3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

У нее было два паспорта: один — до Берлина, другой — для последующего, вполовину земного шара, путешествия. В первом была голландская фамилия, которую невозможно было произнести без насилия над собой: она боялась, что не вспомнит ее или не выговорит. Прежде она легко пересекала границы: у нее было простодушное и приветливое от природы лицо, в ней трудно было заподозрить злоумышленницу, и она научилась этим пользоваться — здесь же испугалась. Все, однако, прошло гладко. Ей дали место в люксовом вагоне (что было нечасто, потому что денег у Разведупра было мало и на всем экономили) — немец-пограничник отнесся к ней снисходительно: изучил только печати в паспорте, остался ими доволен и вернул, ни о чем не спрашивая. В Берлине она, выполняя инструкции, сдала вещи на хранение в соседнем универмаге, прошла налегке в туалет, изорвала голландский документ в мелкие клочья, спустила их в унитаз, а фотографию, как ей было сказано, тоже изорвала, но не отправила туда же, а разжевала и проглотила, будто сброса в канализацию было недостаточно. После этого она стала уругвайкой Денизой Жислен двадцати трех лет, родившейся в Брюсселе и проживавшей в Нью-Йорке, там же получившей паспорт, а китайскую визу — в китайском посольстве в Риме. Она ехала в Китай на два года — для изучения языка и местных нравов. Быть уругвайкой ее определили товарищи из Управления: устроили ей экзамен и признали ее испанский для этого достаточным. Между тем она учила его только в лицее и не имела потом практики. Расчет был на то, что у нее не будет случая говорить на этом языке, — или же на то, что в Уругвае так коверкают испанский, что сами испанцы плохо его разбирают.

В Берлине она пробыла ночь. Она еще раз проверила вещи и, заглянув в лыжные ботинки, оставшиеся с альпийского курорта, к великому ужасу своему, нашла, что они набиты — хуже не придумаешь — страницами, вырванными из журнала «Большевик». За это и в Москве могло попасть: могли спросить, как она обращается с партийной печатью, — а о чем бы спросили здесь, лучше было и не думать. Это была ей наука. Она была серьезная, осмотрительная девушка, но каждый из нас может быть поразительно беспечным. Впрочем, говорила она себе, это палка о двух концах: бездумность опасна, но без уверенности в себе тоже не обойдешься, а где грань между одним и другим, никто сказать не в состоянии. Она сожгла скомканные листы, набила ботинки немецкими газетами и решила впредь быть внимательней. «Не надо вообще, — говорила она себе, — брать в дорогу лишнее. Лыжные ботинки в Шанхае пригодиться не могут, я взяла их из женского скопидомства и еще, — добавляла она в свое оправдание, — в память о моей несостоявшейся светской жизни.»

Через день она была в Милане, красивейшем, описанном Стендалем городе. Она не имела времени обойти его или хотя бы обвести взором, но постояла в священном трепете перед «Тайной вечерей» великого Леонардо: есть места, которые культурные люди не могут обойти стороною. Воздав должное святыне, она вернулась к своим обязанностям. Ей нужно было сообщить в Москву, что она благополучно добралась до Милана, и дать для этого объявление в «Коррьере делла Сера», что она потеряла любимого белого пуделя и готова щедро вознаградить того, кто его разыщет. Объявление далось ей трудно: итальянский и французский — родственники, но давно разошлись в стороны, а нужно было составить фразу так, чтобы сойти за местную: не приехала же она издалека, чтобы объявить об этой пропаже. Ее начальники тоже были хороши, раз придумали такую ловушку. Но или редакция не отвечала за тексты объявлений, или Рене написала его грамотно, ей и это сошло с рук, и память об утерянном друге до сих пор хранится в старых подшивках этой газеты.

В Венеции ей не пришлось уже думать об архитектурных красотах города и любоваться каналами, как это делают все, кто сюда приезжает. Выяснилось, что она попала в ту еще историю. Ей было велено приехать 24 марта в Триест, чтоб сесть там на один из двух пароходов, отбывающих в Шанхай по 26-м числам месяца: «Граф Верде» или «Граф Россо». На месте же оказалось, что отбывают они по очереди не по 26-м, а по 16-м числам, — кто-то ошибся на десяток, а ее положение, из-за этой путаницы с графьями, сразу стало безвыходным. Денег было в обрез, жизнь в Венеции, городе туристов, безумно дорога, ей бы никак не хватило до 16-го апреля, да и ждали ее в Шанхае пароходом этого месяца, а не следующего. Она стала искать попутное торговое судно, которые — она знала это с французских времен — соглашаются брать на борт пассажиров, хотя и делают это украдкой, не оглашая дополнительные прибыли. Правда, теперь возрос риск, что ее могут заподозрить в пути или на берегу: из-за того, что она пользуется сомнительными средствами передвижения.

Ей повезло: она нашла в порту сухогруз «Полковник ди Лана», где были кабины для попутчиков. Капитан судна был одновременно и его владелец — все решили за несколько минут, не сходя с места. Кроме нее был еще один пассажир — молодой юрист из Германии, еврей, уходивший от нацистов, начинавших расширять свое «жизненное пространство», — пока что не за пределами страны, а за счет внутренних резервов — коренных, но «инородных» граждан. Он-то как раз и выбрал сухогруз, чтоб не брать билетов на регулярный пассажирский рейс, где его могли снять с парохода и передать немцам: в Италии у власти был Муссолини, и итальянцы обязались помогать Гитлеру, хотя не старались преуспеть в этом. Пассажир был в нездоровом, взвинченном состоянии духа: нервничал, говорил и делал глупости и был притчей во языцех матросов и кают-компании. Впрочем, итальянцы хоть и подтрунивали над ним, но относились к нему порядочно: помогали, собственно, бежать от Гитлера, хотя офицеры судна, по всей очевидности, принадлежали к правящей фашистской партии. Итальянцы, думала она, наблюдая за ними, народ живой, общительный и расположенный к иностранцам, которые любят ездить в их страну, — фашизм у них не столько в груди, сколько на ней: в мундирах и в знаках отличия. Ей это тоже было на руку.

Началась ее одиссея. Пароход шел через Суэцкий канал с заходами во все основные порты и стоянками в них. Путь предстоял долгий, прибывала она в Шанхай значительно позже назначенного срока, но выбора у нее не было.

На пароходе она стала предметом невинного ухаживания и поклонения молодых офицеров, которые сопровождали ее на берегу и показывали ей попутные достопримечательности. Это была обычная флотская галантность: кроме нее пассажирок на борту не было, и моряки шутливо спорили за ее внимание. Но иногда ей казалось, что за этим кроется нечто большее.

Свита ее доходила до четырех-пяти человек, разодетых в помпезные итальянские мундиры, расшитые галунами и позументом (хотя это был всего-навсего торговый флот), но неотступных ухажеров было двое: Бенито, который гордился тем, что он тезка Муссолини, и все напоминал об этом, и Чарли — почему Чарли, она так и не поняла: они не вдавались в свое прошлое, хотя и выпытывали у нее ее собственное. Бенито был живой, веселый брюнет, Чарли — задумчивее, флегматичнее, белее: может, в нем и правда текла кровь англосаксов. Они были неразлучны и вдвоем же ходили с нею. Они познакомились в Александрии, самом крупном порту Египта, где пароход делал первую большую остановку. Он направлялся в старый порт, куда его вел местный лоцман: глубоководный проход посреди моря был узок и извилист, и странно было смотреть, как сухогруз петляет на гладком, как стекло, зеркале залива. Рене стояла на борту, офицеры подошли к ней.

— Синьорита хочет в порт? — набравшись духу, спросил Чарли, но передоверил потом разговор другу: не то поленился продолжать, не то решил, что тот справится с этим лучше. Он говорил по-итальянски, Рене хотя и поняла его, но показала на языке жестов, что языка не знает.

— Немка, англичанка? — спросил Бенито.

— Уругвайка. — Рене выучила эти ответы, так, что от зубов отскакивало. Все они были в уругвайском разговорнике, который нашли в Управлении, полагая, что в нем она найдет особенности языка, отсутствующие в испанском варианте.

— И на каком же языке говорят в Уругвае?

— На испанском. Говорите по-испански? — спросила она на грассирующем уругвайском диалекте испанского.

— Нет, — по-итальянски ответил тот. — Французский, немного немецкий.

— Французский меня устраивает, — сказала она на своем языке. — Хотя я давно в нем не практиковалась.

— Неплохо говорите при этом, — заметил он, переходя на ломаный французский.

— Вы тоже. У меня способности к языкам. Еду в Китай учить китайский. Дали на это стипендию.

Она глядела на них весело и с азартом, у нее было приподнятое настроение: мы все остаемся детьми, а она никогда не была на Востоке и в тех экзотических странах, где ей предстояло побывать. Между тем беспечность, как она сама заметила, бывает опасна.

— А я из-под Генуи, — сказал Бенито. — С побережья. Там многие говорят по— французски. Но не так, как вы. Вас, наверно, северяне учили?

— У нас была преподавательница из Парижа.

— Оно и чувствуется. Пойдете в порт?

— Обязательно!

— Составим вам компанию.

— Будете загружаться?

— Пшеницей.

— И привезли что-нибудь?

— Самую малость. Вино своим. Несколько ящиков. Потом разгрузим.

— Не объявили в таможне?

— Еще не хватало. Так — дружеская посылка. Но осторожность не помешает.

— Здесь филиал компании?

— Так точно. Не могут без итальянского пойла.

— Грузоподъемность две тысячи? — У нее со времени ознакомительных поездок по французскому побережью остались кой-какие познания на этот счет, и ей хотелось освежить их и заодно — ими похвастаться.

— Две с половиной.

— По судну кажется меньше.

— А машинное отделение — видите: расположено сзади? Так больше вмещается. Но для этого нужно сыпучий груз иметь: легче распределить вес, чтоб не кренило.

— Что она спрашивает? — спросил на итальянском Чарли, которому надоело молчать: его французский был самый простой и обиходный — для портовых девок, а не для бесед с учеными стипендиатками.

— Сколько мы можем поднять на борт. Ей показалось меньше, чем есть на самом деле… — и Бенито оборотился к ней: — Для специалистки по языкам вы слишком хорошо знаете морское дело.

Это было более чем резонно. Пришлось врать:

— У меня в семье моряки.

— Отец?

— Брат. Показывал мне пароходы в порту, — и пошла потом на попятную: — Я это так спросила — из форсу. Вообще-то я мало что понимаю, но хочется, чтоб за свою приняли…

Пристали к берегу.

— Пойдемте с нами. Документы предъявлять не надо.

— Я и показать могу: там все в порядке…

— Мороки меньше. Быстрее на берегу окажетесь. Идемте. Как вас зовут, прекрасная уругвайка?

— Дениза.

— Скажите еще что-нибудь по-испански. Чарли никогда не слышал.

— Что, что? — обеспокоился Чарли, вслушиваясь в их скороговорку.

— Ничего. Языки учить надо, — сказал ему Бенито. — Раз во флот пошел.

— Мне того, что я знаю, достаточно. А что она говорить будет?

— А я откуда знаю? Слушай.

Рене подождала, когда кончится их итальянский, и продекламировала на испанском стихотворный монолог из Лопе де Веги, который учила наизусть в лицее. Они слушали с завистью.

— Что это? — Бенито ничего не понял, несмотря на близость романских языков.

— Стихи, — отвечала она.

— Хорошо звучат.

— Мои любимые, — с гордостью солгала она: насколько трудно всучить такой товар коренному жителю страны, настолько же просто — иностранцам: что б вы ни сказали на своем мнимом родном языке, все будет звучать в их ушах музыкой, в которой нет ни одной фальшивой ноты. Она подумала тут о том, что, пожалуй, даже лучше, что едет на этом зерновозе, а не на пассажирском лайнере, где наверняка бы нашелся если не уругваец, то испанец и у нее были бы нежелательные очные ставки и совсем ненужная конкуренция…

На берегу было столпотворение. У причала стоял большой пассажирский лайнер, арабы высыпали на берег. Узкая полоса набережной кишела туземцами в рваных бурнусах. Все занимались торговлей вразнос, протягивали безделушки и взахлеб расхваливали их на гортанном наречии. Матросов они не замечали, офицеров тоже: эти, как известно, не платят — но пассажирку, глядевшую на них с симпатией, облепили как мухи сладкое — от них отбоя не было.

— Быстро, быстро, — показывал ей короткими жестами Бенито. — Проходим, проходим! Тут таких много…

Но одному из торговцев и они воздали должное. Мальчишка лет двенадцати, которому бурнус еще не полагался, в тряпье на голое тело, дочерна загоревший, со смышлеными вороватыми глазами, видно, угадал в ней интерес к жителям колоний — умело перегородил ей дорогу и стал предлагать: то камешек из пирамиды фараона, то бусинку из той же гробницы. Убеждения убеждениями, но деньги, которых у нее было мало, она умела считать и ни до одного его товара не докоснулась — только продолжала выражать ему глазами живое сочувствие. Видя, что древностями ее не соблазнишь, мальчишка не растерялся и в качестве последнего и неотразимого довода предложил ей живого утенка, которого, как факир, вытащил из-за пазухи. Ее спутники засмеялись и протянули ему пару мелких монет, оставив ему птенца. Толпа, увидав деньги, разом обернулась к ней и охватила таким плотным кольцом, что вызволять ее пришлось им обоим и вытаскивать чуть ли не силой.

— Таланты надо конечно поощрять, — сказал Бенито, — но не такими жертвами. Верно, Чарли?

— Им нельзя деньги показывать, — сказал тот, поправляя мундир. — Они от них звереют.

— А как без денег купить что-нибудь?

— В этом-то все и дело, — сказал Чарли. — Если б я знал, то был бы в другом месте.

— Ладно, — сказал его друг. — Не все им нас обманывать — пойдем и мы их облапошим.

— Это как? — обеспокоилась Рене, не желавшая никаких историй. В Москве ей советовали отсиживаться на пароходе во время стоянок, но она рассудила, с известной долей лицемерия, что тем лишь быстрей обратит на себя внимание.

— Пойдем кофе задарма пить. В лавку одну… Только ничего там не трогайте — тут же всучат…

Они пошли через живую стену людей; вопреки законам галантности они двигались вдвоем впереди, рассекая человеческие волны, — она, как на буксире, шла сзади. В лавке, куда они пришли, густо пахло благовониями. Под низким потолком лежали пласты ковров ручной работы, керамика и другие местные товары. Хозяин, толстый, пожилой, в феске, был словно облит с головы до ног маслом и патокой: вязко, медоточиво улыбался и являл собой образец восточного гостеприимства. Говорил он на приличном английском, который Рене знала плохо, но понять могла, — тем более что он приспосабливал его к итальянцам.

— Привел вам клиентку, — подмигнув Рене, сказал Бенито. — Хочет посмотреть ваши сокровища. На набережной ей уже кое-что показали.

— Ооо! — запел тот и оглядел ее с головы до ног и со знанием дела: словно всю обцеловал глазами. — Для такой покупательницы ничего не жалко. Сейчас кофе будем пить. Синьорита любит кофе?

— Yes, I do, — сказала Рене.

— Ооо, она еще и по-английски говорит?

— Да, с ней поосторожнее, — сказал Бенито. — Пойдемте, Дениза. Такого кофе больше нигде не будет…

Это было правдой. Такого кофе она нигде больше не пила: от крохотного глотка у нее посветлело в голове и словно распахнулась душа — так стало легко и весело.

— Как кофе? — спросил тщеславный хозяин.

— Marvellous! Ausgezeichnet! Magnifique! — на трех языках выразила она восхищение: будто одного было мало.

— Синьорита многоязычна? Откуда она? — спросил хозяин Бенито.

— Из Уругвая.

— Там все так. Говорят на десяти языках. У меня был один оттуда. Разве что китайского не знал.

— А она вот едет изучать его.

— Значит, перегонит. Пойдите, синьорита, в лавку — может быть, что-нибудь выберете. Хотя бы на память. Я так и быть — вам цену скину…

Она заранее поблагодарила и ушла, окрыленная чашкой кофе. Но уходя, она не упустила взглядом человека, сидевшего с безучастным видом в глубине комнаты: по всей видимости европейца, светлого и высокого — может быть немца или скандинава…

Она перебрала ковры, осмотрела чеканку и керамику — выбрала самую маленькую глиняную вазочку величиной с чашку. Офицеры вскоре вернулись. Хозяин, уже более спокойный и сдержанный, лишь покосился на нее, когда она показала ему свой выбор, и еле заметным знаком показал, что платить не надо. Они вышли на залитую южным солнцем набережную. Была весна, настоящей жары не было, но солнце уже припекало: местные его не замечали, а европейцы заслонялись от него зонтиками и панамами.

— С покупкой? — спросил Бенито.

— С подарком. А кто там был у него в комнате? Европеец?

— А вам-то что за дело? — грубовато спросил он и неодобрительно глянул на нее. — Для туристки вы слишком наблюдательны, синьорита…

Она осеклась, прикусила язык, оглянулась на Чарли, который молча выразил те же чувства, и поняла, что с обоими надо быть осторожней. Бенито посмотрел на нее, пожалел, что нагрубил, извинился:

— Не знаю. Гость какой-то. А может быть, покупатель.

— Я действительно слишком любопытна, — повинилась она. — Но это первое мое путешествие — мне поэтому все интересно.

— Наблюдайте — кто мешает? Вслух только говорить не надо, — совсем как инструктор в Москве, сказал он, и урок этот был вполне ею заслужен…

На борту их встречал капитан.

— Где были?

— По набережной прошвырнулись. Дениза в лавку захотела зайти — пошли с ней.

— К Мустафе ходили?

— Ну да.

— Что-нибудь купили?

— Нет. Он ей вазочку подарил. Для фиалки или ландыша.

— Плохую покупательницу привел, — сказал он, оглядывая пассажирку.

— Так нет других. Не с Блюменфельдом же идти. — Это был еврей, спасавшийся от гонений на родине.

— Нет, только не с ним. Он там, пожалуй, все вверх дном перевернет. Сегодня камбуз с кабиной спутал и котел с супом опрокинул. Если так дальше пойдет, я его, пожалуй, в Адене арабам скину.

— Аден — это чересчур, капитан. Нельзя быть таким жестоким.

— Суп тоже жалко. На такой жаре снова его варить… Зайдешь ко мне потом, — и отошел от них, снисходительный и чуть-чуть рассеянный.

— Разбежались? — спросил ее Бенито. — Теперь до Порт-Саида. С вечера мы на вахте…

Она вернулась в каюту, которая за день раскалилась — не усидела в ней и вышла на палубу, движимая любопытством, обострившимся и усилившимся во время путешествия, и, уже избалованная мужским обществом, решила присоседиться к Блюменфельду, который скучал в одиночестве на корме возле машинного отделения. Он и во время движения судна сидел там же: словно не слышал рева машин, — а может, нарочно лип к этому месту: чтоб никто не составил ему компании. На берег он не выходил: боялся преследователей и погони.

— Я вам не помешаю? — Она присела на соседнее кресло, от которого он забыл или не сообразил вовремя избавиться. — Жарко, не правда ли?

Он поглядел на нее в упор с неприкрытой подозрительностью, отвернулся и ничего не ответил. Ей бы посидеть для приличия, встать и уйти, но ее разобрала ненужная и неуместная жалостливость.

— На берегу интересно. Я в первый раз в этих местах. А вы?..

Вместо ответа он рывком вскочил и убежал в свою каюту, расположенную по соседству с ее, а она замерла опешив. «Не надо совать нос куда не просят», — сказала она себе, но раскаяния такого рода всегда приходят с опозданием…

В Порт-Саиде, с которого начинается Суэцкий канал, офицеры, как и обещали, появились снова и пригласили ее — не куда-нибудь — а в известный публичный дом, именуемый за роскошь адмиральским: не то развлекали ее таким образом, не то испытывали на прочность.

— А что я там буду делать? — удивилась она.

— А там ничего делать не надо, — отвечали они. — Это как магазин: можете покупать, можете нет… Мы, собственно, будем в таком же положении…

Публичный дом так публичный дом. В конце концов, туристы для того и существуют, чтоб осматривать рассыпанные по свету достопримечательности. Они прошли мимо бронзового памятника Лессепсу и углубились в город: заведение было расположено рядом с морем, но скрыто для приличия стоящими в первом ряду домами. Здание было снаружи неприметно, но внутри оказалось едва не дворцом, украшенным мозаикой и выложенным персидскими коврами. Они прошли в роскошно обставленную большую общую залу. Туда вслед за ними сразу вошли пять или шесть женщин — явно европейского происхождения. Одеты они были со скромностью миллионерш: просто и дорого — от профессии у них был только резкий, дурманящий запах восточных духов, настоянных на розовой эссенции. Они относились к своему занятию как к самому естественному в мире и держались с удивительным, почти врожденным достоинством, которое, видно, всегда в них жило или было обычной их маской, а теперь еще и подогревалось присутствием в зале женщины. Зрелище это произвело на Рене неизгладимое впечатление. Она почувствовала, что их судьбы в чем-то схожи. Она тоже рисковала, как они, и все ставила на карту, но они делали это за деньги, за обеспеченность в будущем, а то, что придумала для себя она, не даст ей ни вознаграждения сейчас, ни покоя в старости…

С ними был еще один офицер, совсем юный мичман, который сбежал от них и через некоторое время вернулся: он молчал с виноватым видом, но заметно порозовел и оживился.

— Сбегал уже? — спросил Бенито, не стесняясь попутчицы. — Это у нас денежный мешок — ему все нипочем. Ты когда у родителей деньги просишь, говоришь хоть, на что они уходят? — Юноша молчал: ему было неловко. — На самом деле, все это пустое, — сказал Бенито, будто и это разъяснение входило в программу экскурсии. — Все эти ковры да пианино у окошка. Нужны адмиралам — чтобы вспомнили о доме, о котором тоскуют. Поэтому и называется адмиральским.

— А тебе это не нужно? — не то спросил, не съязвил Чарли.

— Нет. У меня и дома ковров нет — зачем они мне здесь? Ничего, что мы вас сюда сводили? — спросил он попутчицу.

— Нет, — с легким сердцем отвечала она. — Интересно.

— Вы у нас молодец, — похвалил он. — Ничем не гнушаетесь…

Они вернулись на пароход: больше в Порт-Саиде смотреть было нечего.

— Что-нибудь интересное видели? — спросил их капитан.

— Даже очень, капитан. Но один Бенедетто мог это пощупать.

— Этот Бенедетто! Где он?

— Сбежал по дороге. Побоялся, что будете его расспрашивать.

— Жди! Небось, в другое такое место побежал. Его отец сюда и отправил, чтоб оградить от него соседских девок. Вы извините меня, ради бога, — спохватился он, вспомнив о стоявшей рядом девушке. — Эти наши морские подробности…

— Ничего. Она своя в доску, — сказал Бенито, и Блюменфельд, почему-то оказавшийся рядом: он незаметно подошел к ним с борта — здесь вздрогнул, словно ему раскрылся некий секрет, отвел от них невнимательный, напряженный взгляд и пошел спотыкаясь на корму — коротать время в одиночестве…

Суэцкий канал прошли за пятнадцать часов: вечер, ночь и утро. Допускаемая скорость здесь была десять километров в час, пять с лишним узлов в морском исчислении, — только в естественных расширениях канала, в озерах, которые он пересекает, разрешалось ее увеличение. Они выходили в Суэце, Джидде и Адене. В Адене было светопреставление, кошмарный сон наяву: голая скала над морем, костлявые, хилые, истощенные арабы разного возраста — многие из них харкали кровью — лезли с борта на корабль, брали его приступом: клянчили, вымогали истошными голосами подачки, почти угрожая пассажирам своим изнуренным туберкулезным видом.

Едва отошли от этого ада, как новое событие, на этот раз чрезвычайное. Сбежал Блюменфельд — как раз в том Адене, куда капитан грозил его высадить: исчез после кратковременной стоянки в порту. Вещи его остались — он взял с собой только самое ценное: паспорт, деньги.

— Зачем я сказал тогда это? — сокрушался капитан. — С кормы же все слышно. Когда машины останавливаются. Испугался, что я его им брошу.

— Может, он с самого начала знал, что высадится? — спросил Бенито, более скептичный и недоверчивый. — А вас водил за нос? И всех других тоже?

Капитан не поверил.

— Что ему делать в Адене? Пропадет же. Вот дурак! — повторял он, неизвестно кого: себя или пассажира — имея в виду, а Рене думала о том, что виновата она и никто больше. Нечего совать нос в чужие дела и навязывать свое общество нервным людям — особенно когда сама не в порядке и можешь произвести впечатление человека с двойным дном, выдающего себя не за того, кто ты есть на самом деле…

В Бомбее оба офицера снова вызвались сопровождать ее — на этот раз, как ей показалось, для того, чтоб подвести итог знакомству и поставить в нем точку: такое было, во всяком случае, выражение на их лицах. До Бомбея она выходила на берег одна: они работали. Кое-что из того, что она увидела в Индии, надолго запомнилось ей — как аллегории или предзнаменования, откладывающиеся в сознании и требующие истолкования в будущем. В Карачи она была на ферме крокодилов и кормила их мясом. Животные были пресыщены и ленивы, но служащий, стоявший рядом, не уставал напоминать посетителям, чтоб они не кормили их с рук, а подавали мясо на шесте, снабженном крючьями: иначе те могут отхватить и руку с подачкой вместе. Крокодилы на людей не зарились — они и на мясо еле глядели: скашивали на него сонные одурелые глаза и не всякий раз сдергивали его с палки. Вход был бесплатен, платить надо было за кормежку — возможно, за всем этим стоял какой-то особенно предприимчивый торговец мясом…

Британская Индия не понравилась ей: уличной нищетой и бесправием местных жителей и английской ухоженностью европейских кварталов — красными, как на родине хозяев, кирпичными домами, пальмами и стрижеными газонами. Рене была не только антиколониалисткой, но и, как большая часть французов того времени, еще и противницей Англии: тут были давние счеты наций — отсюда и ее особая антипатия к увиденному. Хорошо, что она не сказала об этом вслух: учитывая дальнейшее развитие событий, — научилась к этому времени держать язык за зубами. В Бомбее, по которому они гуляли втроем, на тротуарах рядами, вповалку лежали люди. На проезжей части, и без того узкой, постоянно возникали заторы из-за коров, которые считались священными, но были тощими, состоящими из одних костей, будто у них напрочь отсутствовали мышцы, жир и мясо; они становились поперек движения, и их нельзя было ни согнать, ни тронуть пальцем. И здесь улица жила в ожидании подачки, всегда готовая на мелкое вымогательство. Она сфотографировала факира, который вымазался навозом и сидел неподвижный и бесстрастный, — оказывается, он только этого и ждал и потребовал у нее деньги, вчинил иск за позирование и за натурную съемку. Она дала ему монету: чтоб не ссориться с толпой, которая явно была на его стороне, — он зашумел вдвое, обругал за то, что дала мало, запросил рупию. На ее счастье, вмешалась ее свита в мундирах — увели ее под руки, а то в конце улицы уже замаячил высокий стройный полицейский-сикх в тюрбане, в мундире болотного цвета, который неизвестно чью бы сторону принял…

Они побывали в знаменитой башне молчания, на которую парсы выставляют покойников. Их каста запрещает загрязнять человеческими останками три главные стихии вселенной: землю, огонь и воду — поэтому они оставляют трупы питающимся падалью грифам: эти птицы, тучные и сонные, как крокодилы на ферме, сидели на ветках соседних деревьев — в ожидании очередной трапезы…

— Ну Дениза, выкладывайте, кто вы такая, — сказал Бенито. Они сидели на терраске маленького кафе, под большим раскидистым зонтиком, спасавшим их от прямых лучей солнца. — У нас с Чарли спор, и мы хотим знать, кто выиграл…

— Я же вам сказала. — Она не очень удивилась вопросу, словно ждала чего-то подобного. — А что вы подумали?

— Что подумали? — Бенито помолчал, Чарли в это время весело ухмылялся, и ей показалось, что он на ее стороне в этом споре. — Сначала испугались, что вы из таможенной полиции…

— Таможенная полиция не берет билета до Китая, — сказала она первое, что пришло ей в голову. — Максимум, до Порт-Саида.

— И не бывает такой умной, — ухмыльнулся еще веселее Чарли, который стал вдруг вполне прилично говорить на французском.

— Возможно, — согласился с обоими Бенито. — Но на свете бывает всякое, и надо было проверить и это. Стало быть, не из таможни — кто тогда?

— Студентка из Монтевидео, — сказала она.

— Нет, — не согласился он на этот раз. — Слишком уж вы любознательны. И смелы к тому же. Студентки так себя не ведут.

— А вы не допускаете, что образованный, всем интересующийся человек сам по себе может быть любопытен? — не сдавалась она: она была в этом уверена, но надо было еще убедить собеседников. — И вести себя соответственно?

Они, однако, так не думали: не сталкивались до сих пор с бескорыстными просвещенными людьми, путешествующими, как герои Жюль Верна, по земному шару из одного научного любопытства.

— Короче говоря, — сказал Бенито, — решили мы, что вы из разведки. Весь вопрос, какой. Я думаю, из британской.

На этот раз она и вправду опешила.

— А Чарли?

— А он, как всегда, не знает. Вот и разрешите наш спор.

— Особого спора не вижу: раз он не знает… Может, из русской? — в насмешку над ними спросила она.

— Из русской вряд ли, — усомнился Бенито, а Чарли призадумался. — На русских работают евреи и коммунисты, а вы ни на тех, ни на других не похожи.

— Что ж вы не донесли на меня? — оценив наконец в полной мере нависшую над ней опасность, спросила она: чтоб знать, чего ждать в ближайшем будущем.

— Кому и на кого? На собственную пассажирку? Моряки своих гостей не выдают.

— Показал бы я ему, если бы он сдал человека из Интеллидженс Сервис! — Чарли выдал свои проанглийские наклонности.

— Да и капитану бы не поздоровилось, — продолжал Бенито. — Чтоб я капитана под удар подставил? Да пусть они оба сдохнут, Гитлер и мой тезка с ним вместе, раньше чем я своего капитана заложу… Не хотите говорить? А я так и знал, что не скажете.

— Не скажет конечно, — сказал Чарли и встал. — Пойдем на борт. С ней сидеть опасно. Если верить тому, что сам говоришь…

Больше они втроем не гуляли, теперь она сама себя развлекала и сторонилась близкого знакомства с кем бы то ни было: когда начинаешь говорить по существу, а не по дежурному этикету, нетрудно и проговориться…

(Есть разряд людей, говорила потом мать, которых разведчик, равно как и другие злоумышленники и лица, скрывающиеся от правосудия, должны остерегаться в первую очередь. Это те, кто по долгу службы видит много людей: они сразу выделяют тех, кто не похож на остальных, не проходит через общую гребенку, — да и полиция нацеливает их на это. К таким людям можно причислить портье гостиниц, поездных контролеров, иногда официантов, комедиантов (потому что у актеров зоркий взгляд и недоверчивая натура) — наконец, таких же разведчиков, как вы сами. Это не значит, что, раскусив шпиона, они немедля побегут в полицию: частные люди вообще неохотно туда обращаются — но вам, чтоб почувствовать себя неуютно, будет достаточно и их скрытного испытующего взора. К таким знатокам относились, наверно, и Бенито с Чарли. Хотя пассажиров за год у них набиралось не так уж много, но половина из них была сомнительного свойства — поэтому, наверно, они ее и вычислили.) Пароход полз по подбрюшью Азиатского континента, промышляя каботажем и оставляя далеко позади себя все сроки плавания, — ее появление в Шанхае отодвигалось все дальше. Капитан брал на борт пассажиров, на которых не хватало местных катеров, и высаживал их через две-три остановки: в каютах они не нуждались и пережидали время на палубе, не тяготясь безжалостным пеклом. Он заработал, по наблюдениям Рене, кругленькую сумму, но она не была, как догадались Бенито и Чарли, ни контролером его компании, ни агентом таможенного ведомства.

Любопытства у нее не убавлялось, но она довольствовалась теперь своим обществом. Между Пинангом и Сайгоном они оставили по правому борту остров Пуло-Кондор — место каторги, известное страшными «тигровыми клетками», в которых уже ее соотечественники, французы, держали политических узников руками вьетнамских наемников. Это были ямы, крытые сетками, где можно было только сидеть под палящим солнцем и нельзя было встать, — сюда попадали революционеры-аннамиты, которых она знала в Париже. Пароход туда не заходил, но она не могла не содрогнуться, не исполниться священного ужаса, минуя этот остров, — это тоже была святыня: как «Тайная вечеря» Леонардо, только иного свойства…

В Пинанге на пароход сел «типичный колонизатор», как она его назвала, — конечно же англичанин, владевший каучуковой плантацией во Французском Индокитае. Она до конца жизни затаила к нему неприязненное чувство. Сухопарый, подтянутый, поджарый, он являлся к столу капитана в страшную жару в смокинге и держался со смешными церемониями. Присмотревшись, она заметила, что под смокингом у него лишь манжеты и манишка и надет он на голое тело, но в этом не было еще ничего плохого — лишь комическая преданность традициям. Ехал он до Сайгона и пригласил офицеров, и Рене с ними, в свой загородный дом отобедать. Среди приглашенных были и Бенито с Чарли: теперь они ее сторонились и лишь любезно раскланивались на расстоянии — ее это устраивало. У себя дома хозяин повел себя со всем своим колонизаторским блеском. Вилла, по которой он их торжественно провел, была похожа на магазин, в котором дорогие вещи казались случайно выставленными рядом на продажу. Но и это было полбеды. Хуже было то, что он оказался любителем розыгрышей, столь же пошлых, как и он сам и все в его доме. Это были разного рода метлы и ведра, спускающиеся на голову того, кто входил в комнату, чучела змей, бросающиеся стрелой в сторону гостей: эти розыгрыши были его страстью, для удовлетворения которой он и пригласил к себе их компанию. Рене запомнила в особенности один фокус, коснувшийся, так сказать, ее лично. Она села на стул и не заметила на пестрой обивке свежий птичий помет, замаскированный под рисунок ткани. Радости хозяина не было предела. Он буквально заржал от счастья, а она распрощалась с единственным белым костюмом, который имела глупость надеть в экскурсию. Он повел их затем в свою спальню. Кровать в ней была не двуспальная, а трех— или четырехместная и рядом — огромное зеркало. Рене решила, что он спит с несколькими женщинами, и он, поймав ее взгляд, усиленно закивал и сказал, что она поняла его совершенно верно, что большая кровать нужна, чтоб спать сразу с двумя и тремя «конгай» (женщинами по-вьетнамски) и чтоб отображение в зеркале еще их и удваивало. Эти «конгай» были повсюду, они держались развязно: постоянно заглядывали в двери, нагло изучали гостей, призывно дефилировали перед хозяином. В доме царила разнузданность гарема, в котором забыли закрыть двери: он, видно, набрал свой штат на набережной. Сам он через некоторое время начинал производить впечатление чудака: угловатый, вызывающе дерзкий — джентльмен в смокинге, но без нижнего белья, как аттестовала она его потом попутчикам, не попавшим в эту увеселительную прогулку. Ее костюм и вечер были окончательно испорчены…

В Сайгоне, преддверии Китая, ее повели в опиумную курильню. Она увидела курильщиков опиума, лежавших в неудобных позах, с отрешенными безучастными лицами — спящих с приоткрытыми глазами. Впечатление было тягостное, но для нее не новое. В Париже она пришла как-то к товарищу-аннамиту и застала его за этим занятием. Обычно живой, восприимчивый, деятельный, он предстал перед ней тупым существом, не желавшим ничего видеть и слышать…

В Хайфоне начались муссоны. Каждый день в один и тот же час начинался проливной, как из ведра, дождь, который длился неизменно полчаса — не более того и не менее. С непривычки было странно: будто кто-то наверху, сверяясь со временем, льет вниз воду из гигантского чайника.

В Гонконге (они все-таки приближались к Шанхаю) ей запомнилось другое. До этого в Хайфоне к ним присоединился японец, образованный и хорошо говорящий по-французски. Он счел своим долгом познакомить пассажиров со своим уголком земного шара и повел их в китайский ресторан, где собирался удивить китайской кухней. Но в ресторане говорили на южнокитайском диалекте, а он знал только северный и, поскольку его не понимали, не смог сделать заказа: на пальцах в китайской кухне можно показать только палочки для риса, все остальное слишком изощренно для языка жестов. Они сидели в невыносимом пекле и спасались тем, что сушили лицо салфетками, которые держат перед этим на сильном жару: только их раскаленное прикосновение облегчает зной и делает еду возможной. Дело не двигалось, они собирались уйти, когда их вожаку пришла в голову счастливая, хотя, в общем-то, заурядная мысль — спросить меню, написанное китайскими иероглифами (знание их обязательно для ученого японца). С их помощью он в два счета сделал заказ, а ей пришло в голову, что эти магические знаки не зря сохраняются со времен египетских пирамид: языки приходят и уходят, а рисунки остаются и обеспечивают общение в разноязыком регионе. Такова была догадка, и она была довольна ею, потому что любила мыслить дедукциями…

В конце мая она прибыла наконец в Шанхай — огромный порт, ворота Китая и его проходной двор. Никто ее не встретил: она опоздала на месяц. Она поселилась в одной из двух указанных ей гостиниц и стала ждать — всерьез опасаясь, что ее не хватятся. Так оно и вышло. Прошел месяц, деньги ее кончались, никто на связь с ней не выходил. Она ходила взад-вперед по грязной, словно вымазанной салом комнате, пела куплеты из полюбившейся ей русской песни о том, что «никто не узнает и никто не придет», и смотрела в окно, где напротив гостиницы располагалось… советское консульство! Путь туда был ей заказан — пойти к своим было бы вопиющим нарушением конспирации.

В те годы иностранцы в Китае могли жить в отелях и есть в долг в течение месяца — после этого наступала неминуемая расплата. Месяц подходил к концу, ждать было нечего — она решилась. В один из вечеров — это было 10 июля, лил сильный дождь — она отошла подальше от гостиницы, наняла рикшу и попросила доставить ее до отеля, объяснившись с ним на здешнем ломаном английском, который назывался «пиджин-инглиш» и представлял собой чудовищную смесь из всех языков и наречий. У ворот консульства она попросила остановиться раньше времени и, расплатившись последними монетами, выпрыгнула из повозки — полуголый рикша побежал враскорячку дальше, а она нырнула под сплошную стену ливня к двери консульства: слава богу, вокруг никого не было. У входа стоял старик-китаец, работавший по найму. Он, к счастью, впустил ее в прихожую и внял ее просьбам — позвать кого-нибудь из советских. Вышла русская женщина, которой она сказала только, что приехала и никто ее не встретил. Этого было достаточно. Женщина позвала ее в вестибюль, где к ней вышел молодой человек, которого она случайно видела в Москве на встрече зарубежных антифашистов с московской молодежью. Он тоже ее узнал, нисколько ей не удивился, будто все происходило не в Шанхае, а на Арбате, и молча провел ее внутрь дома, за закрытые от чужих глаз двери…

На следующий день она вошла в комнату, где сидел красивый брюнет с тонкими, одухотворенными чертами лица, глядевший рассеянно, сосредоточенно и в то же время чуть свысока и покровительственно, с пышной шевелюрой, плотного, упитанного телосложения: что называется, в теле. Увидев ее, он поднялся и пошел ей навстречу, радостно улыбаясь, живо блестя глазами и кривя рот в гостеприимной, подкупающей улыбке.

— Это вы, Кэт? Вы наконец приехали? Теперь у меня будет настоящая радистка!..

Это была ее первая встреча с Яковом.