20

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

20

Экзамены были сданы. Рене написала сочинение по Гете на немецком, которое было признано лучшим среди работ экзаменующихся. Но и остальные девушки получили заветный «бак», были полны радужных надежд и ждали выпускного вечера, чтобы расстаться с лицеем и окунуться в новую жизнь, свободную и ничем более не сдерживаемую. Наступил праздник окончания учебы. Директриса торжественно вручила Рене диплом и если и выделила ее среди других, то одним только взглядом, который был слишком проницателен и слегка придирчив, но вслух сказала лишь самое лестное и вполне ею заслуженное. Мэтр Пишо, принарядившийся и причесавшийся по случаю праздника, вертелся юлой среди выпускниц, чудил по своему обыкновению, но тоже говорил одно приятное и даже приторное и не пропустил и Рене в своем славословии: перед лицом экзаменаторов и воспитателей все равны, даже заблудшие овцы — хотя напрасно думают, что к ним испытывают особенно теплые чувства.

Потом был бал, на котором царила Летиция. У нее был теперь официальный жених, журналист-американец из нью-йоркской газеты, и хотя ее отец и слышать не хотел об этом браке (он слишком любил дочь, чтобы с ней расстаться), они давно решили уехать и ждали только окончания лицея, а нужна ли будет в Нью-Йорке парижская степень бакалавра по философии или нет, их не очень-то занимало. Летиция пришла на бал с этим Гарри, который стал предметом общей зависти. Она сильно переменилась за последний год: повзрослела, стала еще красивее и увереннее в себе, но утратила всякий интерес ко всем молодым людям, кроме Гарри, о котором, как язык проглотила, никому не рассказывала: может, боялась сглаза или вправду отцовской слежки. Американец был высокий, плечистый, костюм сидел на нем свободно, и сам он казался вольным, ничем не стесняемым — олицетворением свободы и независимости, которая ждала всех после окончания школы. Он охотно танцевал со всеми девушками подряд: исправно стриг длинными ногами-ножницами паркетные газоны лицейского зала и делал это с согласия и при попустительстве Летиции, которая не боялась, что его уведут от нее, и вовсе его не ревновала, что тоже было необычно и дышало раздольем американских прерий. Большое и крупное, без европейских ужимок и манерностей, просторное лицо Гарри было сосредоточено на танцах и на очередной партнерше, с которой он, путаясь во французском, любезничал как мог, но это, конечно же, были только слова и необходимые знаки внимания, потому что он то и дело оборачивался на свою подругу, которая сама не танцевала — за ненадобностью, но чувствовала себя королевой бала и улыбалась за обоих. Сам Гарри улыбался редко, но тем более зазывно и завлекательно; широкая, непритязательная и неожиданная улыбка его говорила примерно следующее: мне хорошо, я всем доволен и предлагаю разделить со мной эту радость, но если вы откажетесь, это ваше право, я не буду на вас в претензии. Он держал со всеми некую уважительную и непривычную для здешних мест дистанцию: в ней была естественность и непринужденность молодого человека, воспитанного среди равных и столь же самостоятельных и независимых, как он, товарищей; лицеистки, привыкшие к тому, что их приятели держались скованно и вымученно, потому что им с детства прививали правила хорошего тона, а школу чувств и развязности они проходили у проституток, сразу это почувствовали, и в этом-то и была причина их зависти и ревности к тому, чего у них никогда не было и, может быть, никогда не будет. Все подпали под его обаяние — все, кроме Рене, которая и здесь оказалась в привычном ей меньшинстве и изоляции.

Бал кончился. Летиция исчезла с женихом, не дождавшись конца торжества: у них, видно, были свои планы на оставшуюся часть вечера. Подруги обменялись последними поцелуями, адресами, телефонами (у кого они были) и разошлись кто куда — многие отправились с Селестой в ресторан праздновать День освобождения. Рене, у которой не было на это денег, и Эжени, которая через два дня уплывала — тоже в Америку, только Южную, пошли гулять вдвоем по вечернему Парижу: никому не хотелось в этот день возвращаться домой раньше времени. Эжени приехала в Париж из Французской Гвианы, должна была туда вернуться и не могла дождаться этого часа. Кроме Летиции две девушки в классе не боялись экзаменов: Рене, потому что все знала и особенно легко чувствовала себя в иностранных языках, которые за месяц не выучишь и не забудешь, и Эжени — потому, что экзаменационные коллегии, никому не дававшие спуску, для жителей колоний делали исключения. Это была спокойная, добропорядочная девушка, которую все в Париже тяготило и, в ее представлении, не шло ни в какое сравнение с ее новой родиной. Она и Рене туда звала, и та начала вдруг подумывать об этом — но Эжени, узнав случайно о ее коммунистических и антирасистских связах и симпатиях, пришла от них в ужас и взяла назад свое приглашение. В Гвиане, в обществе негров, такие причуды были совсем неуместны: негры — хорошие люди, но нечего искушать судьбу и вносить смятение в их черные души.

— Как тебе вечер? — спросила ее Рене.

— Неплохой, но я не о нем думаю… Я уже дома себя вижу… Боюсь очень.

— Да пароходы сейчас как автобусы ходят — по расписанию.

— «Титаник»-то утонул.

— Это когда было? И он севернее шел — в зоне айсбергов… А Гарри тебе как?

— Американец, — сказала та. — У нас их много.

— И какие они?

— Деловые, приветливые, но вращаются обычно в своем обществе. Не знаю, чем Летиция его пленила. Видно, сама такая же.

— Завидуешь?

— Нет. Мне больше мой Марсель нравится: он сентиментальнее. С Гарри мне было бы неспокойно. А тебе он понравился?

— Нет, — с легкой душой сказала Рене. — Так-то он, конечно, привлекательный, стройный, раскованный, но чего-то в нем не хватает. Слишком легкий, с одной стороны, и уравновешенный — с другой. — Она успела все обдумать и взвесить.

— Что ж в этом плохого?

— Слишком довольный собою, — додумав, заключила Рене.

— А ты таких не любишь?

— Нет. Как можно быть свободным, когда кругом столько рабства?

— В Америке?

— Почему? Везде. И здесь тоже. — Она произнесла это почти легкомысленно, не в тон сказанному и огляделась по сторонам в поисках какого-нибудь дешевого кафе, куда можно было бы зайти и отметить окончание учебы. Подруга не вполне ее поняла, но согласилась:

— Про чужие несчастья не знаю: мне что до них — но я тоже не люблю самонадеянных. Люблю, когда мужчина чуть-чуть робеет. И чувствителен, как мой Марсель. С ним легко себя чувствуешь и боишься меньше. Я от парохода в панике, потому что его рядом не будет.

— Будете всю жизнь рука об руку ходить? — Рене словно бес за язык дергал.

— А это плохо?

— Не знаю… Немного скучно, кажется. — Рене была настроена воинственно: причиной тому, может быть, было ее одиночество на балу и после него.

Эжени это не понравилось, но она решила не ссориться в последний день, хоть и сказала:

— Гарри слишком свободный, мой слишком ко мне привязан — кто тебе нужен, Рене?

— Никто, наверно. Одна буду.

— И что будешь делать одна?

— Не знаю. Пока учиться.

— Учиться, Рене, это не занятие, а так — в лучшем случае подготовка к будущей жизни. Одна семью не создашь, — и Эжени, которой наскучило говорить банальности, вспомнила, что у нее осталось множество дел, и заторопилась, чтоб не терять времени даром.

— Зайдем в какое-нибудь кафе, — попросила Рене. — Обмоем наш «бак» по философии. Философии все-таки, а не домоводства с кулинарией. Вспомним старика Гегеля, как говорил один мой знакомый. — Ей захотелось в этот миг, чтоб рядом был Мишель, который бы охотно поддержал с ней разговор о Спинозе и о Канте.

— Ты, наверно, его и ждешь? Знакомого этого? Ладно. Недолго только. У меня не все еще куплено…

Домой Рене пришла достаточно рано, и отчим собрался за бутылкой: отпраздновать событие. Мать посмотрела на это косо: успех дочери радовал, но пьянство мужа пугало куда сильнее.

— Но повод-то какой! — воззвал он к материнским чувствам. — Не каждый день дочь лицей кончает. Да еще с отличием! — схватил шляпу — и был таков.

— Вина купи! — послала ему вдогонку Жоржетта, но он уже ее не слышал. — Сейчас абсент принесет, — предрекла она. — Который с ног его валит, — и примолкла, удрученная.

Рене подсела к ней на диван, приласкалась, что делала редко: она выпила с Эжени красного.

— Ты хоть довольна, что я лицей кончила? — Ей захотелось услышать от матери что-нибудь лестное и приятное — награду, которую в младших классах дети ждут от родителей за примерные отметки в школе. Оценки преподавателей радовали ее меньше.

— Довольна, конечно, — отвечала серьезным тоном Жоржетта, но в голосе ее не слышалось ликования.

— А почему такая невеселая?

— Что веселиться?.. Опять пить начал. Кто кормить нас будет?

— Я прокормлю. Уроки могу давать.

— Когда ты их давать будешь? У тебя ж времени совсем нет… Я тебя почти не вижу… Как и его — когда он запивает…

Отчим действительно пришел с абсентом.

— Ничего другого не было, — лживо оправдался он. — Было вино подешевле, но его б на всех не хватило. Что нам одна бутылка? А абсент — он за сердце хватает!

— Вот и пей его один, — сказала Жоржетта.

— Один пить не буду! — поклялся он. — Что я, алкоголик? По случаю только, — и припрятал бутылку.

Он изменился, постарел, обрюзг в последнее время, и даже усы его, которые он отпустил, когда стал секретарем ячейки и за которыми прежде ревностно ухаживал, повисли теперь, как две худые тряпки. Секретарем он уже не был: постарался Ив, его недоброжелатель, но и в нем самом бойцовский петушиный дух давно иссяк и выветрился.

— Рене теперь работать пойдет? Тут Жиль говорил со мной о ней: понравилась ему сильно. Хороший парень, между прочим. Будь я девкой, вцепился бы в него обеими руками. А что? Головастый, все в руках горит — редкостный парень. Тебе ж и об этом думать надо — не только об учебе твоей.

Все словно сговорились учить ее уму-разуму и толкать к замужеству: будто хотели избавиться от нее, всучив ей веретено и прялку.

— Ты меня сватаешь? — спросила Рене.

— Не сватаю, но очень уж тебя хвалит — видать, ждет, что передам.

— Я дальше учиться пойду, — сказала Рене.

— Вот те на! — удивился он, будто об этом не было прежде речи. — А я ничего не знаю.

— А зачем было «бак» получать? Для дальнейшей учебы.

— И на кого же?

— На юриста.

— Ничего себе! Адвокатшей станешь?.. А те, в Даммари, дальше будут платить?

— Об этом еще не говорили. Сама расплачусь.

— Жить здесь будешь? — закинул еще одну удочку он.

Мать насторожилась:

— А где же?

— А я знаю? — отговорился тот. — Где живут юристы. Им же нужно ближе к работе. Или к учебе — что у них там?.. Решай, в общем, свои вопросы, — подытожил он, пользуясь тем, что еще трезв. — Можешь, конечно, и здесь жить, но тогда деньги надо давать в общий котел. И больше, чем те пятьдесят франков в месяц, что они раньше отсылали. Потому как у тебя теперь другие запросы будут. Да и поправку на инфляцию сделать надо… Давай-ка я все-таки выпью за твои успехи. Жанна вряд ли такое потянет. Потому как не та наследственность. У нее отец — пьяница, краснодеревщик: эти все зашибают. А у тебя — профсоюзный деятель и с заскоком, говорят. А где заскок, там и чтение-учение… — и потянулся за бутылкой.

— Наговорил, — сказала мать. — Утром сам вставай — я тебя будить не буду. Ты от абсента дураком делаешься. Еще и выпить не успел, а уже в голову ударило. А ты спрашиваешь, почему я не радуюсь, — почти упрекнула она дочку…

Робер настоял на том, чтобы они поехали в Даммари-ле-Лис: похвастаться дипломом и поблагодарить за помощь. Тут тоже все вышло не слава богу — поначалу, во всяком случае…

— Кто это?! Робер?! — вскричала бабушка Франсуаза, едва они вошли в трехэтажный дом на привокзальной улице. Рене она не заметила или сделала вид, что так. — Нет, это невозможно! Как ты нашел сюда дорогу?! Что, вообще, стряслось, что ты сюда явился?!

— Рене экзамены сдала. — Он снял котелок и положил на стол, чувствуя себя неловко.

— Ах Рене сдала экзамены?! Она разве учится?! Ты думаешь, у нас такая память, что мы все это в голове держим?!

Оказалось, отец не был в Даммари с того лета, что она провела здесь в счет испытательного срока.

— Ты думаешь, можно так обходиться с матерью?! — бушевала бабка. — Событие, видишь ли — решил навестить ее! Да что мне это событие, если у меня сына, считай, нет: я о нем справки через людей навожу, а он не удосужится даже открытку к Рождеству прислать! И на мой день рождения не явился!

— Ездил много, — повинился он.

— Да врешь ты все! Ты из дома не выходишь или из бюро своего, где черт знает чем занимаешься! Мне Люсетта все про тебя рассказала, нажаловалась: думала, повлияю я на тебя. А я, знаешь, что ей сказала?! Я тебя, милая, под венец с ним не вела и в дела ваши впутываться не буду! Она тебе этого не передавала?

— Нет. Мы с ней месяц назад расстались.

— Ага! Как раз после того, как она сюда приходила! Решила, видно, что толку все равно не будет! А его и не будет — это давно всем известно!..

Пока она отчитывала его, Рене успела обидеться и нахмуриться. Бабка это заметила.

— Ты извини меня — я рада, конечно, что ты кончила учебу свою, но это все мимо меня теперь идет, я к этому отношения своего не чувствую! Не воспринимаю! Как я могу внучке радоваться, когда у меня сына, считай, нету?! Он ведь сначала от твоей матери и от тебя ушел, потом подряд от трех бабенок: не знаю, плохие они были или хорошие, — это не важно — теперь от матери! Рекордсмен по части уходов!

— Я-то здесь при чем? — спросила Рене с дрожью в голосе.

— Не при чем — я тебя не виню, тебе так, заодно, попадает!

Рене взбунтовалась, хотя бунт ее надел на сей раз вежливую маску:

— Я, собственно, поблагодарить хотела. За деньги и за поддержку.

— Тоже, между прочим, могла б и раньше объявиться! — чувствуя фальшь в ее голосе, напала на нее бабка. — Тоже вниманием не балуешь! И у тебя открыток не нашлось? Если такая благодарная? Яблоко от яблони, говорят!

— Это яблоко тоже была от яблони, — показав на отца, съязвила Рене, и бабка невольно примолкла и призадумалась.

— Договорились! — сказала она затем. — Дальше некуда. Кто от кого упал, разбираемся… — и примолкла, не зная, как быть дальше.

Сюзанна прибежала на шум, пришла ей на помощь:

— Рене бакалавром стала? Это отметить надо! Сейчас Андре придет: я ему уже сказала — принесет что-нибудь. У меня бутылочка есть портвейна! Португальского! — пропела она, как в оперетке. — Рене нужно поздравить — сколько ж терпения надо, чтоб так выучиться! У меня б в жизни не хватило!

— Не говори. — Бабка не то надумала, как ей быть, не то вправду пожалела внучку. — Да еще при таких обстоятельствах… У тебя хоть отчим заботливый?

— Заботливый, — отвечала Рене с вызовом: она не сразу прощала обиду.

— Оно и видно, — не споря с ней, сказала проницательная бабка. — И что ты дальше делать будешь?

— Учиться на юриста.

— Ничего себе! — опешила бабка. — У такого отца да такие дети. Мы из-за тебя, Робер, семейного юриста провороним! — в последний раз выговорила она сыну. — Будем ее от дома отваживать — из-за того, что ты сюда носа не кажешь, а она, может, понадобится: они ж черт знает какие деньги заламывают за свои советы… Ладно. Идем к столу. Будешь ты юристом или нет, а бакалавр по философии — тоже не шутка. У вас в роду был хоть один?

— Нет. — Рене начала смягчаться и отогреваться.

— Так вот какая история — и у нас, оказывается, тоже не было: ты первая. Так что отметим событие. Когда Андре придет?

— Сию минуту. Хочет Рене подарить что-то. Боюсь, из чистого золота, — заговорщически зашептала она племяннице. — А я тебе пока сына своего покажу — ничего подобного ты раньше не видела! — И пропела: — Неза-быва-емое зре-лище!..

Они посмотрели ребенка, лежавшего в комнате, где жила когда-то Рене — так что Робер съежился, увидев его здесь (а бабка про себя злорадно это отметила), потом сели к столу, где Андре преподнес Рене от всего семейства тонкий витой браслет из литого золота. Была выпита бутылка португальского и затем еще пять — столового французского: бабка покупала его оптом вполцены у заезжего торговца, который продавал с тележки замечательное красное. Все были сильно навеселе, оживились, и Робер — первый среди них: он ведь, как было уже сказано, расцветал за праздничным столом и последним покидал его. Даже бабка притихла, не бранила его больше, но, улучив момент, все-таки сказала:

— А в комнату твою племянник с нянькой въехали. Одна мать не справляется, — объяснила она, но это была лишь дымовая завеса: чтоб прикрыть лобовую атаку. — Не пропадать же добру. — И Робер хоть не был с ней согласен, но смолчал, присмирел, не стал отстаивать своей собственности…

Разговора о субсидиях будущей студентке не было. Рене сама о них не просила, видя, к какой зависимости приводит иная помощь, оказываемая даже с самыми чистыми побуждениями. И отец, который привез ее сюда с тайным намерением попросить о том же, после оказанного ему приема тоже не посмел раскрыть рта — как и бороться за свою комнату: он стал в последнее время безразличнее и уступчивее. Да семья и не стала бы финансировать учебу Рене — это было у всех на лицах написано.

Рене, не имея средств, записалась, как решила, сразу в два учебных заведения: на юридический факультет Сорбонны и в Свободную школу политических наук (Ecole libre des sciences politiques), на ее дипломатическое отделение. Запись на занятия была свободной, платить надо было только за экзамены: за переход на последующие курсы — она понадеялась, что сумеет выкрутиться. Пока же она решила дать себе отпуск — перед ней был месяц свободного времени, который она, как ей казалось, заслужила всей своей предшествующей примерной жизнью и таким же поведением.

Это было неблагоразумно. Во-первых, лучше было бы, если бы она заранее позаботилась о деньгах на осень и на зиму, во-вторых, ей не удалось весело и с пользой провести отпуск. Всякий небогатый, необеспеченный человек знает, как трудно бывает ничего не делать и отдыхать по намеченному графику. Ее немногочисленные друзья, к которым она, с тем или иным основанием, относила Марсель, Летицию, Эжени, Люка, Андре, Бернара (Мишель, увы, отстал от этой компании), разъехались или были заняты своими делами и не были расположены делить с ней свою свободу. Она увидела, что ее товарищеские и приятельские отношения основывались до сих пор на совместной учебе или комсомольской деятельности, а простых повседневных дружков или подружек, которым можно было открыть душу и провести с ними время в пустой, но иногда так необходимой болтовне, считай, вовсе не было. Париж пребывал в августовской лени: политическая борьба и та взяла перерыв и ушла на отдых. Рене решительно нечего было делать дома, а ехать в гости в Пикардию или в Даммари к Франсуазе не позволял возраст, помноженный на гордость…

Не забывал ее только Огюст Дюма: не то хотел приволокнуться за ней, не то не терял надежд заполучить в свои агентурные сети. Однажды он, в своем потрепанном морском мундире, явился к ней в Стен, вызвал на улицу и предложил прогуляться по зоопарку.

— Где?! — Рене засмеялась от неожиданности.

— В зоопарке, — повторил он. — Была когда-нибудь?

— Была раз в детстве.

— Вот. А я не был никогда. — На самом деле, как он потом признался, у него было мало денег, и он посчитал, что на посещение этого заведения их хватит, а на другое вряд ли.

— Ладно. Но надо Жанну с собой взять.

— Жанну? — засомневался он. — Это твоя сестра?

— Ну да. Я с ней сижу сегодня. Мать пошла на рынок — не знаю, когда вернется. — Она проводила теперь с Жанной много времени, это выходило само собою, и сестры в короткий срок сдружились.

— Давай и ее, — решился он. Она подумала, что он не хочет лишних свидетелей, а он просто подсчитывал наличные.

Жанна была худенькая капризная девочка, требовавшая к себе постоянного внимания и сильно испуганная пьянством отца, — хотя, пьяный, он испытывал к ней особенно сильные чувства и покрывал ее жаркими поцелуями. На новых людей Жанна смотрела косо и подозрительно, беря в этом пример с Жоржетты.

— Это мы с этим дядей пойдем? Будешь разговаривать с ним, а я сзади идти? Купите мне тогда мороженое, — потребовала она, и Огюст заколебался и снова мысленно пересчитал свои финансы.

— О чем ты думаешь? — спросила его Рене.

— Думаю о том, что всегда ошибаюсь в двух вещах.

— Каких?

— В том, когда я закончу что-нибудь и сколько оно мне обойдется.

— Насчет времени — это ясно, — успокоила его Рене. — Зоопарк небольшой, обойти недолго. — Но ее ухажера интересовала больше другая сторона медали:

— Мне важнее второе… — Потом успокоился: — Впрочем, чем короче, тем дешевле. Обычно так.

Обычно, но не всегда. Жанна, почувствовавшая к нему неприязнь, тут же с детской проницательностью разглядела, как он жмется и дуется, когда лезет за деньгами в нагрудный карман кителя, где у него под металлической пуговицей хранились вместе и мелкая монета, и неприкосновенные ассигнации. В проклятом зоопарке было мало зверей, но целая толпа продавцов детских игрушек, сластей и прочих вещей, которые и купить-то можно только в таком окружении — в компании запертых в клетку зверей, которые смотрят на вас через решетку и напоминают вам о счастье свободы и о необходимости наслаждаться каждой минутой жизни и не жалеть ничего для своих близких.

— Купите вон ту куклу, мороженое, которое я просила, и еще большую сладкую вату, чтоб до конца хватило!

— Нет, я так не могу! — возроптал Огюст. — У меня осталась сотня на черный день, и вижу, он настал! В эти клетки надо не бедных зверей сажать, а торгашей проклятых! С их лотками вместе! — и полез отстегивать заветную пуговицу.

— Я помогу, — успокоила его Рене. — Сейчас я ей длинный леденец куплю — ей до конца хватит. — Огюст оставил карман в покое. — Сколько ты получаешь? — спросила она.

— Я говорил тебе уже. Двести франков.

— Но ты же член Центрального комитета?

— Пока что с испытательным сроком. А пока испытывают, дают старые гроши. И целый год так будет. Ладно. Что мы все о деньгах да о деньгах? Давайте веселиться. Или мы не французы?..

В веселье он оказался и вправду живее и забавнее, чем в грусти. Ему было за сорок, но он вел себя как мальчишка: дразнил хищников, перекидывал ноги через барьер — правда, замученные неволей звери отворачивались от него и им пренебрегали, — даже взялся на спор прыгнуть с пригорка выше жирафа: чтоб посмотреть, что у него между ушками. Рене он веселил, а Жанна глядела на него недоверчиво и скептично: он ее чем-то не устраивал.

— Подумаешь: с горки прыгнул! У нас мальчишки с крыши прыгают. И не снизу вверх, а сверху вниз. И конфету мне все-таки Рене купила.

— Ну и сестрица у тебя, — пожаловался он. — Я теперь понимаю, в кого ты.

— В сестру?

— В родню. У меня брат совсем другой по характеру.

— Какой?

— Миролюбивый и покладистый.

— Если б мы были мужчинами, мы б, наверно, тоже были такими. Верно, Жаннетта?

— Я б не хотела мужчиной быть, — отвечала сестра, которая и вправду недалеко упала от семейного дерева.

— Почему?

— Деньги надо тратить — на детей и на женщин. А им не хочется. Себе хотят оставить — на выпивку.

Терпение Огюста на этом кончилось.

— Все! Выкладываю последнюю сотню! Кутить так кутить! Приглашаю вас в кафе, посредине павильона с макаками! Пусть смотрят, как гуляют французы!..

Они пообедали в кафе, в которое действительно отовсюду заглядывали мартышки и вели себя при этом так непотребно, что приходилось все время пересаживать Жанну с одного кресла на другое и занавешивать окна шторами. Они прогуляли тридцать франков, причем Огюст обнаружил еще одно ценное свойство французской души, а именно — не жалеть о деньгах после того, как они истрачены. Жанна и та осталась довольна.

— Хорошо посидели, — сказала она. — Вы еще приходите. Только когда мамы не будет.

— Почему? — спросили те оба.

— Потому что вы ей не понравитесь.

— А это еще почему? — насторожился он: от Жанны можно было ждать чего угодно.

— Потому что вы для Рене слишком старый. И потом, что у вас за мундир? Вы, случайно, не пожарник?..

Огюст чертыхнулся, но проводил их до дому, и они договорились о новой встрече — уже без Жанны и с более серьезной программой. Огюст предложил посмотреть Версаль: как жили, спали и ели коронованные особы Франции. Рене в Версале не была и согласилась: в конце концов, именно так и проводят отпуск самостоятельные, закончившие школу девушки — в экскурсиях и в больших и малых путешествиях…

Они поехали в Версаль, вышли из поезда. Впереди виднелась всем известная классическая перспектива с полукружным импозантным дворцом и геометрически правильным садом.

— Я люблю здесь ходить: здесь пахнет старой Францией, — сказал Огюст с романтической приподнятостью в голосе. — Ты Францию любишь?

Рене не понимала, почему Версаль пахнет старой Францией больше, чем иные места в ней: она предпочла бы в этом смысле деревушку в отдаленной сельской местности, но отвечала без колебаний:

— Люблю конечно.

— Вот. А она вся как бы здесь сосредоточена. Тут, в этом зале, лежала Мария Медичи, когда рожала Людовика Четырнадцатого…

Рене чуть не подпрыгнула на ходу:

— Не Мария Медичи, а Анна Австрийская! Хоть бы почитал своего однофамильца!

— Я их все время путаю, — извинился он. — Матушка его, словом.

— И не могла она здесь его рожать! — во второй раз спохватилась Рене: как в страшном сне, когда сидишь на экзаменах и говоришь помимо воли глупости — у нее бывали такие сновидения, от которых она просыпалась в холодном поту, с чувством ужаса. — Дворец построен при Луи Четырнадцатом!

Он осекся, поглядел на нее с упреком.

— Ну может быть. Я в лицее не учился, а в морском училище это проходили поверхностно… Я не про то хочу сказать. Я хочу, чтоб ты почувствовала величие старой Франции.

— А это зачем?

— Да так. Без этого нельзя. Надо оставаться собою. Но об этом после… Вот и дворец. Пойдем — тут надо осмотреть все по очереди, ничего не пропуская… — а Рене подумала, что революционеры не в первый раз уже берутся за ее воспитание: чтоб дотянуть ее до своего уровня.

В Версале была бесконечная анфилада зал с богатым убранством, в которых постоянной была только позолота, а цвет тканей, которыми были обиты стены и потолки, менялся: синий, зеленый, красный, желтый. Огюсту нравилась мебель: столы, кресла, лежанки с балдахинами — он то и дело примерял ее к своему воображаемому жилищу, мысленно садился на них и ложился. Рене же больше понравился парк с его газонами, каналами, скульптурами и фонтанами.

— Почему? — спросил он.

— Потому что парком пользовались многие, сюда ходил народ, а в твоей тронной кровати лежали только двое. Мы же с тобой социалисты.

— Не социалисты, а коммунисты, не путай, пожалуйста, — поправил он ее. — Не делай таких ошибок. Чем тебе не нравится этот столик? Подошел бы к моей комнате… Я здесь квартирку снял недалеко, в Медоне, — прибавил он. — Зайдем, когда нагуляемся?

— Снимаешь квартиру? — не споря с приглашением, удивилась она. — Это ж недешево, наверно?

— Не я плачу, а Центральный комитет. Я там за сторожа.

— Тебе и деньги за это платят? — Она вспомнила Бернара.

— Это уж нет. Ты плохо их знаешь. Хватит того, что пользуюсь ею время от времени…

Она пошла смотреть явку Центрального комитета. Это был приятный сельский домик в стороне от больших дорог, с крохотным садом и огородом — идеальное жилье для молодой семейной парочки…

— Здесь я ем, когда приезжаю, здесь сплю, — совсем как в Версале, показывал он ей, бегая по комнате и убирая со стульев тряпки, а со стола тарелки с засохшей трапезой. — Тут печурка — подложишь уголь, всю ночь греет. Не прибрано: я давно не был, а те, что из Центрального комитета, этим не занимаются…

Наконец он сел, посмотрел на нее особенно ласково и пристально.

— Ну что, Рене?

— Не знаю, — искренне отвечала она. — Что ты мне хотел сказать про любовь к Франции? Какое она имеет ко всему этому отношение?

— Прямое… Если б тебе дали выбирать между французом и чужим, кого бы ты выбрала?

— Своего, наверно.

— Даже если этот чужой был Фантомасом?

Она изумилась:

— Кем?!

— Фантомасом. Который всегда уходит от полиции. Я тебя приревновал к нему. Поэтому и хочу увести в свою компанию.

— С чего ты взял? У меня с ним никаких отношений. Виделись — и то раз только.

— Он так тебя хвалит… И ты бы не сошлась с ним?

— Неприличный вопрос, но почему же? Сошлась бы на необитаемом острове. К англичанину и на необитаемом острове не подошла бы, — пошутила она, потом сказала серьезнее: — Шая — милый человек, но свои ближе.

— Вот это-то я и хотел от тебя услышать! Свои ближе! — и начал приставать к ней, побуждая перейти в спальню.

— Перестань! Французы лучше, но не ты же один!

— В настоящую минуту один!

— Ну значит, давай закончим ее, эту минуту! — Она выскочила из его рук. — Договорились: это больше не повторится?!.. — и ушла, сердитая, восвояси…

Но никогда не надо зарекаться. Всякое жилье притягательно помимо своих хозяев. Да и слова людей имеют самостоятельную силу, не зависящую от того, кто их произносит.

Началась осень и с ней — долгожданные занятия в двух институтах. Сорбонну она посещала вместе с Марсель, которая тоже выбрала профессию юриста. Они сели рядом как близкие подруги, но если Рене ничем не выделялась среди заполонившей аудиторию молодежи, то Марсель с самого начала оказалась на виду: как дочь известного всей стране политического деятеля. Так вышло само собою: фамилия была у всех на слуху, а Марсель не только не скрывала своего родства, но то и дело о нем напоминала и говорила, что поступает так, борясь за признание партии, потому что отец и партия, как сиамские близнецы, неразлучны и неразделимы. Она вращалась в кругу заметных на курсе особ — чаще молодых людей, чем девушек, а к Рене возвращалась, вдоволь наговорившись или для того, чтоб наверстать упущенное и просмотреть то, что та успела записать в тетрадках: Рене вела их со свойственной ей с малых лет дотошностью. Это списывание не мешало Марсель сохранять по отношению к подруге прежний покровительственный тон и считать, что Рене все еще нуждается в некой доводке и шлифовке, что ей не хватает чего-то трудноопределимого: не то светскости, не то феминизма, входящего тогда в моду, и в любом случае — уверенности в себе и в своих суждениях. Рене все это терпела и сносила, потому что друзей, вопреки общему мнению, не выбирают и относиться к ним надо по возможности снисходительнее.

В Сорбонне была спокойная рабочая обстановка, хуже — в Политической школе. Здесь преподавали международное право и начинали предмет издалека, с античных времен и с Гуго Гроция. Вел курс профессор Блюм, лучший специалист по этому автору. Он превосходно читал лекции. Это был невысокий лысый, стареющий человек, который загорался при одном упоминании о своем любимце и готов был часами излагать его мысли, уснащая их ссылками из его книги и из использованных им авторов — из этих цитат и заимствований слагалась некая ступенчатая Вавилонская башня, лезущая головой в небо и упирающаяся ногами в землю, в основание человеческой пирамиды. Рене больше всего заинтересовало естественное право, которое существовало как бы вне человеческих законов и распространялось даже на животных: еще Плиний, оказывается, говорил, что у слонов существует нечто вроде справедливости. Мысль эта так взволновала Рене, что она готова была часами над ней думать и конечно же попыталась поделиться соображениями со своей передовой, продвинутой соседкой, но та ничего не поняла ни в Плинии, ни в Гроции и сказала только, что Маркс вывел свои законы из экономики, а не из международного права и тем более — не из учения об инстинктах. Это было полбеды: можно было обойтись и без ее понимания — хуже было то, что лекции Блюма постоянно срывала группа фашиствующих молодчиков, которые не хотели учиться у еврея. На третьей лекции они начали стучать линейками по столам, свистеть, топать ногами, так что профессору пришлось свернуть четвертую лекцию, а пятой Рене не дождалась вовсе. Она возмущенно оглядывалась по сторонам, делала замечания хулиганам, призывала соседей к тому же, но никто не хотел вмешиваться. Гроций был им не столь интересен, как ей, а ссориться с компанией бретеров было невыгодно, потому что там были отпрыски известных семей, которым была предуготована блестящая дипломатическая карьера.

Она была вне себя от бесчинств сынков аристократов и подумывала уже над тем, чтоб позвать в Школу боевиков Дорио, но это было конечно же из области фантазий. Ей приходилось много работать. Денег не было, она почти не ела, ходила только пешком, перестала покупать книги как раз тогда, когда они стали всего нужнее, искала уроки, но это было непросто — несмотря на степень бакалавра: заботиться об этом надо было даже не перед занятиями, в августе, когда все было решено и ставки сделаны, а задолго до того, годом или двумя раньше, — чтоб теперь существовать более или менее безбедно. Кроме того, нужно было ходить еще и на улицу Мучеников и следить там за ходом дел и движением бумаг — она похудела, осунулась, стала сдавать и выбивалась из сил. В этом взвинченном, напряженном состоянии души она пошла на русский фильм, который имел вещее название: «Путевка в жизнь» и произвел на нее неизгладимое и опасное впечатление. Сюжет его всем известен, но дело было не в нем: ее потрясла улыбка старшего Баталова. Это была лукавая, призывная улыбка человека скромного и ненавязчивого, но счастливого и зовущего разделить с ним радость жизни — эмблема или символ нового света: что-то вроде ожившего и задвигавшегося по экрану серпа и молота. Иногда целый мир виден через маленькое окно — ей показалось тогда, что она увидела свет в окошке: всю Советскую Россию через одну эту улыбку. Она вспомнила еще пение казаков и решила, что если в этой стране умеют так хорошо петь и улыбаться, то, значит, и все остальное в ней должно быть так же прекрасно…

На шестой лекции профессор выглядел дряхлее прежнего, помятым и потертым. Он был бессилен опровергнуть обвинения врагов: он не отрекался от еврейства, но не мог и плюнуть им в лицо — ему не хотелось терять места, за его спиной стояли столетия унижений и преследований, и он невольно принимал их если не за должное, то за обычное, не впервые случающееся в истории свинство. Лекцию снова сорвали — на этот раз с особенным рвением и пристрастием. Взбешенная, Рене отправилась оттуда в Сорбонну и, не говоря ни слова, потребовала от Марсель, чтобы та немедля связала ее с Дюма.

— Зачем? — спросила Марсель, потому что все хотела знать и во всем принимать участие.

— Просто так.

— Но все-таки?

Рене разозлилась.

— Тебе этого знать не надо.

— Личное что-нибудь? — догадалась Марсель, и Рене согласилась, подумав про себя, что двести франков для нее теперь настолько личное дело, что ближе и не бывает….

На встрече с Огюстом, который не заставил себя ждать, она дала согласие на участие в нелегальной работе. Огюст сказал, что немедленно передаст это по инстанции, — попросил только написать подробную автобиографию и заполнить столь же пространную анкету. Ей было семнадцать лет, она была несовершеннолетней, но этот пункт анкеты ничего не значил для ее новых работодателей.

Так из-за улыбки Баталова: той, с которой он нахлобучивает на лоб шапку — и еще из-за того, что фашиствующие студенты, приверженцы полковника Рокка, не дали ей заниматься полюбившимся ей Гуго Гроцием, да еще, конечно же, из-за нищеты, сызмала к ней приставшей, Рене перешла на подпольное положение и вскоре самым естественным образом стала рядовым Красной Армии.