11

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11

После своего избрания Рене стала ходить на улицу Мартир (Мучеников) как на службу: Компартия снимала здесь этаж доходного дома для своих окружных комитетов, кружков и классов политучебы. На том, чтобы она каждый вечер дежурила на этом посту, настаивали вышестоящие органы партии: на случай, если придется передать какое-нибудь срочное сообщение — вроде сигнала к общему восстанию. Среди тогдашних руководителей партии было много деятелей с крайне левыми убеждениями, подталкиваемых русскими товарищами, которым не терпелось перенести в Европу эстафетный огонь революции. Никаких сигналов не было и быть не могло, и Рене зря отсиживала часы у аппарата — совсем как связная, садящаяся в определенное время суток у телефона в ожидании звонка от канувшего в небытие товарища.

Шла она туда сразу после окончания занятий в лицее, стараясь уйти незамеченной: подруги знали ее обычный маршрут и обратили бы внимание на его изменение — домой же попадала только к вечеру. Здесь перемены в ее жизни восприняли сдержанно. Жан стал относиться в последнее время к партийным обязанностям спустя рукава, с прохладцей, мать же давно перестала обсуждать дела дочери — с тех пор, как та поступила в лицей и вышла из круга доступных ей понятий и представлений.

— Я не против, — сказала она все-таки, совсем в этом не убежденная. — Но как ты теперь заниматься будешь?

— Я уже об этом думала, — успокоила ее дочь. — Буду брать с собой учебники. — Действительно, времени читать у нее там было больше, чем дома.

— А сидеть зачем? — спросил недоверчиво отчим, который лучше матери знал партийные нравы и порядки.

— Ждать: может, кто-нибудь позвонит.

— У тебя что, телефон свой?

— Нет. У Дуке. — Дуке был партийный секретарь округа.

— Вот он пусть и сидит, — сказал отчим. — У кого телефон, тот и дежурит.

— Сказали, что и я должна.

— Мало ли что они скажут, — пренебрежительно отозвался Жан, но придержал язык: чтоб не давать пищу сомнениям и без того насторожившейся матери.

Беда была не в отсутствии звонков, а в том, что, кроме Рене, в тесной клетушке, отданной окружному комсомольскому комитету, никого не было. До своего поступления на эту должность, по тому, что она видела в Сен-Дени, Рене думала, что в таких местах кипит боевая жизнь и что ей придется только направлять ее в нужную сторону, а тут — как шаром покати, как в дневные часы в театре. Прежнего секретаря давно надо было выгнать, и не делали этого только потому, что не было подходящей замены: он все развалил — после него не осталось даже списка членов организации. Была, правда, конференция, на которой ее выбрали и где присутствовало около трех десятков молодых людей, но она оказалась сен-денийским блефом, организованным по приказу Дорио и по его подобию: его сорванцы провели мероприятие и исчезли в неизвестном направлении. Осталось четверо любопытствующих. Фоше, которого ничто не могло смутить или выбить из седла, зорко оглядел их и подбодрил Рене:

— Это твой актив будет. Смотри, какие ребята боевые. Надо только распределить между ними обязанности. Ну давайте, кто за что отвечать будет? В соответствии с вашими наклонностями…

Те, однако, сказали, что живут в другом районе и не могут быть членами вновь избираемого комитета, но что, если надо, придут на следующий день и помогут организовать работу. Только один из них, Люк, действительно зажегся делом: ему понравилась Рене, он был в восторге от ее выдумки с дулей, нарисованной на плакатах правых. Это был простоватый белобрысый паренек, глядевший заговорщиком: он прятал свои глаза, но они у него горели.

— Он у тебя будет, Рене, по кадровым вопросам. — Фоше показал тогда на Люка, даже не спросив его имени. — Что-то мне подсказывает, что он отлично с этим справится…

Тут он как в воду глядел: у него, видно, был хороший подсказчик. На следующий день в клетушку под лестницей, отведенной для комсомольцев (в ней хранились также швабры и ведра: приходящая уборщица не захотела насовсем расстаться со своим помещением), пришел только Люк — остальных она никогда больше не видела. Зато Люк не унывал и не падал духом.

— Ничего, пойду в кафе народ искать. Там много всяких чудаков ошивается. Я уже нашел одного: я б, говорит, пошел, но мне философию учить надо. Он на киномеханика поступает. Нельзя помочь человеку?.. — и вопросительно глянул на Рене. — Его Алексом звать.

— Пока нет. Может, потом. Позови еще кого-нибудь. Пока я здесь сижу… Только не очень странных.

— Нет, чумных звать не буду. Тут комики нужны. Кто юмор понимает. А ему, видишь ли, философию учить надо… — и отправился на новые поиски…

Через неделю Рене пошла за советом к Дуке. Дуке не очень ей обрадовался. Во-первых, он считал ее человеком Дорио, а с сен-денистами у него были сложные отношения, основанные на обидной для него зависимости: они вечно помогали и выручали, но взамен относились к нему пренебрежительно — как школьники старших классов к младшим; во-вторых, у него самого были эти же проблемы: с людьми и у него было туго. Революция любит праздники и из ряда вон выходящие обстоятельства: тогда она выплескивается на улицу и творит чудеса, но серые будни для нее — сущее наказание, вынужденное безделье, которое надо уметь заполнить видимостью дела: в этом и состоит задача партийных активистов.

— Как дела твои? Что-то я совсем тебя не вижу. Сколько ты у нас?

— Неделю.

— И что успела за это время? — Дуке все глядел на нее и никак не мог взять в толк, чего ради ее сорвали с места и возвысили таким сомнительным образом.

— Ничего, — тяжко призналась Рене: на ней уже висел груз невыполненных дел и обязательств — каких, она сама толком не знала. — Не могу собрать актив.

— Зачем он тебе?

— Распределить обязанности. Надо комитет избрать.

— Да? А по плану у тебя что? — Он вынужден был взять над ней шефство. — Ты папку с календарем мероприятий нашла?

— Нашла. — Рене положила на стол заветную папку — единственное, что прежний секретарь не успел потерять или пустить по ветру.

— Только не делай всего, что там написано: никакой жизни не хватит. Только то, что красным карандашом отчеркнуто. Что у нас сейчас?

— Май.

— А впереди что? Красным карандашом?

— Первое августа. День международной борьбы с империализмом, — прочла Рене.

— И милитаризмом, — добавил Дуке: он не был педантом, но партия требовала от руководителей четкости формулировок, и он заговорил ментором — Милитаризм для нас, пожалуй, опасней всего прочего. Мы как-то посчитали: 82 % наших осужденных сидят за оскорбление армии и за призывы к воинскому неповиновению. Экономические требования — пожалуйста, это они нам позволяют: добивайтесь повышения зарплаты, это ваше право, а наше — идти, или нет, вам навстречу, а армию не трогайте, это не вашего ума дело, это для нас святое! Конечно! — разгорячился он. — На нее одну они и рассчитывают! А не на вшивый парламент и не на муниципалитеты — которые только разлагают тех, кто туда попал, своими сварами и тактическими союзами! Для них штык как был, так и остается лучшим доказательством в политических дискуссиях… — Он глянул испытующе на Рене, все еще не зная, можно ли быть с ней до конца откровенным. — Как будешь отмечать этот день? Что делать вообще, когда людей нет и никто ничего делать не хочет?.. Народ за нас, конечно, — поспешил поправиться он: чтоб Рене не поняла его превратно, — а вот коммунистов — семьдесят человек на весь девятый район. А если считать действующих, а не платящих взносы, то вдвое меньше. В Сен-Дени больше, — нехотя признал он, но и тут не сдался: — Хотя и там сколько, тоже никому не ясно. Голосовать приходят, а сколько активных членов партии, скрыто в тумане неизвестности… С Дорио тоже проблемы, — как бы случайно проронил он, хотя видно было, что это давно вертится у него на языке. — Политбюро от него не в восторге. Указывает ему на это, а он не очень-то реагирует… — но не стал испытывать судьбу далее: вдруг побежит докладывать своему другу — прекратил скользкий разговор, пообещал: — Насчет актива я к тебе Барбю пришлю. Подскажет, как это делается. Он у нас спец по работе с кадрами. Книгу даже об этом написал — может, издадим ее еще. Если Сен-Дени из нее пособие для муниципального работника сделает. Денег нет — как всегда и на все…

Барбю был пожилой, больного вида человек с одутловатым лиловым лицом и неровным спертым дыханием. В тесной комнатке, пахнущей жавелевой водой и половыми тряпками, оставляемыми уборщицей на ночь, ему вовсе нечем было дышать, он задыхался, но потребность говорить была у него сильнее.

— Я Барбю — бородатым должен быть, а видишь, какой? — и провел с шутовским сожалением по гладкому подбородку. — С тех пор как болеть стал, не растет. Я сердечник, мышца сердца плохо работает. И с легкими так себе. На лекарствах сижу, а проку нет. Врачи — те же эксплуататоры, разве что в белых халатах. Только деньги из тебя вытрясут — с душою вместе. Можно, конечно, и бесплатно лечиться — больницы не отказывают, а что толку? Хочется к светилу попасть, а они кусаются! Принимают, правда, раз в году и бесплатно нашего брата, но очередь год ждать надо. Вот и собираешь крохи, чтоб попасть на прием, — а результат один, только в еще большие расходы вгонят: профессора — они и лекарства назначают себе под стать, такие, что закачаешься… Что тебя интересует?

— Как работу организовать. У меня пока что плохо получается.

— Как работу организовать? — одновременно оживился и погас он, потому что это было делом его жизни, а в конце жизненного пути вспоминать его особенно трудно и даже больно. — Это вещь сложная. Сейчас я говорить начну, а ты запоминай или записывай: пока есть кому рассказывать. Книгу все равно, видно, не напечатают… — и приготовился к пересказу своего сочинения. — Я-то вообще металлист — слыхала про таких? В партии с самого ее основания. Был секретарь ячейки в Альене. Знаешь такое?

— Нет.

— Это к Бельгии ближе. У нас боевая ячейка была. Держали патрона в страхе — это тебе и Дуке рассказать может. У нас там всего один завод был: трамваи чинили — вот его хозяина и держали в ежовых рукавицах. У них до нас те еще порядки были. На работу на пять минут опоздаешь — иди объясняйся с администрацией, не пойдешь, выгонят без выходного пособия… Что тебе сейчас нужно?

— К Первому августа готовиться, а нет никого.

— Нет, так будут. Желающие найдутся. Это прежний секретарь все развалил: как по заданию полиции работал, а до него тут, говорят, много народу было. Ты бы из Стена кого-нибудь позвала. Новый руководитель когда приходит, своих за собой тянет. Стен ведь тоже к нам относится?

— Относится. Я подумаю, — сказала Рене, хотя на ум ей опять никто, кроме Бернара, не пришел.

— Я помогу в случае чего. Дело нехитрое. Вообще в этом деле самое важное — не исполнители: эти обычно находятся, а как организовать их, чтоб все как один были. Толпа — это толпа, ее в разные стороны тянет, а вот как ее одной дорогой пустить, заставить делать что нужно — вот в чем вопрос, — и примолк, не сразу расставаясь со всеми тайнами. — Вот говорят, пение революционных песен объединяет. Объединяет, верно. Но как добиться, чтоб все хором пели, в одно горло? Простая вещь мешает. Какая? Слов не знают. Пустяк, а номер не прошел, воодушевления нет — демонстрация, считай, не состоялась… Как это обойти? Как заставить в унисон петь — или как это называется по-ученому? Ну-ка подумай — дело-то простое… Не знаешь? А еще в лицее учишься… Надо просто с ребятами заранее слова выучить. Напиши куплеты на бумажке и раздай каждому. Они, как время придет, совсем иначе к пению отнесутся — так заорут, что любо слушать. Пустяк, скажешь, а на таких пустяках все строится. У нас даже список песен был, которые нужно было выучить. Как в хоре на спевках. Я помню, в последний раз тот еще концерт устроили. В тюрьме: угодили за эту самую антиколониальную деятельность. Марокканцев поддержали — которых в глаза не видели. Что ты! Надзиратели удивлялись: откуда столько знаете. А мы и «Марсельезу» и «Эй гаркнем» и «Песню ветеранов 17-го полка» — пели час, не меньше, там от нас устали: уголовники постучали, перервитесь, говорят, отдохнуть дайте. Ей-богу!.. Ты-то сама поешь?

— Нет, — честно призналась Рене. — Музыку люблю, а петь не умею.

Он покосился на нее.

— Лучше бы наоборот. Чтоб петь, музыку любить не надо. Надо пролетарскую солидарность чувствовать. Это ведь что петь, что говорить — одно и то же. Только хором говорить не получается, а петь можно. Вот так-то. Я тебе много еще чего расскажу… Ты к Дорио как относишься? Про тебя говорят, что ты его человек.

Рене возмутилась: она не любила раздоров между единомышленниками и совсем не терпела, когда ее в них впутывали.

— Что значит — человек Дорио? Люди сами по себе не свободны? Должны обязательно быть чьи-то? Кому-то на оммаж присягать?

(Договор с феодалом-сюзереном с принесением ему клятвы верности в средние века. — Примеч. авт.)

— А это что? — Барбю не знал истории, и поскольку рассердившаяся Рене не удосужилась объяснить ему значения слова, утвердился в сомнениях на ее счет: все новое подозрительно, а строптивость подчиненного неугодна не одним только хозяевам…

В одном он оказался прав. Прошло немного времени, и в комнатку Рене полетели первые ласточки. Первым был все-таки Бернар. Его завлекла она сама: попросту обманула — сказала, что он внесен в списки ее заместителем и должен поэтому два дня в неделю заменять ее на дежурствах: поняла, что Дуке сыграл с ней такую же штуку. Она стала в эти дни попадать домой засветло, но и Бернар не пострадал: хоть и был мямля и недотепа, но умудрился оформиться ночным сторожем, получал какие-то денежки за отсиживание часов и даже поставил здесь раскладушку. «Так-то бы я в сторожа не пошел: слишком неуважаемое это дело, — повторял он всем, кто хотел и не хотел его слушать, — но тут иначе: я в девятом округе заместитель секретаря комитета — взял на себя заодно и это. Все равно сидеть — так лучше уж что-нибудь получать за это», — и все с ним соглашались и хвалили его за находчивость. В комитете он занял место делопроизводителя и аккуратно вел тетрадь комсомольских мероприятий.

Вторым был Мишель. Люк нашел его в дешевом кафе, где он приставал к рабочим, напрашивался в их компанию и угощал вином, чтоб те поверили ему загадочную тайну пролетарского бытия, а они хоть и пили за его счет, но так и не смогли удовлетворить его неуемного любопытства. Люк пообещал ему, что Рене ответит ему на его вопросы: он давно проникся почтением к ее начитанности и смышлености.

Мишель был сыном известного профессора философии. Это был широкоплечий большеглазый, с пышной черной шевелюрой юноша, пылкий, горячий и, что называется, с завихрениями. Он кончал лицей, где все время манкировал занятиями, но к нему там относились снисходительно: благодаря отцу и его собственным, фундаментальным уже, познаниям в философии. Своим происхождением он не то что не гордился — напротив, не знал, куда его деть, как сбыть с рук, как от него отделаться.

— Рене, если б ты знала, как я тебе завидую! Как легко и просто жить, когда родители твои — просто отец и мать и никто больше, как тяжело, как отвратительно знать, что ты уже был кем-то в утробе матери! Рене, я прочел всех философов у отца в библиотеке, и ни у кого не нашел слов утешения! Рене, я мыслю, значит я существую — это для кого-то, может, и так, но я скажу иначе: я завидую, значит существую — лишь в этом противоположении я нахожу еще силы для существования, ищу в ней скрытый смысл утраченного, соизмеряю себя с историей и припадаю к ее истокам. Если я смогу еще к ним припасть! Рене, я хочу опрощения! Хочу на завод, Рене, хочу простого незатейливого общества, хочу работать руками, а не головой — этим уродливым волосатым отростком человеческого тела! Не хочу, Рене, книжного шкафа, хочу станка, швейной иглы и отвертки — только они могут еще поставить меня на ноги!..

Люк, приведший его, слушая все это, оторопевал и поглядывал на Мишеля с опаскою: уже думал, что недооценил меру его неординарности. Рене оказалась более стойкой: она не только не поддалась атаке, но и не смогла отказать себе в удовольствии поспорить с ним, показать, что и она не лыком шита:

— Я мыслю, значит существую — это мысль человека, взятого самого по себе, отдельно. Я завидую, значит существую — так может сказать только человек социальный, ячейка общества. Декарт не мог представить себя частью общества — он не умел делиться, оставался большим и неделимым целым. Как, кстати, и Паскаль тоже.

Мишель воззрился на нее с суеверным ужасом.

— Рене?! Я ослышался, у меня галлюцинации?! Ты сама до этого дошла?! Без книжек и без учителей?! Рене, я только об этом с утра до вечера и думаю! Как остаться в целости и сохранности, когда все кому не лень рвут тебя на части?!

Рене стало неловко, но она не могла сказать, что учится в лицее: была уже хорошим конспиратором.

— Что-то я, конечно, читала… У нас сосед был — давал мне школьные учебники, — и незаметно подмигнула Люку: знай, мол, наших — и Люк, который и ее уже начал побаиваться после столь ученых сентенций, вздохнул тут с облегчением.

— Учебник или хрестоматию? — Мишель оказался вовсе не так прост, как казался поначалу, и поглядел на нее с орлиной проницательностью: таков был, видно, взгляд и у его отца, от которого он напрасно отказывался.

— И то и другое. — Рене решила если врать, то короче. — Тексты я тоже читала.

— Только те, что в хрестоматии? Или и классиков тоже? С «Пролегоменами» Канта знакома?

— Нет, — честно призналась она.

— И не берись! Я проштудировал — без толку! И вообще — во многом знании многие печали. Дошел вот до Маркса и споткнулся. Не сознание определяет бытие, а бытие сознание. Это «Немецкая философия», часть первая. Сказал — как ножом отрезал. Как ни бейся, а из своих берегов не выйдешь — умом будешь знать, а душой остаешься там же. В бытии, гори оно пропадом!

Рене была настроена проще и практичнее.

— Знаешь что? — надумала она. — Давай-ка вечернюю философскую школу организуем. Я уже пробовала это делать. «Происхождение семьи, частной собственности и государства» рассказывала.

— Рене, фи! — воскликнул он. — Нести эту бурду в массы?! Я от тебя такого не ожидал!

— Сверху спустили, — оправдалась она. — Потом мне было тогда всего двенадцать…Ты сам читал ее?

— Просматривал.

— А я чуть не наизусть выучила. И правда, не нужно было. Там все в родственных отношениях запутались — споткнулись, как ты говоришь. Но нас-то уж никто не будет контролировать: что читать, что нет. Сами выберем.

— А нужно это твоим друзьям? — усомнился он.

— А почему нет? Если тебе было интересно, почему другим нет? Хочешь из нас мещан во дворянстве сделать?

Это его подкосило.

— Еще и по морде схлопотал. Как всегда бывает, когда навязываешься.

— Надо относиться к другим как к себе, — снова профилософствовала Рене: ей трудно было отказать себе в этом удовольствии. — Каждый един и неделим и ни от кого не зависим и, когда сходится с людьми, должен оставаться собою. Но для этого он должен и к другим относиться так же…

Это были мысли не на каждый день, а рожденные моментом и тут же ею забытые, но на него они произвели впечатление. Он ведь был человеком Слов, которые откладывались в его сознании наподобие библейских заповедей. Сущность философии и морали заключается в том, чтобы давать жизни самые общие советы и формулировки, и те, что предложила Рене, были ничем не хуже и не лучше других, но и это было немало, и он как философ понимал это.

— Ладно, — покорился он. — Философская школа так философская школа. Видно, мне, как отцу, суждено учить всех философии…

Люк разнес новость по ближним и дальним знакомым, и те потянулись на огонек знания. Первым пришел, конечно же, Алекс, который вслед за Бернаром сообразил, что в комитете можно сочетать приятное с полезным. Пришлось и Люку сесть за парту: он хотел увильнуть, но в конце концов принес себя в жертву новому начинанию. Собралась, словом, целая аудитория, и Мишель, который не думал готовиться к занятию, вынужден был импровизировать и всерьез выкладываться. Он посвятил урок любимым «Пролегоменам», и они, надо сказать, удались ему — ребята записывали за ним как завороженные. Правда, Кант выступил в его рассказе не сухим въедливым стариком, а в Мишелевом блестящем переложении и преломлении — молодым и страстным, но именно этим и прельщают нас настоящие преподаватели. Бернар задумался так сильно, что до него потом три дня не могли достучаться: все ходил под впечатлением пролегомен (хотя так и не узнал, что это такое) — будто на него просыпали манну небесную. Рене и та позавидовала Мишелю. Она впервые столкнулась с потомственным книжником: до того встречались лишь скороспелые умники, выросшие на необработанной, неунавоженной почве — и она почувствовала всю разницу между ними.

— Интересно, — призналась она. — Я бы так не сумела.

— Конечно, — согласился он с ней, нисколько не зазнаваясь. — Мне отец рассказывал — я вам. Но я все-таки на завод хочу, Рене. К станкам и к тем, кто на них вкалывает. Когда пойдем?

— Сама бы пошла, — сказала она. — Мы тут засиделись… — и встала. Ей захотелось размяться. Или же она приревновала к нему свою компанию.

— Хочется чего-то настоящего, — продолжал мечтать вслух Мишель. — Чтоб взяло тебя за вихры и стукнуло. Жизни, словом, а не ее отражения…

Мечта его вскоре исполнилась — он попал-таки в переделку. Революция не всегда течет скучно и серо, в ней бывают и свои праздники тоже…