23

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

23

Рене стала курьером, собирающим почту, которую готовили ей другие. Оба института пришлось оставить. Она рассчитывала когда-нибудь в них вернуться и написала в обоих заявления о временном уходе по семейным обстоятельствам, но конца этим обстоятельствам видно не было. Оказались невозможны и самостоятельные занятия: чтоб подготовиться к сдаче экзаменов экстерном. Ей было не до учебы. Она стала жить по календарю и по часам, в ней включился внутренний счетчик: от одного поручения к другому. Занятия наукой не терпят такой суеты и дробления времени, им нужно отдаваться целиком и без оглядки — она же стала считать каждый прожитый день, часы и минуты. Так происходит, когда человека в чем-то сильно стесняют, вяжут по рукам и ногам: в тюрьме, в ссылке, в армии — а она была теперь рядовым Красной Армии. Новая жизнь изменила ее. Она и вести себя стала иначе: чувствовала себя увереннее и, странным образом, беззаботнее и беспечнее, хотя именно теперь в ее жизни и появилась настоящая опасность: она была из тех, кого внешняя угроза подстегивает и открывает в них запертые до того шлюзы…

Конечно же ей по-прежнему мешали и не давали покоя рогатки и препоны, связанные с ее несовершеннолетием. Ночевать у товарищей по партии не разрешали правила конспирации, а гостиницы были для нее закрыты. Она старалась ночевать в поездах, заранее сверяясь с расписанием, но поскольку она могла позволить себе только места в общих вагонах, спать приходилось на ветру и на проходе. Беда была в том, что русские — а за ними и ее французские руководители — были сосредоточены на прибрежной полосе: кто-то хотел знать все о ее состоянии и о кораблях, стоящих на рейде и на приколе, — будто завтра хотел высадиться здесь с десантом. Полиция в таких местах особенно придирчива: где-нибудь в сельской местности ее, ни о чем не спрашивая, без лишних слов, пустили бы на ночь — здесь же хозяева отелей и слышать об этом не хотели: им не нужны были неприятности. Кроме того, для разъездной кочевой жизни, которую она теперь вела, она была недостаточно экипирована. Тот, кто посвятил себя подобной жизни, должен иметь в своем ранце не жезл маршала, а смену белья и одежды на случаи резкой смены погоды, а у нее такой не было: она довольствовалась одним платьем зимой и другим — летом, имея дополнением к ним легкий плащ, который был хорош днем, но не спасал ночью; одежда на любую погоду и на всякое время года — один из немногих верных признаков обеспеченности и материального благополучия.

Все это не могло не кончиться плохо — тем более что в их семье были случаи ревматизма и она была простудлива. Как-то она заболела в поезде, протряслась всю ночь в лихорадке, с трудом вышла на Гар-дю-Нор и, путаясь в мыслях, начала соображать, что делать дальше. Прежде всего надо было отдать пакет, за которым она ездила, потом где-то скрыться и заняться своим здоровьем. Домой идти было нельзя: она не знала, чем больна, — не хватало еще заразить родных, чтоб те ответили жизнью за ее сумасбродства. От отца не было толку: за ним самим нужен был уход, и он непременно бы сплавил ее матери. К Шае не поедешь: надо было сначала звонить посредникам и заранее договариваться о встрече — он жил в подполье, явки его каждый раз менялись, а у нее не было сил провести день на ногах на улице. Она взяла такси, отвезла пакет по назначению: человеку, который служил почтовым ящиком, потом поехала-таки в бюро к отцу — в надежде отлежаться там, но оно было заперто — так же, как и снимаемая им квартира: он, со слов соседей, в очередной раз куда-то съехал никому не сказавшись. Тут она вспомнила дом в Медоне: дома и их стены имеют свою собственную притягательность — когда вам негде остановиться, вы вспоминаете в первую очередь жилье, потом его обитателей.

Огюст, слава богу, был на месте: он жил теперь здесь постоянно, экономя на квартире.

— Это ты? — удивился он, вовсе не обрадовавшись ее приходу. — У меня вечером конспиративная встреча. Может, завтра придешь?

— Не могу. Я заболела.

— Чем?

— Простыла, — сказала она и повалилась рядом с диваном: оступилась или присела раньше времени. Он разволновался, бросился поднимать ее.

— Тогда оставайся, конечно! Я положу тебя в спальню — думаю, они не заметят… Но врача я все-таки позову завтра, а не сегодня. Нельзя, чтоб он их видел…

Она легла в кровать с чужим, несвежим бельем, но пренебрегла этим и ничего не сказала: одеревенела, как корабль, получивший в шторме пробоину, потерявший ход и отправленный моряками в доки. Полежав некоторое время без движения, она позвала Огюста и попросила, чтоб он сел рядом.

— Посиди со мной. Больше некому.

Он молча сел рядом на стуле, в том же беспогонном мундире, уже порядком поизносившемся. Она отметила это про себя, хотя ей должно было быть сейчас не до этого.

— Жар и голова кружится… Так и умереть можно. А я еще ничего в жизни не испытала. Даже любви не было… Ляг со мной, пожалуйста… — У нее и в самом деле в лихорадочном жару, вместе с предчувствием близкой смерти, возник страх, что она не сделает главного в жизни, для чего рождены и предназначены женщины.

Огюст вынужден был подчиниться, хотя мысли его были о чем угодно, но не о любовной связи — он согласился на ее настояния лишь после длительных колебаний и других проявлений мужской слабости. Добившись своего, она успокоилась, будто совершила то, чего от нее требовала природа, и с нее теперь нечего было взыскивать, и заснула. Огюста же начала мучить совесть, он позвонил от соседей руководителям, перенес встречу на следующий день: благо это ничего в истории человечества не меняло — и побежал за жившим в Версале доктором.

Доктор пришел, увидел следы недавней близости, решил, что лихорадка связана с нею (бывают и такие случаи), выслушал нелепые разъяснения Огюста, ничего не понял, поглядел на него как на любовного маньяка, и снова — уже внимательней — на больную. Он нашел у нее воспаление легких и настоятельно посоветовал положить ее в больницу. Идти в больницу она не захотела и даже открыла, чтобы сказать это, глаза и губы. Врач услышал ее голос, увидел выражение лица — понял, что в происшедшем виновны оба, и потому обоих и простил, сказал даже, что есть медицинская школа, предлагающая это средство как лечение. Он согласился вести ее на дому — естественно, за хорошие гонорары — и ушел, предписав кучу лекарств, из которых, по сегодняшним понятиям, хорошо если одно-два были не вредны, а полезны для ее здоровья.

Несмотря на лечение или благодаря ему, ей стало на следующий день легче, она встала и прошла к умывальнику. Ей было неловко, она не хотела повторять недавний опыт, сказала об этом Огюсту.

— Конечно, конечно! — поддакнул он ей. — И доктор это запрещает. Подождем, когда выздоровеешь… — И она не стала разуверять его или обсуждать случившееся: чувствовала себя еще слишком слабой, почти безжизненной.

— Так и не пришли твои заговорщики?

— Я на сегодня встречу перенес.

— Кто придет?

— Барбе, Селор и Дорио.

— Господи! Его еще не хватало. — Меньше всего на свете ей хотелось сейчас встречи с этим человеком. — Может, мне уйти?

— Никуда ты не пойдешь. После того, как все так хорошо началось.

— Что ты имеешь в виду?

— Твое состояние, — вынужден был слукавить он: утром он смотрел на приключение иными глазами, чем накануне вечером. — Тебе же лучше?.. Может, он и не придет. В последнее время он всех прокатывает… Но я тебе вчера все-таки чем-то понравился? — Он искал извинений своему поступку и хотел представить его порывом любви, захлестнувшим их обоих.

Она усмехнулась:

— Понравился.

— Чем?

— Своим мундиром… Ты же знаешь, я люблю бедных… — И хотя он ждал совсем иного, ему пришлось удовольствоваться этим.

Вечером пришли конспираторы. Огюст закрыл ее в спальне и попросил не слушать того, о чем будут говорить в смежной комнате. Пришли только Барбе и Селор, два члена правящего триумвирата партии. Третий, Дорио, в последний момент обманул их и не явился, чем они сильно возмущались, а Рене этому только радовалась. Она невольно слушала разговор из спальни: никогда не присутствовала на столь высоких совещаниях.

— Что ты хочешь от Дорио? — говорил Барбе: голос его она слышала на митингах, но сейчас, в отличие от трибуны, он звучал нотой ниже, надтреснуто и бранчливо. — Это же князь! Он будет со своим уделом переходить от одного сюзерена к другому и при этом никому не подчиняться! У него Сен-Дени, и ему плевать на все остальное! И в Бобиньи такие же! Ладно, мы с ними еще разочтемся — когда руки до них достанут.

— Ничего, что она там? — напомнил другой — стало быть, Селор.

— Да уж чего хорошего? — проворчал Барбе: он был зол на Огюста за его неуместное рыцарство. — Этот Огюст всегда кого-нибудь себе приведет! — нарочно громко сказал он: чтоб слышала больная в спальне. — И непременно на явочную квартиру!

— Может, в сад выйдем? — предложил Селор: он был более покладист и снисходителен, что и было причиной того, что он не был первым в партии.

— Это нет уж. Сегодня свежо, а я только недавно с радикулитом развязался. Просто говорить будем тише…

Они так и начали, но потом языки их развязались, и они разве что не кричали. Рене не спала и не бодрствовала, но даже в таком промежуточном состоянии слышала их военный совет, постоянно перемежаемый бранью. Верная своему правилу не запоминать лишнего, она не вникала в их речи, но они, казалось, сами этого добивались: будто она была публикой, на которую был рассчитан их ворчливый пафос. Они собирали голоса в предстоящем голосовании, которое представлялось им решающим: у руководителей партий есть такая слабость — преувеличивать значение выборов.

— Как Федерация Севера? Она будет что-нибудь предпринимать? Или опять уйдет в кусты? Луи начнет когда-нибудь действовать? Или он умеет только подмахивать нашим и вашим? Огюст, ты у нас отвечаешь на Федерацию Севера? Ты ведь сам, кажется, оттуда? Не партия, а удельные княжества! Маркизы и бароны, а не коммунистические руководители!

Селор ответил за Огюста: выручил в трудную минуту.

— Что Огюст может? Их Москвой надо пугать. Ты ведь приехал с ее поддержкой и благословением? — обратился он к Барбе — не то с вопросом, не то с утверждением.

— Что Москва? — заворчал тот сильнее прежнего. — Ты же знаешь — что спрашиваешь? С Зиновьевым у меня наилучшие отношения, а с Берзиным (Руководитель разведки Красной Армии того времени. — Примеч. авт.) не очень. Он же требует, чтоб я чуть не лейтенантом его стал! Ведут себя как восточные сатрапы! И, главное, никак между собой не договорятся. Зиновьев сам не очень уверенно себя чувствует.

— Может, тогда держаться за того, кто больше всех значит?

— Мы уже определились и взяли курс на Зину. Надо соблюдать приличия… А Берзин ставит на Жака. У него с ним давно налаженные отношения.

— Это плохо, — сказал Селор и снова не то спросил, не то посоветовал: — Но нашим этого знать не надо? Пусть считают, что все в порядке. Может, еще десять раз переменится. Кстати, и Москва не любит, когда говорят, что они между собой не ладят.

— Это-то ясно, — сказал Барбе. — Общие цели мне давно ясны, мне сейчас нужно голосование на Секретариате. Нужно потеснить Жака и выгнать эту старую лису Кашена. А заодно и всех профсоюзников. Надо, короче говоря, делать ставку на единение сил при дальнейшем давлении на тех, кто так или иначе связан с социалистами. Это наш первый враг сегодня. Так ставят вопрос в Коминтерне.

— Опять социалисты, — вздохнул Селор. — Что они дались им так?

— Все дело в них. Они, конечно, не первые наши враги — слабаки, есть и похуже, но они та фигура, в противоположении которой осуществится в конце концов наше единство и консолидация. Это диалектика, закон единства противоположностей. Важен не враг, а жупел — не понятно?

— Не очень, — сказал Селор.

— Я вижу, и ты заражен их влиянием. Надо будет тебя послать в школу Коминтерна. Там все доходчиво объясняют — не заметишь, так выучишься… А эта девочка — что она вообще делает? Кроме того, что живет с тобой, Огюст?

— Работает на Жака. С самим Фантомасом.

— Что?! — Барбе понизил голос, но так, что его слова стали слышны в спальне особенно отчетливо. — Прямо во вражеском логове?.. Тогда пусть переходит к нам. Раз твоим гостеприимством пользуется.

Огюст подошел к двери и прикрыл ее — хотя был уверен, что Рене спит.

— Я как раз об этом и думаю, — зашептал он заговорщически.

Барбе повеселел:

— Ну раз так, с тебя все грехи снимаются. Старайся на полную катушку. Смотри только, чтоб тебя не переиграли, чтоб наоборот все не вышло… — И Рене, которой надоел их мужской треп, закрыла глаза и заснула: ей даже показалось в какой-то момент, что она выздоровела…

Следующая неделя была идиллической. Рене поправлялась, Огюст окружал ее заботой и вниманием. Рене потихоньку вела хозяйство, Огюст помогал ей и ежедневно, со скрытой целью, осведомлялся о ее здоровье. Спал он в другой комнате. Наконец он решил, что она достаточно выздоровела для возобновления телесной близости. Но начал он не с этого:

— Слушай, я поговорить с тобой хотел.

— Поговори.

— Ты не слышала, о чем мы говорили на встрече?

— Нет.

— О голосовании на Секретариате. Оно, кстати говоря, опять ничего не дало. Все на своих местах осталось.

— Может, это к лучшему?

— Да не скажи. Нам не нравится, что русские слишком много на себя берут и слишком многое у нас отнимают. Мы не рабы… Слушай, Рене. Учитывая наши отношения теперь, может, ты будешь рассказывать мне, что у вас происходит?

— Где?

— У Жака и у Шаи.

— Жака я ни разу не видела, а то, что делается у нас с Шаей, не подлежит никакой огласке. Это же азы конспирации, Огюст… Это ты, кстати, сказал Марсель, что я перешла на новое положение?

Он хотел соврать, но не вышло, и он объяснился:

— Ей нужно знать. У нее отец — видная фигура.

— Которую вы хотите сместить?

Он заупрямился:

— Хотим. Когда сместим, тогда все будет иначе. А пока так… Не хочешь заняться любовью?

— Нет. Я сегодня уйду.

— Куда?

— Домой — куда же? Там, наверно, меня хватились.

— Может, все-таки останешься? Мы же хорошо эту неделю жили? Как муж с женою — только что не спали вместе.

— В этом-то и было самое лучшее.

Он не стал спорить: в нем все-таки жило какое-то скрытое от всех благородство.

— До следующей болезни, значит?

— Значит, до следующей болезни. Или другого несчастья.

— Хорошие перспективы, — сказал он. — Грустней и короче романа я не видывал. — Она улыбнулась, и они расстались.

После этого Шая вызвал ее обсудить кой-какие события. Кроме него в комнате на одной из запасных, сугубо секретных явок сидел Филип, что означало, что разговор предстоит серьезный. Филип был представитель Жака, который сам на людях не показывался — это было бы слишком опасно: его характерный профиль знали многие.

— Как себя чувствуешь? — до Шаи дошли известия о ее болезни.

— Ничего. Все прошло. А что случилось? Англичане подвели? — В последней посылке были материалы и с другого берега.

— Да нет. Тут другая история, чисто французская…

Он был необычно вежлив и похож на Блюма, на мудрствующего профессора. Говорить ему было неловко, он преодолевал внутреннее сопротивление. Филипу хотелось говорить еще меньше: при первых словах Шаи он вдвинулся глубже в кресло и поглядывал оттуда со скучающим, сторонним видом.

— Какие у тебя отношения с Огюстом? — отставляя в сторону приличия и профессорские манеры, вдруг напрямик спросил Шая — и поперхнулся собственной наглостью. Рене вспыхнула:

— Это имеет какое-нибудь отношение к делу?

— К нашим делам нет. Но тут, понимаешь, кое-что произошло. Его разобрали на партийной комиссии и разжаловали. Не утвердили испытательный срок и не вернули в Федерацию. Он под сомнением. Надо, конечно, чтоб это утвердили в Секретариате, но так оно и будет… Потому что против него и группы в целом выдвинуты серьезные обвинения…

— Когда это было?

— На прошлой неделе.

— Я не знала этого… И поэтому вы спрашиваете, в каких я с ним отношениях?.. — Шая развел руками, а Филип неудобно повернулся в кресле и застыл в напряжении. — Жила у него неделю — что еще?

— Ты больная к нему приехала? — помог ей Шая.

— И это известно… Откуда?

— Да болтают. Они же языка за зубами держать не могут.

— Болела. После Дьеппа, где опять не могла найти гостиницу.

— Почему к нам не пришла? — тихо укорил он ее.

— Куда?! Как бы я нашла тебя, Шая? Я с ног валилась. Приехала к своему связному. За что вообще я должна отчитываться?

Филип резко встал и вышел в соседнюю комнату, дав еле заметный знак своему товарищу, чтоб прекратил дознание.

— За меня, наверно, — сказал Шая. — За то, что не обеспечил тебе явки и не дал адреса на крайний случай… Теперь терзаться буду. Я ведь тебя больше люблю, чем ты думаешь… Не хочешь, значит, рассказать о них?

— Нет, — отрезала она. — Я нанималась работать против капиталистов и в пользу первого рабочего государства, а не против своих товарищей.

Он покачал головой, поглядел с нетерпеливым осуждением.

— Будем считать, что ты ничего не говорила… С ними плохо, Рене. Дело, конечно, не в Огюсте, а в Барбе. Они собрали материал на симпатизирующих нам моряков и решили им воспользоваться. Понесли его в Коминтерн — там им сказали, что этими вопросами занимается Разведупр Красной Армии, а они заявили, что к ним там отнеслись не по-товарищески: в приказном тоне, видите ли, разговаривали. Может, кто-то и получил там нагоняй: чтоб был впредь полюбезнее, но нам прислали четкое распоряжение, чтоб мы от них отделались: они становятся опасны. Если будут еще кому-нибудь предлагать свой товар. Французы же любят поторговаться…

Она пропустила мимо ушей поклеп на свою нацию.

— Что значит — отделаться?

— Успокойся — ничего страшного. Отправят работать по профессии. Но для них это хуже каторги. Это не мы с тобой, кто рискует каждую минуту.

— Дорио тоже с ними?

— Господи! Ты и Дорио знаешь! Собрала всех в одну кучу? Этот-то как раз в последний момент устранился, но ты сторонись его больше всех, держись от него подальше. Та еще птица! Значит, я пишу — с тебя все подозрения сняты, и вообще ты золото, а не работник.

— Это и писать нужно? — удивилась она.

— А ты как думала? Все в этой жизни должно быть занесено на бумагу и изображено в виде буковок — никак вы эти прописные истины не поймете, — и залучился в прежней, сияющей, чуть-чуть маслянистой улыбке, которая настолько выделяла его среди прочих, что было совершенно непонятно, как его до сих пор не поймали сыщики…

С Огюстом она встретилась еще раз. Он сам вызвал ее в Марсель, куда его, как он писал, сослали на галеры — на небольшой сухогруз, совершающий каботажные рейсы вдоль берега Франции. Устроили его туда по знакомству его прежние морские товарищи — может быть, из того списка, который стал теперь яблоком раздора и гулял по столам заговорщиков. Центр, словно в издевку, поздравил его с этим устройством, сообщил, что продолжает считать его своим боевым товарищем, и поручил следить за береговой линией: отмечать свершающиеся в ней перемены.

Письмо от него привез его брат Роберт. Звали его так, потому что он вел торговые дела в Южной Америке и там его имя в английском переложении звучало солиднее и убедительнее. Он пока что был коммивояжером, но мечтал о собственном деле. Он приехал к ней из Марселя: съездил к Огюсту и захотел поговорить о нем; судьба брата его волновала — особенно теперь, когда он был на другом конце земного шара и не мог ни помочь ему, ни как-то повлиять на его положение. Не будь этого разговора, она, может быть, и не поехала к Огюсту, потому что была на него сердита, но Роберт растрогал ее своей братней заботливостью.

— Я был у него только что — он мне про вас рассказывал, — сообщил он, как бы невзначай посматривая на Рене и прощупывая ее взглядом. — Он просил, чтоб вы приехали к нему и взяли кой-какие письма, которых он не мог мне доверить… Что за странную жизнь вы ведете? — и снова ненароком глянул на нее, сверяя свои впечатления с рассказом о ней Огюста. — Вы, правда, еще молоды, а ему сорок три — ему скоро на пенсию идти по морским правилам, а он всего-навсего мичман. Что это за пенсия будет, мичманская? Я про такую даже не слышал. Съездите к нему, пожалуйста. Я еще и денег ему недодал: сказал, что нет, а на самом деле пожадничал. Вы же знаете, мы, французы, народ прижимистый. Я хорошее дело с аргентинской бараниной провернул, — грустно похвастался он. — Перспективный рынок — хочу им заняться, — и подал ей деньги, свернутые в рулончик. — Извините — в таком виде, походном. Нам приходится верхом ездить: засовываем в сумки — привыкли. — Лицо его было не по-здешнему загорелым и обветренным. — Не хотите к нам? Здесь скучно — по сравнению с нашими просторами. Тут все замызгано, заезжено — поэтому, наверно, и беситесь: развернуться негде. Я ему то же самое сказал, а он мне: я здесь останусь, докажу им свою правоту. А мне кажется, он работать не хочет — вот в чем беда… Поедете? У вас с ним вроде любовь была? Короткая?

— Он и это рассказал? — Она недовольно качнула головой, но пообещала: — Поеду — для вас хотя бы.

— Правда? Если будете в Аргентине, приезжайте, — приободрился он. — Вот моя карточка.

— Если буду, непременно заеду, — пообещала она и поехала в Марсель к Огюсту: как-никак, первый любовник — почти что родственник…

Огюст встретил ее на дебаркадере, у которого стоял сухогруз. Немногочисленная команда разошлась, он один ждал ее: она сообщила ему время приезда. Она не обрадовалась встрече, да и он, хоть и изобразил на лице противоположные чувства, оставался раздраженным и злым, каким был до ее появления.

— Смотри, в какую дыру засунули! — с места в карьер начал жаловаться он, показывая ей одно за другим помещеньица пароходика, стоявшего без груза. — Знаешь, что они мне в вину вменили?! Не догадаешься! Что я ввел в заблуждение партию, когда написал, что ушел из флота лейтенантом, а на деле был мичманом! Ты можешь это себе представить?! Андре Марти, этот матрос, который офицеров терпеть не может, мне за это выговаривал! Он был председатель комиссии! Вот дрянь, а?! А это каюта?! Можно ночевать в ней?.. — Каюта и вправду представляла собой щелястую дощатую кабину с деревянными нарами и откидным столиком в качестве единственной мебели. — Вот за этим столом я пишу письма и прошения. Которые ты отвезешь в Париж, потому что по почте они не доходят.

— Почему?

— А я почем знаю? Потому что брать не хотят. Я их даже Роберту не дал. Он был у тебя?

— Был и деньги передал. — Она отдала ему походный сверток.

Он чуть повеселел:

— Хоть это. Платят-то гроши. Все те же двести франков. Проклятие какое-то!.. Нары не хочешь опробовать?

Она не сразу поняла, что он имеет в виду:

— Что?.. Ах это?.. Нет. Не в настроении.

— Я б тоже был не в настроении. Не та обстановка. Тогда не будем тянуть резину — вот тебе мои письма, отдай их, пожалуйста, по известному тебе адресу. И если можно, не читай их. Ты к этому должна уже привыкнуть.

— К кому они?

— К Марсель Кашен, — неохотно отвечал он.

— И какого они рода?

— Смешанного. Любовные, с одной стороны. — Он решил не стесняться. — У меня с ней был непродолжительный роман. Когда я на гребне волны был.

— Такой же непродолжительный, как со мной?

— Нет, чуть подольше. Но все-таки… Может, по старой памяти похлопочет. Отец вроде снова в почете. Во всяком случае, на виду остается. Какая-то вечная непотопляемая фигура.

Она помешкала.

— Возьму, но вряд ли она захочет со мной встретиться, — и рассказала ему о своем последнем свидании или, скорее, столкновении с подругой.

Он выругался.

— Вот шлюхи! Думают только о себе! Сами исподтишка во всем участвуют, а как до дела доходит, невинны, как кролики! Не может, видите ли, сидеть с тобой рядом — это ж надо придумать!

— Ты думаешь, Кашен может помочь тебе?

— Если захочет? Уверен! Он продался русским еще тогда, когда поехал туда в первый раз. Зачем, ты думаешь, он приглашал тебя в газету?

— Познакомиться с юным секретарем района.

— Да жди! Он уже смотрел на тебя вполне определенным глазом: чтоб составить мнение! И передать кому надо, если спросят.

— А Марсель? — Рене не хотелось бы, чтобы и ее подруга, пусть бывшая, тоже участвовала в заговоре.

— А это вечная при отце секретарша. Ему приглашать неудобно — она за него это делает. Это ж высший свет — тут все имеет смысл, ничего просто не делается. Ты с ней училась?

— Училась короткое время.

— Она окружена была всякой модной швалью — так ведь?

— А ты откуда знаешь?

— Это все знают. И это тоже объясняют высшими соображениями. Все ясно как день. Вот я и пишу ей: может, захочет снова увидеть, попросит отца вызволить меня отсюда. Мы с ней недоспали, — совсем уже цинично прибавил он.

— Ты с ней или она с тобой? — Рене вынуждена была спрашивать в том же духе.

— Это обычно обоюдно. Значит, наотрез отказываешься?

Она опять не сразу поняла, что он имеет в виду, поэтому помедлила.

— Наотрез.

— А говорила, до первого несчастья, — напомнил он.

— Значит, только свои несчастья имела в виду. Слушай, — и Рене, прежде чем уйти, спросила (добрый ли ангел это ей напомнил или злой — это как смотреть на вещи): — Тебя сослали сюда, ты съехал, но обо мне ты мог бы подумать?

— Я о тебе только и думал, — напыщенно сказал он, полагая, что она имеет в виду их интимные отношения.

— Я не о том, что ты думаешь. Через тебя я должна была связываться с Казимиром. Если ты это еще помнишь… Ты уехал, канал c тобой закрылся. А вдруг понадобится.

— Господи, вот ты о чем. Был где-то. Подожди, кажется, в записной книжке, — и полез в китель, висевший на стуле в его каюте.

— Ты такие вещи в записной книжке держишь?! — изумилась она.

— А где же?.. Вот. Перепишешь?

— Дай мне эту страничку: я ее уничтожу… Все, Огюст. Телефон я запомнила, письма Марсель взяла, деньги тебе отдала, давай прощаться.

— Давай. Извини, если что не так. Все-таки я был первый мужчина в твоей жизни. Тебе не очень плохо со мной было?

— Не очень.

— Я рад этому, — и, сентиментальный, растрогался…

Она не остановилась в гостинице, хотя имела на это право. Ей исполнилось восемнадцать: это было далеко до французского, в двадцать один год, совершеннолетия, но она могла уже путешествовать без родителей. Вот вступить в армию без их обоюдного согласия она могла только в двадцать, но Красная Армия не учла этого при вербовке. В гостиницу она не пошла, потому что теперь, когда она могла свободно жить в них, они стали казаться ей подозрительны. И метрдотели при входе и дежурные на этажах — все глядели на въезжающих пристальными, въедливыми глазами, распределяя их по известным и немногочисленным разрядам путешествующих, и те, кто не попадал в эти узкие категории, становился предметом любопытства, что до добра, как известно, не доводит. И за гостиницу ей бы не заплатили: ее поездка не была санкционирована. Поэтому она пошла на вокзал и села в парижский поезд.

По дороге, вопреки обыкновению, она прочла письма Огюста. Чужой, незнакомый ей человек глядел на нее из этих писем, и она не знала, чему в них верить, чему нет. Они относились к разному времени и менялись в зависимости от настроения пишущего.

«Спасибо приятелям, которые пусть несправедливо, но вывели меня из рядов активистов (!), — писал он в одном из них, и это были его знаки препинания. — Наконец-то я не хожу больше на эти собрания рядовых членов партии, на эти коллективные мастурбации бойцов, где поступки прячутся за дискуссиями. Великая нищета нашего великого движения! Теперь я снова в действии. Я на борту, я доволен сделанной мной работой, меня радует доверие парней, мне легко от самой грубости и первозданности нашего судна, от свинцового сна, который овладевает нами, несмотря на клацание дверей наверху и танец книг между полкой и умывальником…»

Потом начинал жаловаться:

«В узкой, как наша, клетке способности к наблюдению, чувствованию усиливаются невероятно и начинают беспокоить мозг, возрастая вместе со скоростью наших суден, с шумом машин, которые начинают петь какую-то монотонную песнь с изменчивым ритмом, но кажется, произносят одни и те же фразы, — это ужасно! Я отчетливо слышу в течение всей ночи слово да-кти-ло! да-кти-ло! — прекрасно оркестрованное и артикулированное!..»

Она нашла и себя в них. Он сочувствовал ей и писал Марсель о том, с каким восхищением она к нему относится:

«Я вспоминаю со светлым чувством о днях, проведенных мною с моею монголочкой в Медоне. Это было прекрасно! Так живите же, Марсель! У вас у обеих примерно один возраст — пользуйтесь счастьем маленьких вещей, тем счастьем, которым она пренебрегла в первый год нашего знакомства и которое открыла для себя с первых дней нашей связи…»

Тут Рене разозлилась и читать перестала. Письма можно было выбросить, но она обязалась доставить их по адресу. В отношении надежности доставки корреспонденции ей не было равных и среди почтовых профессионалов.

Она вышла на Лионском вокзале. Было 7-е мая 1932 года. Вокруг царило странное возбуждение — не обычная суета и сутолока вокзала, а нечто предгрозовое, нервное и порывистое: почти паника.

— Что случилось? — спросила она первого попавшегося ей прохожего, торопившегося к выходу.

— А вы не знаете?! Война! Россия напала на Францию!