругу больше, чем где-либо. Сам Муравьев, впрочем, ни на йоту не отступался от предписаний свыше. Ему теперь велено было выручать Якова, и он с ведома Центра выработал два плана спасения. Согласно первому, Якову нужно было подыскать имя и фамилию и подтвердить их записями в приходской книге где-нибудь в той же Франции (с которой легче было бы потом договориться о выдаче); в случае провала этой операции оставался вариант с подкупом стражи и похищением арестованного. Закипела срочная работа. Резиденту во Франции полетела депеша, излагающая суть дела. Из Франции отвечали, что у них есть на примете мэр одного дальнего, на границе с Германией, городка, которого завербовали, когда он был в Париже, и «законсервировали» до первой необходимости. Граница с Германией очень устраивала Центр, потому что легко объясняла блуждания Якова по Европе и его знание немецкого. Поездку в Эльзас и «расконсервирование» мэра, о котором было известно, что он хороший пьяница, поручили Адаму Львовичу Шипову, человеку с нелегкой судьбой, выжившему после семнадцати лет лагерей в Норильске, — в отличие от многих своих товарищей. Это был польский еврей, работавший в разведке с двадцатых годов, он был в разных странах и, уже на пенсионном досуге, говорил, что иностранцу за границей хорошо в трех странах: США, Швейцарии и в Париже — в Америке, потому что там на тебя никто не обращает внимания, в Швейцарии, потому что там все иностранцы, а в Париже, потому что там хорошо всякому. В те годы это был молодой невысокий, плотного сложения весельчак, обходительный, как все поляки, и смышленый, как почти все евреи. Он поехал в Эльзас с товарищем. Они имели на руках расписку о сотрудничестве, которую мэр дал их предшественникам в разгар пьянки, и немалую сумму денег, которая должна была возместить тому моральный ущерб в связи с предполагаемым должностным нарушением. Деревушка находилась на границе между двумя департаментами и была отдалена от больших городов — в этом были и свои неудобства и преимущества…

В Шанхае тоже произошли перемены и подвижки. В начале июня в камеру Якова вошел одетый, несмотря на жару, во все черное человек средних лет в галстуке и лакированных ботинках — с беглым, но более чем внимательным взглядом, ни на чем подолгу не задерживавшимся: не потому, что был поверхностен, а потому, что ему не нужно было много времени, чтобы во все вникнуть. В его чуть легковесных, юношеских манерах было что-то от француза — действительно, он, не теряя времени, отрекомендовался французским адвокатом Полем Крене, которого наняли друзья Якова. Крене назвал их известными негоциантами — это были хозяева торговых фирм, связанных с советским Торгпредством. Чтоб сразу войти в дело и не вызывать сомнений у своего подопечного, Крене передал ему привет от Элли.

— А что с ней? — Яков встревожился: он редко вспоминал о жене, и теперь ему показалось вдруг, что она сидит в соседней камере.

— Я о ней ничего не знаю, — успокоил его Крене. — Я и о вас мало что знаю, а о ней — тем более. Мне сказали только, что, если я передам вам от нее привет, этого будет достаточно. Я вообще не хочу знать лишнего: это мой девиз, но вам помогу — в меру своих способностей.

Яков обрушил на него град вопросов о своем положении и перспективах, но это был разговор с глухим: Креме сослался на то, что только что вступил в дело, не ознакомился с ним в должной мере и не может сказать ничего положительного, но зато принес передачу с продуктами, которая была принята подзащитным с благодарностью.

Адвокат был настоящий, его проверила сначала, до найма, наша сторона, потом и тотчас — англичане: едва узнали о новом лице в процессе, который был до сих пор внутренним делом шанхайской полиции и английской контрразведки — муниципальный защитник был, что называется, для мебели. Крене был достаточно известный в своих кругах адвокат, доктор права, имевший собственное бюро во французской концессии и корреспондентов в Париже и Лионе. Вышли на него не прямиком, а, как положено, через двух-трех посредников: как через цепь людей, подающих ведра на пожаре — не так жарко, как лезть в самое пекло. Если быть точным, то обратились к нему через некоего Шикина, работавшего простым информатором в его агентстве, но и тот ничего не знал о существе дела, а сослался на приятеля Дзебоеффа, репортера в русскоязычной шанхайской газете «Слово». Тот знал только, что речь пойдет о «Неизвестном красном», о котором газеты и радио прожужжали все уши, и связал Крене с имевшими такой интерес почтенными предпринимателями Поляковым и его зятем Найдисом, вернувшимся наконец из командировки. Крене пожурил их за то, что уважаемые люди не обратились к нему лично, а воспользовались посредничеством лиц, которые сами по себе были не очень представительны. Впрочем, оттяжка оказалась ему на руку: к моменту встречи он успел заручиться согласием своей, французской, разведки — та захотела обставить здесь английскую, которая не всегда и не всем с нею делилась. Ему обещали большой гонорар в случае благополучного исхода дела, он согласился, но подчеркнул, что не хочет знать ничего, что было бы несовместимо с его адвокатскими обязанностями. Он так настаивал на этом, что Найдис усомнился в том, что он хочет именно этого, а не чего-то прямо противоположного. Он известил об этом начальство, оно сказало только: «Никто ему ничего не скажет, пусть не надеется. Он нам нужен, чтоб потянуть процесс, а они это умеют».

Адаму Львовичу и его приятелю надо было спешить: было потеряно много времени — началась гонка с преследованием и выбыванием. Яков знал свое новое имя и фамилию, фамилии и имена мнимых родителей и деревушку, в которой его угораздило родиться, — все это Поль Крене принес ему, сам того не ведая, в батоне французского хлеба. Яков каждую минуту мог огласить их в суде, но лучше было сделать это после того, как из Франции пришло б подтверждение, что там все в порядке. Между тем суду первой инстанции всерьез надоело его молчание. Военный суд Учани, где рассматривалось дело разведсети Лю, ежедневно требовал его выдачи. Лю с женой ушли, у них не было видных фигурантов дела — одни мелкие исполнители и посредники, а они жаждали большой крови. Ло им отдали, Якова же придерживал, через англичан, Прокофьев, его враг и неожиданный в этом деле союзник, который никак не мог наскрести компромат, достаточный для смертного приговора. Поль Крене оказался мастером своего дела, он часами выступал на суде и пикировался с представителем военного трибунала, но на суд начали давить, и дело передали в следующую инстанцию. Здесь встал вопрос о правомерности найма Крене: новый суд захотел покончить со всем сразу, не дать защитнику говорить и переправить дело в Учань, как того требовала только что пришедшая телеграмма, — из тех, каким не отказывают, хотя вслух их не оглашают.

Приведем стенограмму последнего заседания.

«Первое июня 1935 года. Вторая инстанция Верховного суда. Присутствуют: судья, г-н Поль Ру, представляющий шанхайскую полицию, г-н Цой Кувонг — в качестве представителя юридической службы Генштаба китайской армии, г-н Крене как защитник обвиняемого иностранца, сам иностранный обвиняемый.

Судья (иностранцу): Ваше имя, обвиняемый.

Иностранный обвиняемый: Я его не знаю.

Судья (адвокату): Получили ли вы предупреждение суда о том, что необходимо установление имени обвиняемого для того, чтобы подписанная им доверенность на ведение дел была признана правомочной и вы выступили на его стороне в качестве адвоката?

Г-н Крене: Я до сих пор не могу назвать суду имя обвиняемого, но это не может препятствовать мне приступить к выполнению моих обязанностей. Я хочу сослаться на статью 168 Уголовного кодекса, которая представляет каждому задержанному право нанять адвоката, принимающего на себя его защиту. В законе нет ничего, что препятствовало бы осуществлению этого права даже в случае, когда имя арестованного остается неизвестным его защитнику. Обвиняемый в ясных и недвусмысленных словах выразил суду желание иметь меня своим адвокатом, и у суда нет оснований полагать, что я защищаю не этого, а какого-то иного человека. На этом основании я прошу суд утвердить меня в процессе в качестве адвоката арестованного.

Судья (г-ну Крене): В Уголовном кодексе действительно нет статьи, ограничивающей права задержанных на их квалифицированную защиту, но наем адвоката является разновидностью деловой сделки, а согласно Гражданскому кодексу такая сделка не может быть признана действительной в случае, если ее стороны не известны и не названы.

Г-н Крене: В таком случае я прошу суд обратиться непосредственно к арестованному с вопросом о его имени и фамилии…»

Судья обращается к арестованному с этим вопросом. Яков многому научился у своего адвоката, поднаторел за время процесса и вел себя не тушуясь и на равных с присутствовавшими здесь юристами.

«Иностранный обвиняемый (судье): Я, Ваша честь, иностранец, но мною занимается Чрезвычайный суд Китайской республики, который, я верю, поступит со мной в соответствии с законом и ничем более. Я арестован несколько недель назад, но до сих пор против меня не представлены какие-либо конкретные обвинения. Полиция не знает даже, кто я. На заседании предыдущего суда я просил разрешить мне нанять господина Крене в качестве защитника. Господин Крене дал такое согласие и заполнил необходимые для этого формы договора, в которых я именован «Неизвестным иностранцем». Теперь суд говорит мне, что этот документ, эта доверенность на ведение дел несостоятельна, так как в ней не указаны мое имя, национальность и прочее. Вопрос, стало быть, стоит таким образом: может ли факт неоглашения мною моего имени, возраста, национальности и так далее лишить меня права иметь адвоката. Всякий арестованный в любой цивилизованной стране имеет право на защиту. Это священное право человека, признанное в самые отдаленные времена и самыми дикими племенами. Почему я должен называть свое имя, возраст и национальность в контракте с адвокатом, когда закон не требует нигде подобных уточнений от задержанного. В заполненной мною доверенности я назвался «Неизвестным иностранцем» — то есть лицом, которое доставлено на этот суд шанхайской полицией. Если это имя достаточно для того, чтобы меня судили, оно таково же и для моей защиты. Разве в Уголовном кодексе есть статьи, предусматривающие наказания для лиц, отказывающихся назвать себя и дать о себе паспортные сведения? Пусть те, кто арестовал меня, устанавливают их: если это им так нужно: им следовало сделать это до моего ареста. Как вообще могли арестовать они того, кто им неизвестен? Это делается тогда, когда можно доказать, что данное лицо совершает правонарушение, когда его схватывают на месте преступления, но это далеко не мой случай.

Судья (иностранному обвиняемому): Суд безусловно не может воспрепятствовать вашему праву нанять адвоката, но если вы не внесете необходимые сведения о себе в доверенность на ведение дел вашим защитником, такой документ будет признан несостоятельным и ни один ваш представитель не будет допущен в суд, пока не представит надлежащим образом заполненного поручения представлять в суде ваши интересы. Суд решил прекратить прения и вынести на этот счет Постановление. — (Читает Постановление суда соответствующего содержания.) Иностранный задержанный: Поскольку я нуждаюсь в квалифицированном защитнике, суд вынудил меня сообщить мое имя и другие сведения истории моей жизни и происхождения. Мое имя Жозеф Вальден, мне 39 лет, я родился в деревне Урлус в Эльзасе в 1895 году и являюсь французским подданным. В последующем я жил в разных странах Европы, включая Латвию и Германию.

Г-н Ру (из полиции): Поскольку обвиняемый сообщил нам, что он является подданным Французской Республики, полиция нуждается в проверке сообщенных им данных и факта наличия у него французского гражданства.

Судья (г-ну Ру): Кажется, вы запрашивали уже французское консульство относительно этого арестованного вскоре после его ареста и оно его не опознало?

Г-н Ру: Полиция настаивает на новых контактах с французским консульством для более тщательной проверки сообщенных арестованным сведений. Мы должны сделать это сейчас — во избежание неприятностей в будущем. Если обвиняемый действительно француз, он будет передан французскому суду и ему остается только винить себя в столь длительном пребывании в шанхайской тюрьме — что ему стоило назвать себя раньше?

Г-н Цой (из китайского генштаба): Я не согласен с мнением полиции. Об обвиняемом уже известно во французском консульстве, он не был признан там французским подданным. У меня создается впечатление, что китайские гражданские власти стремятся к выдаче арестованного иностранцам. Если они решат, что он является французским подданным, они отдадут его французам, хотя ясно, что все, что говорит задержанный, является заведомой ложью. Единственное, чего он добивается, — это бесконечной и ни на чем не основанной затяжки процесса, чтобы попытаться таким образом уйти от ответственности за свои преступные деяния.

Обвиняемый: Я протестую, Ваша честь! Я считаю скандальным нарушением уже то, что полиция арестовала меня и распространяет обо мне небылицы, называя меня русским и «красным». Я не был признан своим во французском консульстве по той простой причине, что не зарегистрировался в нем по прибытии в страну. Кроме того, они не знали тогда моего имени и не имели возможности его проверить. Не сделал я этого тогда ввиду обстоятельств, о которых не могу сообщить суду и ныне. Теперь, насколько я понимаю в этих делах, суд должен прежде всего подтвердить или отвергнуть ставшие ему известными мое имя, национальность и прочее — и затем решить вопрос о моей юрисдикции, о том, какой суд должен мною заниматься.

Судья: Вы можете предъявить нам французский паспорт?

Обвиняемый: Я не собираюсь представлять суду какие-либо доказательства сообщенных мною данных. Дело суда — заниматься этим.

Судья: Как вы докажете суду, что вы гражданин Франции?

Г-н Ру: Этим, по существующему порядку вещей, займется полиция.

Судья (Г-ну Ру): Может ли полиция закончить свои предварительные изыскания к ближайшему понедельнику после полудня?

Г-н Ру: Да, Ваша честь.

Судья: Мы получили телеграмму от Юпехского отделения Третьей инстанции Верховного суда, требующую передачу обвиняемого им для дальнейшего расследования его дела. — (Передает телеграмму г-ну Ру.) Г-н Ру (читая ее): Я ознакомился с текстом телеграммы и не вижу препятствий к тому, чтобы обвиняемый был передан в эту инстанцию — в случае, если он не будет признан французским подданным. Я думаю, что для проверки понадобится в общей сложности пятнадцать дней, — учитывая необходимость привлечения к делу компетентных органов Французской Республики». — На этом заседание суда закрылось.

Теперь пошел счет не на дни, а на часы и минуты. Все зависело от ловкости Адама Львовича и его товарища. Они наняли на фальшивые документы машину и поехали к месту предполагаемого рождения Якова. Выбирали окольные пути, оставляя в стороне крупные города и объезжая полицейские участки: чтоб не примелькаться в дороге и не запомниться парижскими номерами — тогда машин было немного и каждой уделяли внимание — и без осложнений добрались до городка, где жил мэр, которому была подведомственна деревушка, названная Яковом на процессе. О предстоящей встрече его не известили — во избежание лишнего шума и ненужных свидетелей на переговорах. Этот человек, которого парижские коллеги обрисовали как законченного пьяницу, вовсе таким не был: это был коренастый, небрежно, несмотря на свое выборное достоинство, одетый городской крестьянин, глядевший раскосо, в разные стороны, но так, что один глаз другого стоил и ни одному из них нельзя было верить. Когда с ним знакомились в Париже, он там гостил или приехал туда с делами: провинциалы в таких случаях щедры на посулы и готовы завязать знакомство с самим чертом и обещать столичным жителям хоть кресты со своей звонницы — лишь бы те согласились к ним приехать. Он совершенно не помнил, чтобы кто-нибудь его вербовал и, тем более, «консервировал», и никак не мог сообразить, о чем идет речь, несмотря на более чем прозрачные намеки Адама Львовича, делавшегося в ходе разговора все настойчивее и напористее. Наконец они сели за стол, решив, что так память хозяина быстрее прояснится. Гости привезли с собой пару бутылок выдержанного бордоского — запасливый хозяин тут же спустил их в свой погреб и вынес взамен бутыль домашней кислятины. Адаму Львовичу это показалось плохим предзнаменованием, он лишь пригубил свой стакан и без дальнейших проволочек предложил виноделу внести задним числом в его приходские книги своего приятеля Жозефа Вальдена: его родители, мол, были здесь проездом, успели родить сына в такое-то число такого-то месяца в такой-то деревушке, но не оформили сделку, и он попал теперь из-за этого в переплет и в немалые затруднения. Мэру была в новинку и в диковинку эта чисто русская торговля мертвыми душами, и он никак не мог в нее вникнуть. Тогда Адам, бывший в этой паре за главного, пошел ва-банк и выложил одной рукой на стол расписку мэра с его обязательством сотрудничать с советской разведкой и признанием получения от нее некоторой суммы и другой, в качестве противовеса, новую пачку ассигнаций — толще первой, парижской. Мэр глянул одним кривым глазом на расписку, другим на стопку денег, взвесил их на своей переносице, почувствовал недоверие к гостям и, тем более — к их липовой бумажке, которую не помнил чтоб подписывал: отнесся к ней с презрением крестьянина, который ни в грош не ставит ни один документ, если он не связан с правами на владение землей и стоящей на ней недвижимостью.

— Что за бумага вообще?! — возгласил он, готовясь к драке. — Нотариусом она заверена?! Кто на ней расписывался?! Это не мои каракули!

Он вскочил, поднял шум, попытался отстранить от стола и от лежащих на нем денег Адама и его приятеля, закричал, что позовет полицию, но Адам, не будь дурак, схватил деньги со стола, сунул их в чемодан, сорвал одежду с крючка у двери и был таков, вместе с товарищем. Машину они до дома не довели: побоялись, что скомпрометируют хозяина, — теперь же, радуясь уже за себя, побежали в соседний лесок, где она преспокойно дожидалась их, замаскированная ветками. Назад они ехали с еще большими предосторожностями и на всякий случай перебрались лесными дорогами в соседний департамент: охота на людей идет в пределах административных единиц — для расширения ее за их пределы необходим региональный или национальный поиск. Приехав в Париж, они тут же отбили зашифрованную радиограмму о неуспехе предприятия и крахе всей легенды: имя Вальден нельзя было оглашать на суде, но это было уже поневоле сделано. Хорошо еще, что радиосвязь из Парижа в Шанхай через Москву шла быстрее, чем официальный телеграф французского правительства.

У заговорщиков оставался минимум времени. Вступал в действие план подкупа чиновников и похищения арестованного — к нему начали усиленно готовиться. Дело было рискованное: подкуп большого числа лиц быстро раскрывается, и вместе с Яковом, в случае успеха предприятия, должны были быть вывезены его исполнители. Направляли на такие дела тех, с кем и без того хотели расстаться и вернуть их на родину. Руководство операцией поручили тому же Найдису, который уже засветился в деле, нанимая господина Крене: да с другим бы и не стали разговаривать чиновники, которым предлагали взятку. Они бы и с Найдисом не стали говорить — если бы не предварительный звонок и не протекция его тестя, который был известен в Шанхае и знаком кругам, близким к правительственным; сам он этим делом заниматься не стал: слишком оно было тухлое. Чиновники в разговорах с его зятем отшучивались, расспрашивали, каким образом он хочет провернуть эту аферу, выражали сомнение относительно ее шансов, но деньги, как за консультацию, брали и даже выдавали расписки: правда, не за всю сумму, а за ее треть или четверть. Найдис шел на это, думая, в простоте душевной, что важно письменное свидетельство, а не бухгалтерски точная квитанция: у него скопился с десяток таких бумажек. Наконец один из судебных предложил ему попросить суд отпустить Якова на день для приведения в порядок его дел, финансовых и прочих — пусть в присутствии конвоира — и для этого дать деньги судье Циню, с которым он будто бы уже договорился и который должен согласиться на такой выезд. Найдис поверил, решил, что ему помогают, а на деле чиновники уже переметнулись на сторону правительства и известили контрразведку о готовящемся похищении. К этому времени пришли и широко распространились вести из Франции — стало известно, что арестованный дал о себе ложные сведения, никто и не думал совать голову в петлю. Один из старых приятелей Полякова, руководствуясь этикой бизнеса, ставящей деловые интересы выше государственных, позвонил ему и предупредил об опасности — тот сказал лишь, что от него мало что зависит и ему наплевать на делишки зятя: сдал его с потрохами. Судья Цинь не стал торговаться, деньги взял не считая, один из всех дал расписку на всю сумму: он ведь был человек порядочный — и разрешил Якову выход из стен тюрьмы для приведения в порядок финансовых дел — конечно же в сопровождении конвойного. Все шло как по маслу. Группе захвата, которая должна была перехватить Якова едва ли не по выходе из тюрьмы, по распоряжению Центра были приданы два американца, с которыми Яков встречался накануне ареста. Он сам приложил к этому руку, и вот каким образом. С этими американцами и без того не знали что делать: они прибыли из Штатов самотеком, без официального представления американской Компартии — два энтузиаста, горящие желанием помочь Китаю в его борьбе с колониалистами, — неизвестно как получили телефон коминтерновского работника в Шанхае, что было подозрительно, — а тут еще Яков подлил масла в огонь, вовсе этого не желая, и вот каким образом.

Господин Крене, которому нечего было делать в ожидании новостей из Франции, отрабатывал свои немалые гонорары, посещая в тюрьме подопечного, принося ему человеческую еду, по которой он истосковался, и соглашаясь на передачу на волю записок невинного содержания, — например, той же Элли, существованием которой он очень интересовался: как всякий француз, который всюду ищет женщину и смягчается душой, когда история приобретает романический характер. Он сам предложил Якову эту услугу. Яков писать Элли не стал, но не нашел ничего лучшего как передать на волю два отчета, которые задолжал руководству и не написал по причине ареста: хотел, видно, показать, что он все еще в строю, не выпал из боевой обоймы. Он конечно же всячески замаскировал их, не назвал ни имен, ни частностей, по которым можно было бы установить, о ком идет речь, но те, кому они предназначались, во всем сразу же разобрались. Это были отчеты о посещении семьи Найдиса: он был составлен в осторожно неодобрительных тонах — и двух американцев: эти были расписаны в хвалебных, едва не восторженных тонах — два бескорыстных энтузиаста, сочетающих пылкость убеждений с чисто американской хваткой и практичностью. Но после этих восхвалений, после бочки меда Яков выплеснул на своих любимцев ложку дегтя, которая очернила все прочее: он подметил ненароком, что они спали в одной кровати.

Вышел тройной скандал: Яков, видно, плохо представлял себе, с кем имеет дело. Во-первых, господин Крене, когда договаривался с Найдисом, допускал возможность мелких прегрешений, на которые идут все адвокаты мира и которые не грозят серьезными последствиями при их раскрытии: проносят семейные письма, еду, иногда деньги, но такое?! Хоть он и не читал переданных ему листков, исписанных мелким бисерным почерком, было очевидно, что это продолжение той самой деятельности, которую они с его подопечным всячески отрицали и о которой он, Крене, ничего не хотел знать, а его сделали курьером, чуть ли не сообщником преступления. Не будь он профессионалом высшей марки и не залезь так глубоко в дело, то немедля бы из него вышел, но теперь, учитывая новые аспекты дела, он настаивает на повышении гонорара: если рисковать, то хоть было б за что — он согласен проносить такие документы и дальше, но за двойную плату.

— Так и сказал? — спросили Найдиса его руководители. — Ничего он не получит — ни новых бумаг, ни повышения гонорара! Ну Абрам!

Во-вторых, отчет о сложном положении в семье Полякова-Найдиса, которое описывал Яков, попало в руки герою его повествования, и хотя тому было в высшей мере наплевать на него, все равно — мало приятного читать, как роются в твоем грязном белье да еще доносят о нем начальству. Найдис выругался, но передал отчет по инстанции — симпатий к Якову это ни ему, ни им не прибавило. Что касается начальства, то оно пренебрегло его отчетом: с Найдисом и так все было ясно — он слишком увлекся ролью зятя большого финансиста, не являлся на вызовы, ссылался на служебные командировки, путал свои деньги с казенными и как-то весь обуржуазился: стал нервным, злым и раздражительным — ему давно было пора съездить на родину, проветриться.

В-третьих — и это решало уже судьбу американцев — то, что Яков усомнился в их половой ориентации, делало честь его наблюдательности, но в таких случаях лучше уж прикинуться слепым и глухим, чем быть проницательным ясновидцем: всякий здравый ум требует, чтоб его держали порой в узде, на привязи. В Управлении не жаловали гомосексуалистов: мужчины здоровой ориентации не любят, когда к ним примазываются чужие, — их терпели по необходимости, но старались с ними не связываться. Но это — в Управлении. Что до верхов, которые в данном случае руководили операцией, то там этот народ на дух не переносили: там и бабник Зорге был под подозрением, а уж это?! Были бы свои, к которым уже привыкли, но эти были со стороны, зеленые новички, почти случайные прохожие. Мало того что без рекомендаций и партийных билетов, так еще и педики! Их и решили бросить на похищение Якова — с тем, чтобы в случае как успеха, так и провала операции больше к ним не возвращаться.

Между тем бой с улицы маршала Жоффра, не дождавшись остатка долга, опознал в газетной фотографии своего «мастера». Нагрянула полиция, он рассказал, что хозяева ушли 4 мая, но хозяйка приходила еще раз, чтобы открыть сейф, провела в квартире ночь, после чего исчезла уже окончательно. Было установлено, под какой фамилией неизвестный жил до ареста: в Китае он имел документы на Максима Ривоша, уроженца Латвии и латвийского подданного. В Ригу немедленно полетел запрос об этом гражданине, в квартире был произведен тщательнейший обыск. Даже после того, как здесь прибралась Рене, кое-какие компрометирующие Якова бумаги были все-таки найдены кропотливыми сыщиками — снова не прямые улики, но косвенные доказательства противозаконной деятельности. Это был, в частности, черновик письма, который он когда-то читал Рене как образец революционного творчества: копирка с его оттиском завалилась за диван и прилипла к обивке. Была еще тетрадь расходов за апрель — на этот раз исчерпывающе полная, которая сама по себе выглядела как визитная карточка разведчика. Действительно, кому из обеспеченных людей пришло б в голову тратить деньги таким образом и отчитываться потом в расходах — перед кем, главное?

Вот эта приходно-расходная книга советского резидента, которую Рене не уничтожила вместе с планами операций китайского генштаба: наверно, впопыхах ее не заметила или слишком уж к ней привыкла.

«Платежи в апреле». (Все в долларах.) «255 — фотокамера.

50 — переводчик.

200 — жена (пребывание в Ханьчжоу).

120 — кантонская девушка.

61 — старый дом.

85 — второй человек из радио.

30 — дочь банкира.

20 — второй человек из радио (возмещение его расходов).

30 — Брат (прожитие и встречи в кафе).

25 — Брат (квартира и другие расходы).

25 — Брат (путешествие в Ханькоу)». Похоже на то, что Братом Яков называет Ло, без конца требовавшего денег.

«122 — бою.

14,0 — новый телефон.

7,58 — телефон в старом доме». (Была, видимо, еще одна квартира, использовавшаяся как явочная.) «30.00 — жене на платья.

16.00 — чемодан для Брата.

500 — девушка из Нанкина.

100.00 — мне на прожитие.

55 — человеку из Юпех (30 на прожитие, 25 на устройство).

15 — второй человек из радио (расходы в кафе, связанные со встречей с девушкой).

60 — путешествие жены в Рендри.

10 — японские бумаги (человек из Сычуани).

80 — второй человек из радио (2 месяца, май и июнь).

50 — второй человек из радио (лечение).

Всего до 2 мая — 3,317.

Приход в те же дни 3,600.» (Интересно, что эта сумма выдавалась Якову в течение апреля в семь приемов: видно, в кассе посольства постоянно не хватало денег.) «Баланс 303,21». (Примерно с этой суммой он и был арестован.) Детективы нашли конечно же и записку Рене, оставленную ею на видном месте, и несколько книг-путеводителей, купленных ею во время путешествия и подписанных ее тогдашним уругвайским именем. Ясно было, что это была соучастница арестованного, которая успела попасть в квартиру раньше полиции и сожгла большую часть компрометирующих его бумаг: в камине еще серела горка пепла. Объявили розыск Денизы Жислен 23-х лет, уругвайской подданной, родившейся в Брюсселе в Бельгии, имевшей постоянное место жительства в Нью-Йорке, студентки, прибывшей в Китай из Венеции через Индию и т. д., но поиски, естественно, ни к чему не привели — уперлись в отель, где Рене томилась и ждала связного и откуда бесследно исчезла. Проверили даже тех, кто приехал с ней на пароходе «Полковник ди Лина», — там был некто с русской фамилией Вовишефф: к нему приставали особенно долго, но все попусту.

Впрочем, у следствия были и успехи — дело шло к концу, раздавались его заключительные аккорды. Почти одновременно с официальным «нет» на Жозефа Вальдена из Франции, из Риги пришло очень сомнительное «да» на Максима Ривоша. Он действительно был известен латвийской полиции, жил сейчас в Латвии, а до того — в Германии, где у него летом 1933 года вместе с бумажником был украден паспорт, который ему пришлось восстанавливать: китайский Максим Ривош жил под этим, утерянным, документом.

Петля на шее Якова стягивалась. Найдису было велено форсировать события и использовать последний шанс, если таковой имелся. Тесть попытался его отговорить: родственные чувства напоследок взыграли в нем.

— Мне сказали знающие люди, — сказал он зятю: до этого все колебался: не отправить ли его и вправду за решетку, как того хотела (на словах, во всяком случае, дочь Люба), — что это дело гнилое и чтоб ты не лез в эту авантюру.

— А как ты себе это представляешь? — спросил его тот. — Что я скажу нашим?

— Скажи, что это невозможно. Лишние потери, и ничего больше.

— Ты думаешь, с ними можно так говорить? Это тебе не бизнес, не партнеры по делу, с которыми можно спорить и торговаться.

— Они тебя хотят подставить, — сказал Поляков, который был в своем роде честным негоциантом, за что его и уважали в обществе, но зять и без него знал это:

— Ничего. Лучше отсидеть пару лет, чем терпеть эту каторгу.

— Ты мою фирму имеешь в виду? — удивился тот.

— И твою и эту — все вместе. Сколько дадут за дачу взятки? Вряд ли много в этой стране: нельзя ж рубить сук, на котором сидишь. Будешь мне передачи носить?

Тесть снова удивился, на этот раз — постановке вопроса, пожал плечами:

— Я собственной персоной нет, но кто-нибудь из еврейской общины — обязательно. Мы своих не бросаем.

— В отличие от наших? — спросил зять, но тесть, не любивший политических обобщений, только выразительно отмолчался. — У меня масса расписок. — Зять кивнул на письменное бюро. — Вряд ли они меня с этим засудят.

Поляков построжел и посуровел: он не любил шутить на краю пропасти.

— Не полагайся на расписки. Эти иероглифы для того и существуют, чтоб не разобрать, кто подписывается. Они ж не пишут, а рисуют — нужна искусствоведческая экспертиза, а не графологическая… У тебя и судья Цинь деньги взял?

— Взял и не моргнул и глазом.

— Ну и плохи тогда твои дела, — сказал тесть и пошел в контору — изымать лишние бумаги: он ведь тоже был не без греха, и ему, в случае обыска, лучше было бы кое-что припрятать…

С этим дружеским напутствием и предупреждением зять отправился встречать у тюрьмы Якова, которого в этот день должны были отпустить на один день с сопровождающим. Яков был предупрежден о предстоящем через помощника адвоката: Крене, учуяв неладное, перестал ходить к нему и посылал вместо себя доверенного — тот и принес Якову длинный батон со скрученной в нем запиской. В назначенный час Якова вывели из тюрьмы, где у ворот его встретил Найдис, — они прошли квартал, дошли до автомобиля, где сидели два американца. Едва они приблизились к ним, Марк и Эдвин выскочили из машины и затолкали Якова вместе с конвоиром на заднее сиденье. Солдат не сопротивлялся: видимо, был предупрежден заранее, — тут же отовсюду набежали скрытые до того агенты в штатском и вновь арестовали пытавшегося бежать узника вместе с его несостоявшимися освободителями, с Найдисом и американцами. Яков на сей раз сопротивления не оказал: слишком обескуражен был неудавшейся попыткой спасения. Дело было представлено как блестящий успех шанхайской контрразведки, на дому у Найдиса провели обыск почище того, что был у Ло или у самого Якова, — все расписки чиновников, вместо средств шантажа, на что рассчитывал Найдис, стали уликами против него, они, впрочем, были изъяты из дела и навсегда скрылись от чужих глаз в полицейских архивах. Высокопоставленные чиновники отдали казне деньги — те, за которые расписались: остальное оставили себе в качестве вознаграждения. От Найдиса требовалось только одно: чтоб он не разглашал в суде истинного размера взяток, — в обмен ему пообещали небольшой срок с относительно мягкими условиями пребывания, и он пошел на этот сговор. С американцами же вышло недоразумение. Эти стали в позу героев и, подражая Якову, отказались назвать себя и приготовились повторить его анонимный подвиг. Лишние «Красные незнакомцы», однако, никому нужны не были. Руководство передало сидевшему в тюрьме Найдису, чтоб он, пусть ценой предательства, назвал на суде их настоящие имена и фамилии, и после установления личностей их передали в американский суд, который приговорил их к высылке на родину, — на этом их китайская эпопея закончилась.

Якова передали в военный трибунал в Учани. В августе состоялся суд над ним и его немногочисленными сообщниками. На стол судей легли уже известные читателю бумаги, письма и документы, которые, в сочетании со свидетельскими показаниями Ло и Ванг, убедили суд в его противоправной коммунистической деятельности: хотя прямых улик не было, совокупность косвенных была вполне доказательна. Ванг, проходившая в этом процессе как свидетельница (основное ее дело разбиралось в Нанкине), сообщила суду, что 27 апреля обвиняемый направил ее в Ханькоу, чтобы она предупредила предателя Лю, что ему грозит опасность и что он должен бежать, за что получила от Ло семьсот долларов, — цифра, бухгалтерски точно подтвержденная тетрадями расходов Ло и Якова. Она же, по приказу Якова, пошла в гостиницу к супруге Лю, чтобы помочь ей бежать, но были ли у нее другие пособники — она этого не знает. Ло продолжал вилять, путаться, обвинял Якова, но так, чтоб не топить себя самого, выдал еще одного китайца, у которого дома нашли рацию: тот ею не пользовался, хотел только учиться радиоделу, но ему не поверили и, за неимением других, приобщили к списку главных фигур дела. Яков по-прежнему все отрицал, упрямо называл себя Жозефом Вальденом, утверждал, что не знает ни Ло, ни Ванг и что стал жертвой полицейского сговора.

Суд длился неделю. Якова приговорили к пятнадцати годам тюрьмы строгого режима. Могли и расстрелять: к этому дело и шло — но в последний момент застучал правительственный телеграф: Сталин не любил, чтобы его агентов расстреливали без его на то согласия и соизволения. Чан Кайши напомнили, что слишком жесткое обращение с «Неизвестным красным» может плохо сказаться на здоровье его собственного сына, который сидел в Советском Союзе. После этого приговор претерпел неожиданные для всех изменения, и Яков отправился в военную тюрьму в Ханькоу, известную, правда, своими пагубными для узников условиями содержания, так что смертный приговор, вместо отмены, как бы растянули во времени.

Ло и его брат в Ханькоу, а также несостоявшийся радиолюбитель, попавший в жернова процесса в самом его окончании, были расстреляны. Ванг вернулась в Нанкин, где ее взяли на поруки семья и управление Тангпу, ведавшее перевоспитанием раскаявшихся коммунистов. Пострадал еще бой с улицы маршала Жоффра: не дождавшись денег от своих хозяев, он взял у них в счет зарплаты пишущую машинку и радиоприемник. Оба предмета представляли собой интерес для полиции, которая хотела идентифицировать тексты бумаг, подозрительных на авторство Якова, но машинку так и не смогли найти: она сгинула на шанхайских рынках. Разозлившаяся на боя полиция обвинила его в воровстве, и суд дал ему два года, со всеми вытекающими последствиями для его будущего трудоустройства. Процесс был незаконен во всех отношениях: хозяева не подавали на боя жалобы, они действительно были должны ему, но на китайцев в то время не распространялись поблажки и юридические церемонии, какими одалживались иностранцы. Найдис тоже получил два года, по отбытии которых уехал в Союз. Странное дело: вместе с ним туда последовали и Поляков и его дочь Люба, и следы их после этого теряются…

Кто еще пострадал? Прокофьев, доведший дело до логического завершения, праздновавший победу и испытывавший в связи с этим радость мщения, заметил, что перестал получать окольные весточки от оставшихся в России родственников, а еще через некоторое время положительно узнал, что они арестованы и исчезли из мест, доступных общему обозрению. Вскоре он сам начал видеть вокруг себя людей подозрительных своей серостью и неприметностью — или ему казалось это? — и уехал, от греха подальше, в недоступную для большевиков Австралию…

В одну из темных дождливых ночей Рене доставили контрабандой в порт. Здесь в потемках, по шатким мосткам два офицера подняли ее на руках на корабль, вскоре после этого вышедший в море в направлении Владивостока. Ранним утром разыгрался шторм, корабль трясло, она не усидела в каюте, вышла на палубу, испытывая потребность остаться с глазу на глаз с ревущим морем, ненасытно разверзающим перед ней свои злобные пасти, — оно одно могло если не обуздать, то утихомирить ее чувства. В ней тоже все клокотало и рвалось наружу. Она оставляла в китайской тюрьме мужа, везла в себе их общего ребенка и воспринимала все происходящее с ней как конец ее жизненного пути, как обрыв ее существования. Только зрелище бушующей за бортом стихии, ежеминутно порывающейся напасть на корабль и достать ее рукавами брызг и потоками воды на палубе, могло остудить этот внутренний и сжигающий ее жар: чувство опасности будило в ней слабеющую и прерывающуюся тягу к жизни. Она вцеплялась в поручни, когда ноги проваливались под ней вместе с палубой, не отводила глаз от вплотную накатывающихся волн, готовых снести ее, а рядом с ней стоял вахтенный офицер, тревожившийся за пассажирку и потому от нее не отходивший. Он отдал ей ветровку, и так они и простояли вдвоем весь шторм: офицер в мундире и она в расклешенной ветровке, на девятом месяце беременности…

На следующий день ветер к полудню стих, пассажиры высыпали на палубу, и она увидела здесь людей, знакомых ей по Китаю: здесь была и Херта Куусинен, и радист из Коминтерна, расположившийся со своей рацией этажом ниже на улице маршала Жоффра, и еще несколько лиц, к которым она, по законам продолжающейся конспирации, не подходила и чей срочный отъезд был связан с двойным провалом: Якова и операции по его спасению.

Во Владивостоке над ней продолжали шефствовать офицеры флота, делавшие это с армейской исполнительностью и морской галантностью. Они разместили ее в общежитии, где ее снова, как в Японии, ужаснули крысы: они обнаглели до того, что пили воду из питьевого бачка в коридоре, — затем ее посадили на московский поезд. То ли дорога была перегружена, то ли билет покупали второпях, по-военному, но ей досталось место на верхней полке. На двух нижних сидели четыре мужика в изношенной одежде, какую надевают, когда все равно в чем ходить и чем старее, тем лучше: чтоб не жалко носить было. Они собирались провести ночь на лавках и были сильно выпивши: не навеселе, а, напротив, нагрусте и насурове. В первый раз она приехала в Союз с парадного подъезда — теперь как бы с заднего хода. Впечатления поэтому были иными, чем тогда: она увидела страну под новым для себя углом зрения.

— Попросите их: они вам нижнее место уступят, — не то посоветовал ей, не то попросил тех сопровождавший ее лейтенант. — Женщина в положении, — подсказал он им, поскольку мужики не смотрели в ее сторону и живота ее упрямо не видели: беременность не произвела на них большого впечатления — в деревне к ней относятся проще, чем в городе.

— Да ничего с ней не сделается. Что она, рожать сюда пришла? Здесь шесть мужиков всю ночь просидят — чем ей одной лежать, дрыхать, — произнес один из них: видимо, старший или одаренный даром речи в этой компании — остальные глядели кто куда, не хотели ни во что ввязываться, а слезать с насиженного места — того менее.

— Сидеть и наверху можно, — не унимался лейтенант, которому велено было устроить Рене удобнее.

— Там, пожалуй, недолго просидишь. Что мы тебе — куры на насесте? — И сосед решил кончать затянувшийся спор: — Наливай давай. Пока еще кто не пришел.

Его сосед встрепенулся при этих словах, оглянулся для приличия по сторонам, полез в сапог за начатой бутылкой.

— Ну и народец! — пожаловался лейтенант, но его упрек если и задел их, то на лицах их это никак не отразилось.

Рене только расположилась на верхней полке, как в проходе между нарами: мужик как в воду глядел — замаячило новое лицо. Это был японец: моложавый, как все они, невысокий, подтянутый и улыбающийся во весь рот, вплоть до очков, о которые его улыбка разбивалась, как волна о твердую дамбу. У него был билет на нижнюю полку, который он немедленно выставил на всеобщее обозрение и залопотал что-то на певучем и ломаном русском, пытаясь убедить им пассажиров. Мужики, которые, вообще говоря, случайно оказались в московском вагоне, поскольку ехали до какого-то пункта под Хабаровском, связываться с заграницей не стали, но сели в одну сторону: один держал в руках бутылку, остальные зло и мельком поглядывали на незваного пришельца. Пить в строй, одной шеренгой, передавая стакан от одного к другому и не видя, как пьет товарищ, было неудобно и не по-русски, — японец испортил им все удовольствие. А он словно не видел этого: сидел щеголем напротив, садился то ближе к головному концу, то дальше от него, широко расставлял ноги, натягивал на брюках стрелки, потом встал, прошелся по вагону, вернулся на свое место, перешагнув через ноги сидящих: все как дерзкий завоеватель. Мужики решили не обращать на него внимания, допили водку и разом дохнули в его сторону. Тут он принюхался, забеспокоился, поднял глаза, увидел Рене и предложил ей поменяться местами. Мужики одобрили это переселение. С бабой легче было сговориться: один сел ей в ноги — благо она свернулась в клубок, второй — на чужой чемодан в конце прохода: привычная перекрестная диспозиция восстановилась, мужики распили и вторую бутылку, и все было бы хорошо, если бы они, выпив, не вздумали ссориться и ругаться.