15

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

15

Через некоторое время к Дуке пришла бумага из Политбюро, и он вызвал к себе Рене, чтоб сообщить ей содержание документа, разделить с ней ответственность за общее отставание и наметить пути к преодолению кризиса — так именовалось в присланной бумаге положение дел во Французской компартии. Эта очистительная волна поднялась в Коминтерне, покатилась на запад, разнеслась по городам и весям Франции и спустилась в низовые организации. В разных уголках страны поэтому одновременно произносились и звенели медью похожие одна на другую фразы и скользкие обороты речи.

— Садись, слушай. Оказывается, мы с тобой ничего не делаем. Хотя от конгресса еще не успели очухаться… — Он был несогласен с письмом, но не мог выразить свои чувства в открытую: составители документа были недовольны как раз тем, что события в Клиши не переросли в общее восстание.

Кроме него в кабинете сидели больной Барбю, который проводил в комитете большую часть времени, и Ив — тот самый, которого Рене знала по Стену. Этот в течение последнего года поднялся по партийной лестнице, стал оплачиваемым функционером и отвечал за что-то в Федерации Центра Франции. Он-то и привез послание, которое не могли доверить почте. За год Ив набрался важности — даже принарядился с присущей ему деловитой скромностью — но сохранил нетронутыми все прежние мстительные чувства.

— Рене? Здравствуй. Ты все такая же юная? — И без всякого перехода и видимой связи напал на Жана: — А отчима твоего снимать надо. Можешь передать ему это. Он всю работу развалил. За год ни одного митинга. Собрания ячейки и те не протоколировались. Я знал, что все это кончится у него чистейшей воды оппортунизмом…

Жан и правда поотстал от партийной работы и если ходил на общие собрания, то лишь по старой памяти и чтобы убить время, которое проводил теперь не столько в задней кладовке кафе, сколько в переполненном общем зале. Хозяин кафе подсчитывал удвоившийся доход: такой оппортунизм его вполне устраивал и даже радовал.

Новым в Иве было иное отношение к Дорио: он отпал от него, или, как тогда говорили, дистанцировался:

— Ты все возле Дорио околачиваешься? Он говорит, что комсомол должен действовать самостоятельно, что в нем больше сил и динамичности. Но это не так, наверно? А, Рене?.. — и заулыбался в интригующем ожидании.

— Ничего общего у нее с ним нет, — проворчал Дуке, чувствуя подкоп и под себя тоже. — Давно рассорились.

— Из-за чего? — поинтересовался тот, но Дуке, не желая поощрять излишнее любопытство, приступил к делу, начал читать присланный документ:

— «Полный неуспех Пятнадцатой Международной недели молодежи сентября 1929 года является следствием непонимания актуальных задач, вытекающих из нынешней политической ситуации…»

— «Непонимания», — негнущимся, жестяным голосом подчеркнул Ив: будто ногтем провел под памятным текстом.

— Ну да, непонимания. — Дуке и не думал уступать ему. — «Существенными моментами этой ситуации являются: первое — ведение необъявленной войны против Советского Союза. Второе — тра-та-та… Третье — тра-та-та… Четвертое…» Надо, наверно, обсудить каждый пункт в отдельности.

— А что обсуждать? — возразил Ив. — Сказали как выстрелили. Не в бровь, а в глаз! — И огляделся всезнайкой: — Как они по социалистам проехались? Слушать — любо-дорого. Дальше читай. — Он и здесь распоряжался: совсем как в Стене. Такая уж у него была натура: везде искал первенства — даже ценой собственного унижения.

— «Неуспех проводимых мероприятий, — продолжил Дуке чтение под напором представителя из Федерации, — слабое участие в них, скудное число манифестантов, идущих под жизненно важными лозунгами антимилитаризма и антиколониализма, являются прежде всего следствием апатии руководителей, вызывающей растущее недовольство рядовых членов Компартии и Коммунистической молодежи Франции…»— Он вздохнул и поглядел на Рене с упреком: — И до тебя, мадемуазель, добрались.

— Вот тут-то собака и зарыта! — воскликнул Ив. — Надо срочно менять стиль руководства! Иначе рядовые члены нас не поймут и сами все изменят.

— Откуда они, эти рядовые члены? — проворчал Дуке. — Никто идти не хочет. Слишком стремно. Вчера еще одного взяли — за что? «Авангард» распространял возле фабрики лайки — в Стене вашем. Кому это нужно?

— Это взгляды твои вредные! — предостерег Ив. — Напрасно ты так думаешь. Найдутся и посмелее и поумнее нашего. Их много ходит — только ты о них не знаешь, — и оглянулся так, будто эти неведомые никому низы партии бродили рядом — совсем как призраки из манифеста.

Дуке проследил за его взглядом: откуда, мол, новая угроза, затем успокоился: у него были крепкие нервы.

— Ладно. Еще обсудим это. Сейчас давай с Рене поговорим и отпустим ее. Надо, Рене, делать что-то. Иначе труба нам обоим. Видишь, как вопрос ставится? — и поглядел в конец бумаги: — Через неделю надо отчитаться за проделанную работу.

— А что нужно? — спросила она.

— Да что хочешь, только чтоб в плане международного антиимпериализма. А что именно, шут его знает.

— Можно шествие устроить с фонариками. — Барбю слишком долго молчал, и язык его чесался поэтому. — Мы такие фонарики делали… — Он поглядел выразительно, поскольку слова его не произвели должного впечатления. — Берете бумагу — желательно потоньше, натираете ее жиром или, лучше, воском, чтоб стала прозрачной. Делаете из нее кубики, внутрь помещаете свечку — она светится через бумагу. Когда много людей движется, прохожие останавливаются — до того красиво. Запоминается. У нас не одна манифестация так прошла — до сих пор вспоминают. Я недавно был — люди спрашивают, когда снова будет.

— Важно не какие фонарики, — склочно сказал Ив, чувствуя, что его оттесняют и что почва уходит из-под его ног, — а что на них написано. Какие лозунги, иначе говоря!

— Какие лозунги? — повторил Барбю. — Первое августа. «Первое» можно цифрой. Мы писали Первое мая, а здесь «августа». Заменить ничего не стоит.

— Не Первое августа, а День борьбы с империализмом и международными силами реакции, — не ведая пощады и жалости, отрубил Ив. — «Первое августа» — это что угодно может быть: может, праздник церковный. Поэтому им так и нравилось. Каждый понимал как ему вздумается. Первое августа! Надо писать так, чтоб не было двусмысленности!

— Борьба с империализмом не поместится, — сказал Барбю, нисколько не обиженный нотацией: с болезнью он сделался фаталистом. — Длинно слишком. Фонарики-то маленькие. Можно, конечно, один большой склеить, — прибавил он с сомнением в голосе, — но мы таких не делали.

Дуке решил кончать с зашедшим в тупик совещанием:

— Давай, Рене. Делай что-нибудь. Пройдись по милитаризму или по колониям. Надо будет отчет составить и Иву передать. Чтоб представил рядовым товарищам, которые ждут, как бы сместить нас, — еще и съязвил он, и Ив запомнил это, и для него дни Дуке были отныне сочтены, как и ненавистного ему Жана.

— Лучше с колониализмом, — решила Рене. — Здесь больше возможностей.

— Что еще за возможности? — недоверчиво спросил Дуке, но Рене не ответила: сама не знала и подчинилась в данном случае общему правилу — бить в победные барабаны и литавры…

Какая-то крупица правды все-таки была в ее предпочтении. В глубине души она ничего не имела против армии — напротив, ей нравились стройные офицеры и их мундиры (лишь бы не полицейские), к инородцам же и людям с другой кожей, особенно нищим и подневольным, у нее была давняя и роковая тяга и слабость — недаром же она заплакала в хижине араба Юсефа. Но то было детство, сентиментальное и непосредственное. Теперь нужно было придумать что-то взрослое, впечатляющее и, одновременно — озорное и задорное: чтоб поддержать былую марку. Она спросила совета у друзей:

— Поворочайте мозгами. Что-нибудь простое, но броское. Чтоб и ребенку было понятно… — И добавила по здравом размышлении: — И чтоб за решетку не угодить при этом…

Последнее не прибавило ее друзьям энтузиазма. Алекс все пропустил мимо ушей: он был недоволен, что программа по философии движется слишком медленно, и дал понять, что ему не до борьбы с колониализмом. Бернар, как водится, запнулся, помешкал и произнес нечто непонятное и обтекаемое: он числился ее заместителем и не мог попросту отказаться. Один Люк выразил готовность помочь — в чем угодно, лишь бы не в принятии решений. Он во всем поддерживал друзей, но замышлять новое было не в его силах и не в его правилах — он лишь помогал доводить до ума начатое другими.

Рене оставалось рассчитывать на собственные силы, и она приготовилась к трудному раздумью. Но прежде надо было отчитать соратников, забывших, в какую организацию они вступили.

— Ладно, подумаю… Но вообще надо быть поактивнее. У нас здесь не вечерняя школа для отстающих. И не филиал Сорбонны…

Выговор Коминтерна докатился таким образом и до философской секции девятого района: Рене в первый и в последний раз в жизни отчитала своих подчиненных, но мы все хоть раз, но делаем что-то впервые, отдавая дань духу времени.

Алекс состроил озадаченную физиономию и призадумался. Бернар опешил и забыл свою рассеянность: лицо его на миг обрело естественное выражение, и даже взгляд его прояснился — с ним это иногда случалось…

Недавно с ним вышел казус. Они оба жили в Стене, и он провожал Рене до дому, поджидая ее, когда она задерживалась. Видя их вместе, соседи стали говорить, что это неспроста, что их отношения выходят за рамки идейной близости и должны кончиться красной свадьбой. Бернар не отвергал этих домыслов — напротив, они ему льстили и, когда намекали на эту возможность, он по обыкновению своему лишь бормотал нечто невнятное. Несмотря на известное всем увлечение политикой, Рене считалась завидной партией: училась в лицее и должна была приобрести хорошую профессию. Бернар это понимал, да и мать ежедневно твердила ему о том же. Так или иначе, но однажды, провожая ее поздним вечером и замешкавшись в узком проходе между стенами, он оглянулся по сторонам, словно побоялся, что его кто-то увидит, и неумело и неловко сжал ее в объятьях. Лицо у него при этом было самое неопределенное, он не объяснил своего поступка, и Рене не сразу поняла, что произошло, — сначала подумала, что он споткнулся и схватился за нее, чтоб не упасть. Бернар, однако, не отпускал ее, выглядел при этом настойчиво, и, хотя по-прежнему не говорил ни слова, лицо его утратило прежнюю бесстрастность и обрело некое уже вполне понятное, хотя лишь отдаленно напоминающее любовь выражение.

— Бернар, ты что? — спросила она, оторопев: до этого она говорила о делах в ячейке и была увлечена предметом разговора. — Разве это так делается?.. — Он замер в ожидании, надеясь, что она подскажет ему как, но она поспешила взять свои слова обратно и развеять его последние надежды: — Да я и не хочу вовсе. С чего ты взял?..

Он выпустил ее и (надо отдать ему должное: у него тоже был характер) никогда больше не опускался до подобных выходок. Он переключился теперь на Ива: стал провожать его домой, заходил для этого в Федерацию. Ему нужно было кого-то ждать, сопровождать и безмолвствовать по дороге — не в одиночестве, а в компании. Ив был от него в восторге: ему никто еще не оказывал таких знаков внимания; он при всяком удобном случае выделял Бернара среди других и прочил в далеко идущие партийные руководители…

Барбю, присутствовавший и при разборе письма Коминтерна, и при описанном выше нагоняе, одобрил строгость Рене и мысленно поздравил ее с успехом. Он тоже считал, что ячейка задержалась на фазе идеологической подготовки, сосредоточилась на философии и оторвалась от живых дел комсомола. Он и теперь воспользовался случаем, чтоб поделиться опытом своей боевой молодости:

— Знаете, что я по этому поводу думаю?.. Нет? Слышали, как Клара Цеткин явилась на первый съезд Компартии? Тоже нет? Тогда ведь все были на нелегальном положении: через границу так просто не перейдешь… — Он обвел ребят лукавым, лучистым взглядом. — Потушили на минуту свет, а когда включили, она была уже в президиуме!

Те обомлели.

— И как это с нашими делами связать? — спросил Алекс. — И с какими, главное?

— Вот я и думаю с какими, — нисколько не смутившись, отвечал Барбю. — Хорошие идеи именно так и рождаются. Иногда с конца — не всегда с начала.

— Вошли и свет потушили, — представил себе Алекс. — Хорошее решение, — и засмеялся — за ним и те двое.

— Вот именно потушили! — стоял на своем Барбю. — Где — неизвестно только. У меня это в голове так и крутится — только выхода пока не вижу.

— Вот и у меня крутится! — развеселился Алекс, забыв даже о том, что пора взяться за Фейербаха, а Гегель до конца еще не разобран. — Свет только тушить негде!

— А нельзя ли посерьезнее? — взъелась на них Рене, еще не вполне остывшая. — Зубы скалить всего проще, а о деле кто-нибудь думать будет? Тоже мне — Мольеры!

— Погоди. — Люк решил изменить ради нее принципам. — Не расстраивайся. Тут рядом выставка открылась. Колониальных товаров. В зале Шапель. Может, там свет выключить?

— Где это? — спросил Алекс. — И что за выставка?

— Ничего не знает! — удивился Люк. — Что ты видишь вообще? Рехнулся совсем со своим экзаменом. Я когда иду, всегда по сторонам гляжу: что да как. Зал Шапель — за Мулен-Руж который. У Монмартра. Мы там кино в детстве смотрели.

— Это интересно! — Рене повеселела. — А внутри что?

— Я в такие места не хожу: загрести могут. Заглянул в дверь. Много чего наворочено. Но и охраны хватает.

— Все. Совет закончен, — распорядилась Рене. — Выходим на рекогносцировку местности. Вроде бы что-то проясняется. Вы идете с нами, Барбю?

— Куда мне? — возразил тот с самоуничижением и превосходством разом. — Не убегу уже от полиции. Это у вас быстрые ноги. А я только так — мысль иной раз могу подбросить… Но думаю, там есть где свет выключить. На выставке этой…

Зал Шапель, что недалеко от Монмартра, внешне мало отличался от соседних зданий и вплотную примыкал к ним. Внутри за ничем не примечательным фасадом скрывался большой зал, использовавшийся как танцплощадка, как кинозал или, как теперь, под выставку. При входе висели афиши, извещавшие парижан, что в настоящее время здесь размещена самая полная экспозиция товаров и плодов колоний: от ближайшего Марокко до отдаленнейших Гвианы и Мадагаскара. Они заглянули, как Люк, внутрь с улицы — там была сказочная панорама, вызывающая к памяти пещеру Али-Бабы: горы бананов, настоящие финиковые пальмы, россыпи из воображаемых руд, слитков золота и иных полезных ископаемых. Вокруг каждого развала застыли в жеманных позах девушки в национальных костюмах: гурии, изображавшие собой не то земной рай, не то сельскую простоту нравов. Выставка, употребляя коммунистический лексикон, была воплощением колониализма в его законченном и неприглядном виде.

— Зайдем? — предложила Рене. — Люк попал в точку. Прямо в яблочко. — Но тот от приглашения отказался:

— Нет, я в такие витрины не ходок. На меня и так у дверей поглядывают. А там просто возьмут за жабры. У них же глаз острый — не то что у вас. — На него и в самом деле уже обратили внимание: кругом было полно охранников. — Пойду прошвырнусь. Пока и вас со мной не застукали, — и потрусил легкой дробной походкой вниз по крутому переулку.

— Пойдешь, Бернар? — спросила Рене. — Надо на месте сориентироваться.

— А сколько стоит вход?

— Франк. Немного.

— Это как сказать, — проворчал он: когда речь заходила о деньгах, он говорил проще и доходчивее. — Франк на общественные расходы… — И потянул с ответом — в надежде, что Рене купит билет из тайных средств комсомола, но она ими не располагала, а свои тратить не захотела: решила больше их не баловать. — Я с улицы погляжу, — сказал тогда Бернар. — Отсюда тоже видно… — и стал с рассеянным видом заглядывать в зал: будто потерял там знакомого.

— Пошли, Рене. — Алекса заела совесть — или же испугался, что вечерняя школа и вправду накроется. — Плачу за обоих…

В выставочном зале они увидели немногим больше, чем Бернар в открытые двери: тут он оказался прав, но Рене глядела не на экспонаты, а на сторожей, число которых внутри удвоилось, по сравнению с улицей. Надсмотрщики рыскали взглядами по сторонам, выискивая тех, кто мог бы польститься на лежащие вокруг бананы и финики, но еще больше — на возможных заговорщиков: при том подъеме борьбы с антиколониализмом, который переживала Франция, провокация против выставки напрашивалась сама собою. Рене и Алекс не обратили на себя их внимание. Это были обычные посетители — из тех, что составляют главную публику на таких выставках: бедные, но любопытствующие молодые люди из интеллигентов первого поколения, всюду где можно ищущие знаний и своего к ним применения.

— Не знаю, что тут можно сделать, — негромко сказала Рене, подойдя к Алексу, который разглядывал африканскую богиню из красного дерева, словно не видя полуобнаженной негритянки, застывшей рядом — тоже как изваяние, но проявляющее к нему живое внимание. — И где тут свет выключить?.. — Вверху сияла огромная хрустальная люстра, глядевшая солнцем на разложенное внизу великолепие. — Даже если найдем рубильник, что толку?

Они вернулись на улицу. Бернар спросил, что они увидели: был уверен, что прозевал все на свете: скупость завистлива.

— Ничего хорошего, Бернар, — сказала Рене. — Колониальный режим охраняется бандой переодетых приспешников. Ни снаружи, ни изнутри не подступишься.

— Снаружи и изнутри нельзя, а сверху можно. Никогда не бывает так, чтоб со всех сторон закрылись. Где-нибудь да забудут. — Это подоспел Люк: вынырнул, никем не замеченный, из-за спины Бернара.

— Как это — сверху? — хором спросили они его.

— Тише вы!.. — и перешел на шепот: — Да очень просто. С потолка. Я же тебе говорю: мы здесь кино смотрели. Думаешь, билеты брали?.. По крышам ничего не стоит с одной на другую перескочить и на чердак залезть. Там над потолком щель — из нее фильмы и смотрят. Кто платить жмется.

— Не жмется, а не может, — поправил Бернар, будто Люк его имел в виду.

— Какая разница? Ты в любом случае не полезешь.

— Почему? Может, и полезу? — не подумавши, возразил тот.

— А правда? — попросила Рене. — Может, попробуем?

— Я один не справлюсь. Там самое меньшее двоих нужно. Не их же брать. — Люк кивнул на Алекса с Бернаром. — Надо с крыши на крыши перешагивать или доски стлать. Они раньше лежали там вдоль бортика: когда кино смотрели. Кто-то подстраховать должен. Жиля звать надо…

Жиль был парень из Курнева: это был небольшой городок возле Сен-Дени и Стена — сейчас пригород Парижа. Жиль был на конгрессе в группе прикрытия, удачно избежал ареста и на следующий день пришел к Рене засвидетельствовать свое почтение: он видел, как она выводила из зала раненого Мишеля. Он не знал, какими словами выразить свои чувства, но лицо его от этого смотрелось еще выразительнее.

— Лихо ты его. Я б в жизни не догадался. Ты что, медсестрой работаешь?

— Почему ты так решил?

— Да грамотно обвязала очень.

— Когда надо, и операцию сделаешь. — Рене позволяла себе иной раз нескромные обобщения.

— Это точно, — согласился он и огляделся. — А что вы тут вообще делаете?

— Философией занимаемся… — И поскольку он был готов к чему угодно, но не к этому, пояснила: — На экзаменах требуют.

— Понятно, — теперь сообразил и он. — Если нужно, и в нужник полезешь — сама только что сказала.

— Не хочешь к нам?

— Я? Нет. Мне поступать некуда. Я уже поступивши. В ученики слесаря. Если нужен буду, позовете, — и ушел, еще раз взглянув на нее с уважением.

Теперь настал его час. Люк сходил за ним в Курнев. Алекс и Бернар присоединились к группе скорее в качестве наблюдателей, чем деятельных участников. Компания пришла сюда в тот же день поздно вечером. Сгустившиеся сумерки объединили дома в одну черную массу. Огни перед выставкой горели по-прежнему, и афиши приглашали войти внутрь, но двери были заперты, и перед ними расхаживал полицейский. Они беспечно прошли мимо него, как делают это идущие к Монмартру молодые люди, но в ближней подворотне Люк шмыгнул в соседний двор: место было ему хорошо знакомо. Он вслепую, безошибочно двигался в темноте и вывел их к зданию, соседнему с выставкой. Дом этот не был заселен и ждал ремонта.

— Никак починить не могут, — проворчал Люк: во Франции тоже любят ругать муниципальных чиновников. Алекс, который везде сохранял независимость суждений, подошел к входной двери, толкнулся в нее. — Заколочена, — сказал ему Люк. — Никогда не суйся в парадную дверь — она не для этого, — и неслышной тенью скользнул в проход между домами, куда выходило окно, зарешеченное железными прутьями. Жиль молча шел за ним послушной тенью.

— Решетка же? — Алекс не любил, когда ему противоречили.

— Для кого решетка, для кого нет. — Люк снял с окна железный остов. — Все подпилено. Как, ты думаешь, мы кино смотрели? Ты кино любишь?

— Люблю! — с вызовом отвечал Алекс.

— Плохо любишь, значит. Мы балдели, как от травки. Курил травку?

— Нет.

— Что ж ты делал тогда? Философией занимался?.. — Потом глянул с сомнением на Рене. — Не знаю, сможешь ты перейти или нет. Там с крыши на крышу перепрыгивать надо.

— Пошли, — поторопил его Жиль. — Остальным там тем более делать нечего…

Они с Люком полезли наверх: чердачное окно с давних времен оставалось незаперто — и вылезли на крышу. Вдоль края ее, с тех же древних пор, лежали доски — они кинули их на соседнюю крышу и перебрались на дом с выставкой. Рене все-таки упросила взять ее с собою — они помогли ей, для чего Жиль вернулся назад, подстраховал ее, а Люк принял на другой крыше. Алекс и Бернар не стали рисковать, остались: Бернар, страдавший головокружениями, прижался к чердачному окну, боясь, что соскользнет вниз, а Алекс, напротив, отважился стать возле самой кромки: благо было темно и не видно было, откуда и куда падать.

Чудный вид раскрылся перед ними — он один оправдывал их усилия. Сбоку светился Монмартр с его пузатым, надутым храмом и круговой эспланадой, уже тогда ярко освещаемой для привлечения туристов. За ними целый квартал, дом за домом, уступами спускался к Сене, за которой мерцал огнями правый берег: для них едва ли не чужой город, потому что они обходились одной левой его частью. Люк уделил этой много раз виденной им панораме полмгновения: ровно столько, сколько она, по его мнению, заслуживала, — затем вернулся к делу: пригнулся и, похожий на ящерицу, быстрыми скользящими движениями полез вверх к чердачному окну, которое, если не знать, где оно, сыскать было невозможно: оно скрывалось в изломах крыши и чердачных сооружений. Они с Жилем влезли внутрь. Там было еще темнее, но Люк и здесь двигался свободно, как у себя дома.

— Как ты видишь в темноте? — удивилась Рене, поднявшись вслед за ними и заглянув в дыру, в которой они исчезли.

— А ты как думаешь, почему? — в свою очередь, с упреком, спросил он, как если бы она, зная его жизнь, произнесла бестактность. — Все по той же причине. Не ушибись. Тут перекладины наискось торчат. Тоже давно пора менять. Иди по этой балке — вон к той щели. Мы через нее кино смотрели… — Впереди белела узкая полоса света. — Видишь что-нибудь? — спросил он, расчищая дорогу от хлама. — Там фанеру нужно отогнуть, распорку вставить: тогда лучше видно будет. — Самого его то, что происходило в зале, не интересовало: он был на работе. — Посмотри, Жиль, что тут сделать можно. Я не по этой части: что-нибудь свистнуть — другое дело, а сделать вещь — я этого не умею. — Теперь, признавшись в грехах, он стал чуть ли не щеголять ими: видно, решил расставаться с новыми товарищами. Рене припала к щели между потолочными досками.

— Вино пьют. За столом сидят. Веселая компания.

Это заинтриговало Жиля, он присоединился к ней.

— Расширить надо, маленькая слишком, — подсказал им Люк, хотя и уверял, что ничего не смыслит в мастеровом деле. — Как в блиндаже каком-нибудь.

— Это понятно, — сказал Жиль. — Завтра инструменты принесу. Зачем только?

— Мы отсюда листовки сбросим, — надумала Рене: при необходимости в ее воображении легко рождались такие импровизации.

— Не мешало б… Смотри, пикник устроили! Вот гады! С девками расположились! Сейчас поедут с ними на сторону…

В выставочный зал, по удалении оттуда дневных посетителей, пришли вечерние гости, и шла пьянка, долженствовавшая предварить иные развлечения. Выставка колониальных товаров представляла собой еще и передвижной бордель, в котором девушки из колоний служили приманкой для инвесторов и влиятельных чиновников. За столом, вперемежку с красавицами во взятых напрокат национальных одеждах, сидели лоснящиеся от еды и питья, веселые жуиры и более представительные и сдержанные чинуши — впрочем, тоже весьма оживившиеся и не на шутку разыгравшиеся. Мужчины во фраках и мундирах тянулись к стаканам и хватались за девушек, которые не слишком сопротивлялись.

— Ну стервы! Какие там листовки? Бомбу бы сюда, — сказал Жиль.

— Там же девушки?

— Ну и что? Твари продажные… Что им твои листовки? Они ими подотрутся.

— Среди официального представления выбросим, — додумала Рене. — Во время закрытия выставки.

Это Жиль понял.

— Это другое дело. Этого они не любят. Любят, чтоб все шито-крыто было, а шкодить если, то под ключами да запорами… Надо будет квадрат в доске вырезать — через него и сыпать. А прежде свет вырубить. От этой люстры провода идут, их замкнуть ничего не стоит. Посоветуюсь с приятелем. У меня есть один, электрик.

— Барбю с самого начала это говорил.

— Значит, прав был твой Барбю — как в воду глядел. Печатай листки свои, а я дыру в потолке разделаю. Чтоб не по одной, а охапками бросать. Завтра ночью приду, когда никого не будет… — и они вернулись к товарищам.

Алекс жалел, что не пошел с ними.

— Не трудно было? — После этого восхождения он стал испытывать к Рене большее уважение, чем после нескольких месяцев занятий философией, и, услышав утвердительный ответ, обещал: — В следующий раз тоже полезу…

— Ты хоть внутри был, — позавидовал Бернар. — А я ни внутри, ни снаружи… Что там?

— Кино — лучше не бывает, — сказал Люк.

— А все-таки? — настаивал Алекс, но сколько ни просил, Люк все отмалчивался: и так наговорил больше, чем следовало…

Листовки печатали долго и с большими затруднениями. Учитывая профессию Алекса, естественно, обратились к нему, но он по здравом размышлении посчитал, что и без того сильно скомпрометировал себя, согласившись полезть на крышу, и не спешил связывать себя новыми обязательствами — а если говорить начистоту, боялся.

— По бумаге можно определить, из какой типографии вышла. И потом — там работают круглые сутки: когда этим заниматься?

— Но не каждый же день?

— Вот я и говорю, не каждый, — против логики спорил он. — А вдруг не успеем до окончания? Там работы, между прочим, на несколько часов. А то и больше… — И добавлял с наигранной важностью: — Если никто не помешает…

Через три дня он пришел с окончательным отказом.

— Нет, нельзя. Мне один сказал, он в этом разбирается: по шрифту ничего не стоит на типографию выйти. И не думай, говорит — это дело опасное. — И сказал для спасения лица: — В чужой типографии — другое дело, там я это вам быстро спроворю…

Рене не стала спорить — пошла к Дорио, к которому, несмотря на размолвку, обращалась в трудные минуты. Дорио был настроен к ней дружелюбно. Он запомнил ее отказ, но зла на нее не держал.

— Замышляешь что-нибудь? Опять Париж потрясешь? Что печатать хочешь?

— Да вот. — Рене рассказала ему о своих трудностях и подала текст, написанный ее рукою. Он прочел, подытожил:

— «Долой!» и «Да здравствует!»

— Да. Примерно в одной пропорции. — Дорио невольно улыбнулся. — А с чистой стороны нарисуем что-нибудь.

— Опять дулю?

— Нет, на этот раз серп и молот.

— Одно другого стоит. Ладно, бери мою типографию. Хотя и на нее могут выйти. В России говорят, семь бед — один ответ. — Последнее он произнес на ломаном русском. — Не знаешь, что это такое?

— Нет.

— Это они всю жизнь грехи копят, чтоб потом за все сразу ответить. Типографам платить придется. Такие уж законники — я говорил тебе, кажется.

— У меня свой есть.

— Смотри, какая богатая. Можно будет потом им воспользоваться?

— Не думаю. На раз его хватит, но не больше. Однократного пользования. — И Дорио снова засмеялся и подписал ей листовку для типографии…

Рене боялась, что закрытие выставки в последний момент отложат или проведут раньше срока, но чиновничество Франции — народ до педантизма пунктуальный. Прощание с выставкой было торжественно и трогательно. Экспонаты были свернуты и упакованы, освободившееся пространство заставлено стульями. Высокопоставленные чины и просто большие люди в нарядных мундирах и фраках сидели стройными рядами и со смешанным чувством взирали на уезжающих девушек. Те стояли, как в хоре, за устроителями выставки, молча подсчитывали барыши и смущенно потупляли взоры перед недавними ухажерами. Стеснительность их выглядела, в глазах тех, запоздалой и не лишенной корысти: из тех, что появляются после грехопадения, а не до него, но стыдливость, ранняя ли, поздняя, неизменно украшает женщин, предупреждает скандалы и способствует публичной нравственности. На высоте этого общего порыва, среди прочувствованной прощальной речи ведущего, вдруг погасла люстра и сверху, из темноты, полетело что-то белое, а когда через короткое время включили свет, все вокруг оказалось усыпанным белыми листками величиной с тетрадочные: листовки падали с большой высоты и разлетелись по всему залу. На них было что-то написано: вчитываться в текст было недосуг и некому, но пролетарская эмблема, кукиш в виде серпа и молота, красовавшаяся на обратной стороне памфлета, была понятна и без чтения и оскорбительна в своей фиговой простоте и обнаженности.

— Мерзавцы! — воскликнул высокий чин в мундире; он был порядочнее прочих, не участвовал в прощальной выпивке и как человек с чистой совестью был более других склонен к патетике. — Как они умудрились?! — и суеверно огляделся по сторонам, в поисках дыры, из которой высыпался дар Пандоры: Жиль, как бог из машины, распоряжавшийся сверху, предусмотрительно закрыл воронку, едва кончил ею пользоваться. Хаос внизу только начинался, а они успели уже выйти из соседнего дома и стали напротив, с удовольствием наблюдая за происходящим. Затеялась настоящая буча. Приехали машины с полицейскими, журналисты (помимо тех, что были в зале) и зачем-то — пожарные и бригада медиков.

— Атас по полной программе. Теперь валим отсюда, — сказал Люк, насмотревшись на дело рук своих. — Вы помалкивайте, — посоветовал он Алексу и Бернару: самым ненадежным членам их компании. — Ничего не видели и не знаете. А то загребут — мало не покажется. За такую катавасию. Они сейчас кругами пойдут — будут хватать правого и виноватого. Чтоб перед начальством отчитаться, — и, не дожидаясь исполнения собственных пророчеств, исчез, растворился в собственной тени, бесследно смешался с подоспевшими зеваками, плотным кольцом окружившими нежданное зрелище.

— Завтра приходи! — прокричала вслед Люку Рене. Она была в восторге и заранее праздновала победу. — Что-нибудь еще придумаем!..

— Тише ты! — испугался Жиль. — Я тоже пойду, пожалуй. Нечего радоваться. Так-то и гребут нашего брата.

— А мы остаемся, — сказала Рене. — На нас не подумают.

— Хорошо устроилась, — сказал Жиль. — На меня почему-то всегда бочку катят. Люк у вас хороший парень. Жаль не из вашей лавочки… — и ушел не оглядываясь…

А Люк пришел к Рене на следующий день — но не для того, чтоб продолжить антиколониальную деятельность, а чтоб навсегда с ней расстаться: он воздал Рене должное и решил сняться с якоря.

— В общем, прощай, как говорится, и не поминай лихом.

— Почему я должна тебя лихом поминать?

— Да мало ли что? Вдруг не так что… Посмотрел я вас, увидал кой-что — интересно, но хватит. Из-за тебя только и пришел — попрощаться.

— Жаль. Опять так: ты все придумал, а слава мне достанется.

— Какая слава? — он глянул непонятливо. — Кому она нужна? С ней, пожалуй, загремишь так, что ввек не рассчитаешься. Серьезно! Посчитай убытки и прибытки. Сколько мы тут времени угрохали? И что с того? Да ничего. Нет, с этим кончать надо. Хорошенького понемножку. Пока не поздно.

— Это ты про меня? Я все к себе применяю.

— Не знаю, — протянул он с сомнением. — Про себя, скорее. Ты, может, и пролетишь.

— Почему?

— Не знаю. Может, ты какая заговоренная. Ладно. Давай лапу, — и после дружеского рукопожатия быстро пошел прочь, а широкое мосластое лицо его выразило напоследок целый набор чувств: самых неопределенных, мимолетных и противоречивых.