16

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16

История эта наделала шума и попала в газеты. Больше всего полицию бесило, а партию радовало полное отсутствие следов и неуловимость исполнителей. Партийное руководство было полно энтузиазма и требовало подробностей и знакомства с ее автором. Дуке известил Рене, что ее хочет видеть сам Кашен, и дал телефон для связи. Он был настроен ворчливо.

— Спрашивали, а я ответить ничего не мог. Барбю сказал, что свет потушили, а это, оказывается, и в газетах есть. Иди сама рассказывай. Я вот отдуваться за всех должен. Народный банк лопнул — того гляди, «Юманите» прикроют: они в долг жили. Деньги надо доставать — четыре миллиона.

— Мы — четыре миллиона?!

— На всю страну — четыре, но где их взять? Хоть всю страну обложи… Предлагают раздавать газету бесплатно, а за это просить у людей помощи. Думают, так больше заплатят. Милостыню просить умеешь?

— Не пробовала.

— Вот и я тоже. Возьми для пробы десяток экземпляров. Они для этого тройной тираж напечатали. В новые долги, небось, влезли…

На бумажке с телефоном значилось имя Марсель. Рене позвонила — подошла дочь Кашена. Голос ее по телефону был звонок, переливчат, богат красками и оттенками, но сохранял основную, как бы заданную и неизменную тональность, напоминая этим хорошо поставленный голос отца, известного оратора, зажигавшего пламенными речами митинги и манифестации. Марсель предложила встречу и выбрала для нее местом музей Лувра.

— Вы ведь любите импрессионистов? — спросила она и, не дожидаясь ответа, воскликнула: — Мы в семье их обожаем! Мне нужно ходить к ним на свидания хотя бы раз в месяц! Я смотрю одну-две картины в день, не больше. Завтра день «Кувшинок» Моне. Это грандиозно! — и повесила трубку, не слушая, что скажет ей Рене, а та лишь вздохнула с облегчением: она была в Лувре всего раз и ей не очень хотелось в этом признаваться…

Марсель была старше ее на три года: ей было девятнадцать. Это была высокая светловолосая и светлоокая девушка-бретонка, глядевшая с симпатией и дружеской взыскательностью разом: и здесь чувствовался отец, который был когда-то учителем. Они присели во внутреннем дворике музея.

— Прежде всего передаю тебе поздравления отца и его товарищей по «Юманите». Они в восторге от твоей затеи. Все газеты о ней сообщили. Никто не знает, кто за этим стоит, но все догадываются, что наши. Отец утром за кофе сказал: ты спроси у нее, как это можно в закрытом пространстве листовки раскидать. Не для газеты, естественно, спроси, а для последующего использования. Я много, говорит, этим занимался, но у меня такое не выходило. Впрочем, говорит, выключить свет — это не она придумала, это старый трюк, а все остальное — ее изобретение… — и умолкла в ожидании ответа.

— Через потолок, — только и сказала Рене, не грешившая многословием.

— Как — через потолок? — удивилась Марсель.

— Через дыру в нем.

— Но ведь надо ее еще сделать? — не поняла та. — И как на этот потолок залезть? Со стороны зала?

— С крыши, конечно… Помогли, — совсем уже лаконично сказала Рене, и Марсель, не получив разъяснений, решила не затягивать официальной части знакомства и поспешила на встречу с «Кувшинками». — Странно, — сказала она только, поднимаясь. — Ты говоришь это как нечто естественное и очевидное, а не производишь впечатление человека, который каждый день лазает по крышам…

В Лувре она рассыпалась в похвалах Клоду Моне. Вела она себя как заправский экскурсовод: чувствовалось, что все, что она говорила, было ею продумано и выстрадано.

— Посмотри на эти кувшинки! Их цвет сводит меня с ума! Эта гамма — от сиреневого к фиолетовому! В ней есть что-то электрическое! После таких посещений я, прежде чем заснуть, восстанавливаю все до мельчайших подробностей и засыпаю с ощущением чего-то изумительно прекрасного! Но самое интересное — это то, что смотреть надо в разное время дня и обязательно с разных углов зрения: всякий раз при новом освещении и в новом ракурсе они предстают иными, будто с ними что-то происходит и они каким-то образом оживают и меняются! Вот стань здесь… Потом тут… Видишь разницу?

— Вижу. — Рене не могла устоять перед ее напором: она никогда в жизни не подвергалась столь жесткой обработке.

— Можно немного подождать: когда солнце уйдет на другую сторону, пойти прогуляться и вернуться. Увидишь, все переменится!

Рене захотелось посмотреть другие залы: ей показалось, что платить полный билет, чтоб посмотреть одну картину, дороговато, но Марсель была настроена решительно против.

— Не надо! Оставь впечатление нетронутым. Пойдем посидим лучше в парке, представим ее себе мысленно. Успеешь посмотреть остальные.

— В Лувре десять тысяч картин, — кисло заметила Рене: успела прочесть это в путеводителе.

— А у нас десять тысяч дней впереди, чтоб все это пересмотреть. Куда торопиться?

— Этот «Завтрак на траве» тоже Моне? — Рене заглянула все же в соседний зал.

— Это Мане! Ты что, не знаешь, что есть Моне и Мане?.. — Рене, к ее стыду, не знала. — Беру над тобой шефство! Этого не знать нельзя. Даже тем, кто умеет так хорошо лазать по крышам. Пойдем посидим, вспомним, что сегодня видели. Что ты запомнила от «Кувшинок»?

— Да все, — сказала Рене. — Могу и нарисовать… — И к удивлению новой знакомой, начертила на листке бумаги довольно точный общий план картины и даже ее подробности.

— Это интересно, — сказала Марсель. — Это я с собой возьму. У тебя несомненные способности. Мне, чтоб добиться того же, нужно час перед картиной выхаживать. И потом к ней возвращаться — да еще ошибусь, хотя все, кажется, наизусть выучила… А что за газеты у тебя?

— «Юманите». Надо распространить. Думала в Лувре это сделать, но было не с руки как-то.

— Это из-за банкротства? Они здорово сели в лужу. Отец тут ни при чем, на него, как всегда, все вешают. Товарищи в банке увлеклись, а Тардье подловил их, воспользовался их промахами… В Лувре не продавай, — отсоветовала она, — могут придраться. Нельзя торговать без разрешения.

— Я знаю. Раздаем бесплатно. В расчете, что подадут на бедность.

— Все равно. Доказывай потом. — И не выразив желания хоть чем-то помочь в распространении горящего отцовского номера, заключила: — Ладно, разойдемся. Позвони через пару дней. Я расскажу отцу о нашей встрече. — И они расстались.

Спустя два дня Рене позвонила. Марсель была по-прежнему благожелательна и приветлива:

— Я говорила о тебе с отцом. Ему очень про крышу понравилось. И рисунок приятно удивил — нам, говорит, нужны люди с хорошей памятью. Ты можешь завтра прийти? У него вечером небольшой прием в газете. Не бойся: ничего особенного и официального. Будет один художник — и ты вот. Про тебя скажут, что ты секретарь комсомола девятого района, но этого достаточно: те, кому надо, будут знать все остальное. Так что будешь гвоздем вечера. Договорились?

Рене оробела, но согласилась. Гвоздь так гвоздь — отступать было некуда.

Приемная директора «Юманите» была просторна и состояла из большого вестибюля и собственно кабинета, где места было меньше: хватало лишь для разговора с глазу на глаз. Когда Рене пришла, второй приглашенный, художник, находился в исповедальне, а в прихожей сидели гости, которых Марсель обносила чаем. Тут были два молодых журналиста: один, Серж, из «Юманите», второй, Ориоль, из «Досужего парижанина» — газеты новой и «аполитичной», как он сам выразился, на что Серж возразил, что аполитичных газет и даже журналистов не бывает, а есть только наемные писаки разной степени ангажированности: они, видно, скрыто враждовали между собою.

— Это ты напрасно, — сказал Ориоль. — У меня главный редактор режет всякую статью с моралью. Дай мне, говорит, чистый бифштекс без специй и без зелени. Факты без идейной нагрузки. он ее, при надобности, сам вставит.

— Вот видишь! — ввернул Серж.

— Но не добавляет же?

— Это тебе только кажется. Так называемый объективизм — тоже политика! Вот мы какие — выше всего этого! И вы, читатели, будьте такими: стойте над схваткой. А в это время ваши господа будут делить и грабить народное достояние. — Он оборотился к Рене, севшей рядом, за поддержкой, но не воспользовался ею. — Факты тоже по-разному писать можно.

— Фу! — сказал Ориоль. — Ты говоришь, как пишешь.

— Этим и живем. Переходишь на личности? А что ты еще можешь? Против правды?.. — Ориоль мог многое (судя по его виду), но воздержался от пререканий и поднял, вместо этого, глаза на Марсель, стоявшую возле них с подносом, — в ожидании окончания спора. Рене показалось, что молодые люди воюют не столько из-за отвлеченных принципов, сколько из-за ясных глаз хозяйки.

— Марсель вот чаем меня угощает. Наравне с товарищем по партии. Вы тоже стоите над схваткой? — заигрывая, спросил Ориоль: он любил женщин и всегда присоединялся к их непредвзятому мнению. Марсель хоть и была строга и взыскательна, как ее отец-учитель, но мужское внимание любила:

— Мы просто поим чаем всех, кто к нам приходит. Как всякая газета, — лукаво улыбнулась она. Серж поморщился, а Огюст оценил дипломатичную осторожность ответа и зааплодировал ей. Марсель поблагодарила его взглядом и оборотилась к Рене. У Марсель все шло своим чередом, она ничего не упускала из виду.

— Давайте я вам лучше Рене представлю. Она секретарь Коммунистической молодежи девятого округа и, между прочим, причастна к инциденту на колониальной выставке.

— Вот это интересно! — Ориоль, забыв флирт, повернулся к героине вечера. — Где ж вы раньше-то были? Это был бы материал на всю полосу.

— Да потому и не была, — сказала Марсель, — что на всю полосу… Она и сейчас ничего не скажет. — Общие взгляды обратились на Рене, а та подтвердила это, сказав:

— Ничего особенного. Самое трудное было нарисовать серп и молот.

Все засмеялись: решили, что она шутит. Рене же говорила правду: на рабоче-крестьянскую эмблему ушли две ночи работы.

— Но как вы их все-таки раскидали? — Ориоль кроме того, что был повесой, был еще и журналист до мозга костей — чтобы не сказать глубже. — Там тысячу листовок насчитали.

— Девятьсот восемьдесят.

— Простите за неточность. Их ведь разбросать нужно? По всему залу?

— Через дырку, — сказала Рене. — А детали ни к чему.

— Из дырки статьи не слепишь.

— Это ваши проблемы, — сказала она. — А у меня свои. — И Серж согласно и с размаху мотнул головой: знай, мол, наших.

— Не хочешь, чтоб твое имя попало в газеты? — Огюст перешел на «ты».

— Меньше всего на свете.

— Да. С такими нам всего труднее. С теми, кто боится гласности. — Ориоль оценивающе поглядел на нее и вернулся к Марсель. — Серьезная у вас подруга.

— А вы думали, тут одни ветреные кокетки?

— Не кокетки, но все-таки…

— Никаких но! — прервала его Марсель. — Мы такие же бойцы, как и вы, и ни в чем вам не уступаем. Пофлиртовать, конечно, любим, но это только для виду! — Ориоль поглядел на нее с шутливым недоумением. — Что-то художника нашего нет. Заговорился с отцом. Он ученик Матисса, — поведала она всем и Рене в особенности. — Мы летом часто с ними встречаемся: у тети дом в Антибах, а там по побережью в каждом углу по импрессионисту. Матисса мы с тобой в следующий раз пойдем смотреть, — пообещала она, возобновляя над Рене шефство. — Он свои полотна продавал за бутылку вина и за кусок бифштекса, а теперь они стоят тысячи…

Из кабинета Кашена, как на звон денег, вышел художник, за ним хозяин.

— Засиделись без нас? — весело спросил Кашен молодых. — А мы старые времена вспоминали. Что еще старикам делать?..

Ему было около шестидесяти, и он раньше срока отправлял себя в старцы. Его, правда, старили большие висячие усы и седая шевелюра, но глаза были живые, бойкие и любопытные, движения быстрые и расчетливые, а выражение лица лукавое и проказливое: шутовская маска, надетая им на этот вечер. Он сразу разыскал взглядом Рене, но не подал виду — до поры до времени. Дочь его упрямо стояла на своем:

— Я говорю, отец, что картины Матисса стоили раньше дешевле холста, на котором написаны, а теперь к ним не подступишься. Продавал их за обеды! Если с вином только!

— Это точно, — отозвался отец: видно, разговор этот происходил у них на людях неоднократно. — У нас Матисса нет, но другие есть, хотя ничто не куплено. Все подарено — тоже за обед с хорошей бутылкой! Ты менял так свои картины, Фернан? — спросил он ученика Матисса.

— А как же? — охотно откликнулся тот. — Только мой мясник не любил живописи.

— Как это? Все французские мясники ее обожают. Если верить художникам.

— Если бы!.. — и Фернан пустился в дорогие его сердцу воспоминания — тоже не раз им повторенные. Это был высокий, лет шестидесяти, человек последней творческой молодости — в характерной черной робе с бантом вместо галстука: так одевались анархисты и вольные художники. Разница между теми и другими была в величине банта: у художников (и у Фернана) он был огромным, вполовину грудной клетки, у анархистов меньше: чтоб не мешал кидать бомбы.

— Все дело в том, — рассказывал он сейчас, — что у мясников разные манеры с утра и с вечера. Утром он в хорошем расположении: что хочешь тебе отдаст, котлету от своей ноги отрежет — надо только встать пораньше, пока его супруга глаз не продрала, потому что у этих созданий настроение прямо противоположное мужьему — что с утра, что с вечера…

— Надеюсь, это не ко всем женщинам относится? — вынуждена была спросить Марсель, которая, хотя и получала удовольствие от рассказа, должна была всем напомнить, что она убежденная феминистка.

— Упаси бог! — воскликнул тот. — Только к женам и только мясников! Так вот — задача состояла в том, чтобы он эту котлету тебе отрезал и забыл спросить про деньги, — задача скорее для гипнотизера, чем для художника. А потом — свалить от него подальше. Он в течение дня непременно про деньги вспомнит, найдет тебя, из-под земли вытащит и скажет: «Знаете, я забыл вам сказать, что с вас столько-то». Вот этого-то и надо избежать: если попадетесь, он вам точно на следующий день мяса не даст. Потому как вы у него в долгу. А не найдет, пробегаете где-нибудь, в шкафу от него спрячетесь, значит, проехало: вы у него как бы в кредит мясо взяли, а кредит — дело тонкое, тут возможно и новое позаимствование…

Марсель засмеялась, молодые люди вежливо улыбнулись, Рене глядела на художника во все глаза: ей все было в новинку. Мастер, поощренный ее вниманием, хотел было распространиться далее, перейти к столь же регулярно не вносимой им плате за жилье, но Кашен, у которого до этого был с ним сугубо деловой разговор, прервал его: чтоб не слишком входил в роль и не взялся бы и с ним за старое.

— Эти художники! — он покачал головой. — У них свой мир в голове, своя бухгалтерия. Синьяка знаете, конечно? Он мне говорил, что для него положить красный мазок рядом с зеленым — куда большая революция, чем все наши, вместе взятые. И здесь его нельзя было переубедить — обзовет только неучем и кретином. Но отдыхать с ним было приятно.

— Ты еще про Вайяна расскажи, — подсказала ему Марсель. — Как он в тюрьме отдельную камеру себе под ателье требовал.

— А это к делу относится? — усомнился он. — Хотя, наверно. Раз разговор о художниках зашел: все они одинаковы… Это Вайян-Кутюрье, тот самый, что у меня за главного редактора, попал раз за решетку и взялся писать там картину: мол, хоть здесь время появилось. Нужны, говорит, условия — дайте мне камеру с окном на южную сторону. Он, между прочим, неплохо пишет, — прибавил он, а ученик Матисса ревниво поджал губы: у него было на этот счет иное мнение. — Меня там написал. Говорят, довольно метко. Я б показал, но портрет дома висит.

— У вас там, гляжу, не слишком строго было? — заметил Ориоль: он ведь не был ни коммунистом, ни даже сочувствующим.

— Да. — Кашен глянул на него ненароком. — Каждый день можно было родных принимать — дети по тюрьме, по этажам ее, бегали. Я там статьи в «Юманите» писал, и редколлегия собиралась.

— Всех посадили?

— Кого посадили, кто с воли приходил.

— Значит, не так уж все плохо было?

Кашен поглядел на него искоса.

— А вы б хотели, чтоб нас сажали ни за что, за высказываемые нами убеждения, и чтоб держали как рецидивистов-уголовников?.. Ладно. Где у нас этот секретарь комсомола девятого округа? — риторически спросил он, поскольку давно высмотрел Рене. — Чем она занята сейчас? Какими новыми подвигами?

— «Юманите» распространяю, — не очень-то ловко ответила Рене: она бы не могла жить при дворе Людовиков. — Собираю деньги на банкротство.

Кашен кисло поморщился, но в следующую же минуту лицо его обрело прежнее неколебимо оптимистическое выражение.

— Ох уж это банкротство! Спасения от него нет! Мне это напоминает историю, когда я греб на лодке: в Бретани, кажется. Успел только сказать, что для меня выступить на десяти собраниях легче, чем вести эту посудину, как перевернулся и как был, в новом костюме, оказался в воде и не сразу выплыл. Каждый должен заниматься своим делом. Но здесь-то я совершенно ни при чем! Финансами не я управляю: тот, кто этим занимается, мне даже не подотчетен… Трудно номера распространяются?

— Трудно. Народ не понимает, почему надо брать их бесплатно, а потом давать деньги на газету.

Кашен опешил:

— А это я вообще в первый раз слышу. Кто это придумал?

— Не знаю, — сказала Рене. — Знаю, что не у нас в округе.

— Вот так всегда! — воскликнул Кашен, нисколько этим не уязвленный, но, напротив, всегда готовый к чему-то подобному. — Кто-то принимает решения, кто — неизвестно, а отвечать мне приходится! Неразбериха полная!.. — Он призадумался, решил, что в присутствии посторонних этот разговор неуместен. — Знаешь что? Пойдем ко мне в кабинет, посекретничаем. Не против?

— Нет, конечно.

— Ну и хорошо. Смелая, значит…

В кабинете он удобно устроился в кресле, поглядел на нее, спросил:

— Выкладывай, как было. Марсель ты так ничего и не сказала. — Рене смолчала. — И правильно сделала. Ей это ни к чему. Но мне-то скажешь?

— Скажу.

— Дыра в потолке, значит? Но ведь ее сделать надо.

— Была уже.

— А ты откуда узнала? Надо ж было на крышу залезть?..

Его трудно было ввести в заблуждение. Рене рассказала про Люка.

— С уголовником связалась? Тогда все понятно… Опасная публика, но иной раз незаменимая. Не боялась с ним дело иметь?

— Нет, конечно. Такие же люди, как мы.

— Да? — он поглядел на нее с сомнением.

— Конечно! — сказала Рене и припомнила: — Тут с ним смешная история вышла…

— Какая?! — Кашен оживился и приготовился слушать: он любил анекдоты.

Рене стала рассказывать о посещении на дому Мишеля — задержалась, чтобы объяснить, кто такой Морен.

— Морена я знаю! — поторопил он ее. — И ты с ним, с этим вором, к нему домой пришла? Представляю себе!.. — и когда она кончила рассказ, пошевелил губами, словно вытверживая его: чтобы взять в свою обойму. — «Пока другой подворовывает?» Да. Это тебе не перевернутая лодка, похлеще …

— Вора к себе в дом позвать можно, — сказала она. — Ничего не пропадет, а вот как вы к себе чужих журналистов называете? Не боитесь, что что-нибудь вынесут?

— Народ точно вороватый, похлеще жуликов, — согласился он. — Но необходимый, с другой стороны… — И пояснил: — Журналисты общаются между собой. Обмениваются информацией. Это проще, чем доставать все одному. Мне одно подходит, другому другое… А то, что они подкалывают друг друга, так это в порядке вещей. До определенных границ, конечно… Кроме того, некоторые вещи лучше у них печатать, чем у нас. Разные варианты могут быть, короче говоря.

Рене вспомнила Дорио:

— Дорио говорил примерно то же. Только по другому случаю…

— Да? — он поглядел с любопытством. — И что именно?

— Про муниципалитеты. Хотя они могут быть и разной партийной принадлежности, но интересы могут быть общими. Экономические, он имел в виду.

— Это так. — Он поглядел загадочно и проницательно. — Вообще каждый, кто занят делом, его практической стороной, имеет свой взгляд на вещи. Отличный от теоретиков… Тут кроется половина наших раздоров, — прибавил он и снова поглядел на нее, как бы запоминая. — А что у тебя за знакомство с Дорио? Что он тебе такие секреты выкладывал?

— А он ни от кого ничего не прячет. И никаких особых отношений у меня с ним не было. Просто разговаривали. Как сейчас с вами.

— Он сомнительный человек, — сказал как бы по обязанности Кашен. — Деньги тратит на что не надо. Если ты догадываешься, о чем я.

Это она уже слышала. Странная связь вдруг пришла ей в голову: Морис-полицейский с его любовью к поэзии — и Кашен с художниками…

— И это уже говорили, — загадочно произнесла она.

— Кто? — Он почувствовал неладное. Рене решилась.

— Один высокий чин из полиции. В «Максиме», — приврала она, потому что не знала названия ресторана, в котором тогда побывала.

— Где? — Глаза его расширились от неожиданности. Он не сразу пришел в себя: потрясение было не меньшим, чем у Морена при известии о профессии Люка. — С тобой не соскучишься. Вот уж где я никогда не был — так это в «Максиме». Там же чудовищные цены?

— Я не платила. Да и он тоже.

— Ну конечно… Я все забываю — азы классовой борьбы… И что же вы там делали? Говори, раз начала, — и стал смотреть мимо, уверенный в том, что имеет дело с осведомительницей, проболтавшейся по молодости лет о своих связях.

— У меня подруга в лицее была, а у нее отец в полиции.

— И что с того?

— Пригласил обеих в ресторан.

— Вас двоих? Никогда этому не поверю.

— Не просто так, конечно. — И Рене рассказала, как было дело. Он по ходу ее рассказа смягчался и приходил в себя.

— И чем все кончилось?

— Швырнула в его сторону тарелкой с креветками и сюртук ему испачкала.

— Да? — он уже верил ей. — А с подругой как?

— Не дружим. Потому что она знала, зачем он меня позвал, и не сказала.

— Так оно, наверно, и было, — окончательно признал он. — Про креветки они б не выдумали. Я имею в виду провокаторш. Слишком уважают своих начальников… Да те и не водят их в «Максим»…. Это после плакатов было?

— Ну да. Из-за них весь шум. После этого ко мне в лицее стали хуже относиться.

— А ты как хотела?.. Ладно, Рене. Я тебе только один совет дам… — Он помолчал, соразмеряя слова. — Ты анкету уже заполняла? Которую у нас активисты пишут? Там, где тысяча вопросов и кажется, что все ненужные.

— Нет. Даже не знаю про нее.

— Как это?

— Не знаю… Может, потому, что я несовершеннолетняя?

Он кивнул.

— Это может быть. Все-таки страна римского права — считается с условностями. Хорошо, раз так. Когда будешь заполнять — а там будет уйма вопросов: и про родственников и друзей — не пиши ничего про «Максим» этот. Там будет вопрос: встречались ли вы прежде и при каких обстоятельствах с полицейскими чинами и, если да, то что на этих встречах говорилось… Не было у тебя ничего. Анкета эта неизвестно куда потом пойдет, и кто ее читать будет… Понятно?

— Понятно, — сказала Рене (и была потом всю жизнь благодарна ему за это предупреждение)…

Они вышли из кабинета.

— Долго вы там были, — Марсель на миг приревновала отца к Рене. — Рассказывал ей что-нибудь?

— Не столько я ей, сколько она мне. У нее, несмотря на юный возраст, много жизненных впечатлений… — Он поглядел еще раз, и в последний, на недавнюю собеседницу. — Познакомились — может, еще встретимся. Пойду в Бюро партии. Там новое заседание по поводу этого банка. Денег нет.

— Возьмите у русских, — посоветовал Ориоль.

— Каких русских? — не понял Кашен и сделался неприветлив: Ориоль перешел границу дозволенного. — Белогвардейцев? Они не дадут ничего. А других русских мы во Франции не знаем. — И ушел пасмурный: ему предстояло неприятное объяснение с «группой молодых», пытавшейся в последнее время узурпировать власть в партии. В эту группу входил и Дорио, и здесь крылась главная причина его личной к нему антипатии.

— Что это ты про русских сморозил? — выговорила Марсель Ориолю. — Такие вещи вслух не говорят.

— Так я ж не из вашей компании. А все остальные во Франции только об этом и судачат.

— Что мы берем деньги у русских?.. — Марсель взглянула на него с легким превосходством. — А мы вот сегодня наоборот сделаем. Русским денег дадим.

— Это как? — насторожился Серж: у него, как у всякого сотрудника «Юманите», лишних денег не было.

— Пойдем в русский ресторан. Там казаков послушаем. А то говорим все — русские да русские, а сами их в глаза не видели. Поют хорошо, — объяснила она Рене.

— Икру будем есть? — Ориоль хоть и был богаче Сержа, но на икру и его бы не хватило.

— Не обязательно икру. Зачем разорять вас? Что мы, капиталисты? Там блины можно взять. И икра есть не черная, а красная. Она дешевле, но тоже вкусная. Пойдем, Рене? — спросила она новую подругу, будто согласием тех двоих она уже заручилась.

— В следующий раз как-нибудь. — Рене была полна впечатлений, которым следовало отстояться. — Надо в Стен ехать. Меня дома потеряли. — И Серж взглянул на нее с невольной благодарностью.

— В следующий так в следующий, — сказал Ориоль. — Попробую взять деньги у редактора. Скажу, необходимо для раскрытия тайны колониальной выставки. Если соберемся пораньше, пока интерес к ней еще не остыл, то я всех угощаю.

— Вот это разговор, — сказала Марсель. — Рене, теперь от тебя все зависит. Что ты, интересно, отцу рассказала? Спрошу его завтра за завтраком.

— Не скажет, — сказала Рене.

— А ты откуда знаешь?

— Знает, — сказал за Рене Ориоль. — Потому что она в деле сидит, а ты около…

Русский ресторан был недалеко от Монмартра: в северной части Парижа, где осели русские — возле русского посольства и русского же кладбища. Они сели за свободный столик и представились для пущей важности журналистами. Делать этого не следовало. Француз-официант, который до того любезно их обслуживал, здесь как-то загадочно заулыбался, замер и поинтересовался, из какой именно прессы.

— «Досужий парижанин», — отвечал за всех Ориоль. — А это что: важно очень?

— «Досужий парижанин» — это что-то новенькое? Развлекательное? — спросил тот и, получив подтверждение, пояснил: — Тут хотят знать. Красные ходят — всем русским интересуются.

— Так хорошо же? Больше клиентов.

— Я тоже так считаю. А хозяева нет. Красных не любят. Я бы даже сказал, остерегаются. Так что будем заказывать?..

Они взяли блины, но не с красной икрой, которая тоже кусалась, а с рубленой селедкой: официант заверил их, что это любимая закуска русских. От обязательной в таких случаях водки отказались, потому что и она была дорогой и, со слов официанта, нерусского происхождения — скорее всего, польская Выборова.

— Возьмите лучше нашего красного, — посоветовал он им. — С водкой шутки плохи. С ног валит.

— Мы хор послушать пришли. — Марсель показалось, что он болтает лишнее.

— Поют хорошо, — согласился он. — Это они умеют. Но тоже вот — без водки не обходится… — и отошел от них нетвердый в движениях.

— Какой-то он странный, — заметила Марсель.

— Пьяный просто, — сказал Ориоль.

— Пьяный гарсон? — удивилась Марсель. — Разве это возможно?

— В русском ресторане? А почему нет? Деталь местного колорита. Ну что, Рене? Покажешь мне сегодня, как листовки сбрасываются?

— Послушаю сначала, как поют.

— Хочешь знать, стоит ли игра свеч? Правильно — мне это тоже сомнительно…

Но он был неправ. Ряженые казаки из хора, молча сидевшие до того на эстраде и безучастно глядевшие на публику, встали по чьему-то сигналу и заправили за пояса красные рубахи.

— Серж нам переведет? Он ведь знает русский? — предложила Марсель влюбленному в нее журналисту, обращаясь к нему в третьем лице: знак, неблагоприятный для всякого воздыхателя. Серж знал это и потупился.

— Не настолько. Нет ничего хуже, чем переводить песни. Могу нагородить лишнего.

— Но все же лучше, чем ничего? — сказала Марсель, и он должен был согласиться с этой женской мудростью…

Хор запел «Лучину». Казаки грустили о родине. Они бросались в верхние ноты, как другие прыгают с моста вниз: без удержа, с щемящей дрожью в глотке, изливая тоску и отчаяние — видели в эти минуты родные леса и поля, детей и родителей и, расшибаясь, опускались затем в басы, как падают из царства сна в проклятую, нежеланную действительность, в неверную парижскую явь, в ресторан, где пили, ели и говорили на птичьем языке бесконечно чуждые им хозяева-иностранцы.

— О чем они поют? — спрашивала Марсель у Сержа: она опешила от этого взрыва чувств и решила, что перевод поможет ей понять, в чем дело.

— Не знаю, — честно признался он. — Лучина — это, кажется, маленький кусочек дерева. Он горит — больше ничего сказать не могу.

— Всю песню горит? — не поверила она.

— Ну да… Погоди. К концу и сам сгорел.

— Кто?

— Тот, кто поет ее.

— Аа… Тогда это уже понятнее. Есть от чего расстраиваться…

Рене не слушала их — до того была заворожена пением. Кончив, казаки важно откланялись, дружно откашлялись и затянули «Вечерний звон». Он добил Рене, она заплакала, так как была сентиментальна. Это был прощальная песнь, обращенная к живому, но безвозвратно утраченному ими отечеству.

— «Вечерний звон, вечерний зво-он!»— вытягивали казаки, хороня себя заживо. — «Как много дум наво-одит он! Наво-одит он, бом, бом!»— И Рене, не понимая слов, поняла вдруг что-то очень важное. Это было непоправимое, неизбежное и почему-то лично ее касающееся прощание с родиной…

Она обещала показать компании, как разбросали листовки. Они подошли к залу Шапель. Дом был черен. После случившегося здание решили отремонтировать. Рене подвела их к соседнему дому. Окно, через которое они влезли, было наглухо закрыто. Впрочем, отпиленная решетка и теперь была лишь примотана проволокой и при желании ее можно было снять и залезть внутрь и потом наверх. Ориоль попробовал сделать это.

— Это вы напрасно, — сказал вынырнувший из темноты сторож. — Все равно на чердак не попадете. Там все забито и перекрыто.

— Может, ты нам расскажешь, как было дело? — спросил Ориоль. — За деньги, разумеется.

— Что значит за деньги? — важно возразил тот. — Деньги деньгам рознь.

— Это точно, — признал Ориоль. — Приятно говорить со специалистом, — но на вопрос его так и не ответил. — Ты при этом присутствовал?

Старик решил почему-то, что договоренность достигнута.

— При чем? При бандитской вылазке? Это очень просто. Вскрыли, как консервную банку. Банку консервную когда-нибудь открывал?

— Приходилось.

— А я в войну их напробовался, нас особо не баловали. Там ведь как? Основная еда была — другой иной раз и не было… — Он долго бы еще так распространялся, но Ориоль перебил его:

— Там наверху — мостки или что? Чтоб с крыши на крышу перейти?

— Доски были — их убрали. Чтоб другим неповадно было, — сказал сторож, недовольный тем, что его грубо прервали. — Прыгать нужно.

— Прыгать не будем, — сказал Ориоль. — И так все ясно. — И они ушли, оставив старика в дураках, без заслуженного, как ему казалось, гонорара.

— Ну что, Рене? — спросил Ориоль. — Опишешь эту историю?

— Нет, конечно.

— Почему?

Она уклонилась от ответа:

— Не то настроение. Казаков жалко.

— Да, пели они изумительно, — согласилась с ней Марсель. — Хорошо что сходили, правда?..

Они подошли к Монмартру, осмотрели с разных сторон его купола, обошли кругом площадь и решили разойтись. Серж думал, что проводит Марсель домой, но она предпочла общество Ориоля:

— У меня с ним разговор есть. Профессиональный, — и, взяв Ориоля под руку, увела с собой, даже не простившись с остальными…

Серж был расстроен. Заостренное лицо его, окаймленное бородкой, подобной той, какую рисуют героям Жюль-Верна, выглядело, вопреки его стараниям, унылым и разочарованным.

— Какие могут быть профессиональные разговоры с этим беспринципным перевертышем? Чего я не люблю в журнализме, так это именно такой, маскирующейся под объективизм, проституции… Вы далеко живете?

— В Стене. Не надо провожать меня. Я сама дойду. Или доеду.

— Почему?.. Наоборот — мне сейчас нужно общество. Иначе совсем закисну… Это кокетство с ее стороны, — объяснил он Рене, будто она спрашивала об этом. — Она ни с кем серьезно не связывается. Любит больше всего своего папашу… Давайте лучше о вас поговорим. У вас все так интересно. Живете полной жизнью, состоящей из дел, а не из репортажей. А мы проводим время за столом. Может, поэтому я и принимаю все так близко к сердцу…

Рене посочувствовала ему:

— Вам недостаточно журналистской работы?

— Конечно. Хотелось бы чего-то другого, более действенного… — и поделился с ней без большого воодушевления: — Есть у меня одна идея, но ей не дают хода. Денег нет — как всегда в таких случаях… — после чего примолк, думая, наверно, не об отсутствии необходимых средств, а о том, в какой мере Марсель кокетничает и в какой — всерьез увлеклась Ориолем: он был из тех ревнивцев, кто лечит себя собственными средствами, но не очень-то в них верит.

— А что за мечта у вас? — спросила Рене. — Можно помочь?

— Да идея проста как Колумбово яйцо, — не сразу ответил он: сначала додумал свою невеселую думу. — Надо начинать пропаганду не со взрослых: они достаточно уже испорчены и не поддаются перевоспитанию — а с детей… — Он помолчал, глянул внушительно, продолжал уже с большим интересом, чем прежде:

— Нужны летние лагеря для детей рабочих, где бы с ними проводилась соответствующая работа — пропаганда, но не такая, как для их отцов, когда с трибуны в сотый раз твердят одно и то же, а скорее игра и соревнование… Я сотрудничаю в «Авангарде», газете для коммунистической молодежи — знаете, конечно, ее и читаете? — Рене хоть и знала, но не читала, однако не стала его разочаровывать. — Конечно же: вам положено. Неплохая газета, правда?

— Неплохая.

— Я б даже сказал, хорошая. Так вот мы в редакции кое-что уже начали: нам дали в музее войны 14-го года палатки. Они, говорят, побывали в ипритовой атаке — по этой причине их там и держат, но иприт давно выветрился и для детей не опасен. Нужна еще масса вещей: колышки, веревки — их почему-то не осталось, потом семафорные флажки: я хочу научить детей морскому телеграфу, чтоб они передавали друг другу антимилитаристские воззвания. Много что нужно, но прежде всего нужна база, желание какой-нибудь низовой организации принять в этом деле участие и провести его под флагом нашей газеты… Заговорил я вас?

— Почему?.. Я думаю, мы вам поможем, — сказала Рене.

— У вас есть и флажки и колышки?

— У нас есть Жиль, который все может, — отвечала Рене, не вдаваясь в подробности: так выглядело убедительнее.

— Хорошо! — ободрился он — хотя и не так живо, как должен был бы, учитывая, что исполняется мечта его жизни. — Завтра же поеду в музей — потащу на своем горбу эти ипритовые палатки. Надеюсь, они и в самом деле не опасны…