8

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8

Дома успехи ее были приняты с гордостью, хотя и без излишнего восторга. Родители промолчали, когда она объявила им о поступлении в лицей: дочь уходила в чужие, неведомые края, и у них не находилось слов ей в напутствие. Жоржетта подошла, правда, пару раз к новым учебникам, взяла их с осторожностью и даже опаской, будто они вышли из-под другого печатного станка, нежели прежние, открыла, попробовала вчитаться, отложила эту затею. Жан вообще не брал книг в руки — этот торчал после работы в кафе и на улице, был на людях, там говорил и слушал, и ему не нужно было ничего другого.

Он продолжал брать Рене на свои cходки — называл ее теперь «моей падчерицей-лицеисткой». Жоржетта была этим недовольна. Вначале она, по обыкновению своему, молчала — только неприязненно супилась, затем не выдержала:

— Может, ты оставишь ее в покое? Она еще уроков не выучила.

— Да у нас сегодня ничего не будет. Обсудим только план работы на год. И бутылочку раздавим. — Жан почувствовал себя виноватым и попытался таким образом отшутиться. Жоржетта не поняла, вспыхнула:

— Ей и пить с вами?

— Да ты что, мать?! — искренне удивился он. — Что ты говоришь вообще? Мне бумагу надо завтра отослать. А я строки не могу сочинить. Говорить — пожалуйста, хоть с утра до вечера, а писать — баста, тормоз… Пусть сама решает, идти или нет, — сказал он затем, не желая брать на себя всю полноту ответственности. — Она уже взрослая.

— Я хожу туда не потому, что меня Жан зовет, — сказала Рене матери, и та уставилась на нее в недоумении. — Я тоже считаю, что за права рабочих нужно бороться.

— Видишь, как мы ее распропагандировали! — обрадовался отчим. — Она вообще молодец — я ее недооценивал…

Матери это все не понравилось, но она, будучи самолюбива и обидчива, больше в их дела не вмешивалась.

Между тем Рене не только думала, что надо бороться за свои права, но и считала, что Жан и его приятели не спешат с этим: много говорят и мало делают, а иногда просто ищут повод для выпивки. В ней с возрастом проснулось нетерпение, требующее поступков и не удовлетворяющееся словесами. Это и привело ее к событию, которое повлияло на все последующие в ее жизни. Поначалу оно представлялось незначительным, но так устроен белый свет, что наибольшее влияние на нашу судьбу имеют именно такие, относительно невинные, наши действия. Всему причиной была еще и ее чрезмерная грамотность, никому не принесшая в жизни счастья, и рано пробудившаяся любовь к ученому остроумию, к тому, что сами французы называют «bon mot», «бонмо», а мы их за это — «бонмотистами». Но главное было, конечно, что она перешла от слов к делу, — это была ступенька, поднявшая ее на новый пролет опасной и шаткой лестницы.

Они возвращались как-то с отчимом домой после очередного заседания ячейки. Жан не успел в этот раз залить бушевавший в нем пожар любимым красным и не мог поэтому успокоиться: цеплялся то за одно, то за другое…

— Гляди! — возмутился он, увидев плакат на стене дома. — Опять приклеили! По ночам, что ль, стараются? Или пока мы в кафе сидим, прохлаждаемся? Хоть патрули на улицу выставляй. Увидел бы — руки оторвал, с их пасквилями вместе! — и, подойдя к стене, начал отдирать от нее плотно приклеенную афишу.

Она изображала переползающего через границу коммуниста со звездочкой на ушанке и с ножом в зубах. Сверху были слова «Французская акция» — это была близкая к фашистам правая организация, угрожавшая таким образом перебежчикам из красного зарубежья. В Стене правых было немного, они не осмеливались выходить на улицы, но в Париже в некоторых кварталах подобными рисунками были заклеены целые улицы.

— «Французская акция» — реакция, — загадочно произнесла Рене, глядя, как отчим рвет на куски содранную им со стены бумагу.

— Что ты сказала? — вернувшись, спросил он, взбешенный и взбудораженный. — Видишь, как они это представляют?! Шпионы через границу с ножами в зубах переползают! Провокаторы! Натравливают на нас полицию! Хотя те сами хороши! Заодно с ними! Одна шайка-лейка!

— Акция-реакция, — повторила Рене и объяснила: — Две буквы, а все меняют. Если приписать сбоку. Французская реакция получается.

— Это точно! — невпопад согласился отчим. — Акционеры — они реакционеры и есть, одна лавочка!

Но Рене уперлась. В воображении своем она уже превращала коммуниста с ножом в его партийного антипода — с помощью всего лишь двух букв алфавита. Да еще отчим как назло сказал:

— Слушай, тут от меня требуют, чтоб я подростковую секцию при ячейке организовал! — Гнев словно взболтнул его память, и он глянул на нее просительно. — Составь список — я отправлю. Себя секретарем сделай — для блезиру. От них иначе не отделаешься.

— Нехорошо обманывать. — Рене не хотелось начинать работу в партии с обмана и посылать вверх список несуществующей секции, но она сообразила, что ее идея хорошо согласуется с директивой, спущенной сверху.

— Да я понимаю! — с досадой сказал он. — Какие тут детские секции, когда взрослых раз-два и обчелся! Я Максу так и сказал — это тот, кто нас в департаменте ведет, а он: я сам в таком же положении, такой же ерундой занимаюсь: мне сверху шлют, из Федерации, а тем из Центрального комитета, а кто за ними, одному Анри известно — или кто у них там сейчас за главного. Меняются же все время. Понадобилось кому-то детей в наши дела впутывать: надо и их в революцию вовлекать. Здравый смысл терять начинаем. А что ты хочешь? Наверху те же бездари и чиновники… Есть у тебя кого в список включить?

— Бернара если только.

— Ну если только Бернара, плохо наше дело! — засмеялся он. — Революция, Рене, в опасности…

Пока они шли домой, она окончательно надумала сколотить группу единомышленников и отметить ее рождение шуткой с плакатом: с самого начала задавая тон своей последующей партийной деятельности — тон иронической вольтерьянской насмешки над власть имущими и блестящего филологического изыска…

Идея была хороша, но как всякая другая революционная затея едва не споткнулась о малое — об отсутствие средств и, главное, исполнителей.

Она начала все-таки с Бернара: больше было не с кого. Бернар был старше ее: ему было лет пятнадцать-шестнадцать. Это был задумчивый, угловатый подросток, ни с кем не водивший дружбы и словно застывший в ожидании. Он приходил на собрания ячейки, отсиживал здесь часы: словно отбывал повинность, помалкивал, а, если к нему обращались, поспешно кивал и немедленно соглашался, но так, что никто не знал, о чем он при этом думает. Вообще было неясно, зачем он ходит в ячейку, но об этом здесь не спрашивали и к нему если не привыкли, то притерпелись. Его мать была консьержка в одном из немногих богатых домов Стена. Как-то они возвращались с Рене домой, и из его путаных и невразумительных полуобъяснений-полупризнаний она поняла, что мать его в обиде на жильцов, которые относятся к ней свысока, не как к своей ровне, он же принимает это за должное, но зато всем прочим в жизни тяготится и не знает, чем займется в будущем: у него ни к чему душа не лежала.

Рене пошла к нему: приняв решение, она ни перед чем не останавливалась. Консьержка с сыном жили при подъезде в комнате с кухней: жилье было отделено от лестничной клетки стеклянной перегородкой, через нее можно было наблюдать за входящими в дом, не покидая плиты и готовки пищи. Мать была на своем посту, Бернар — в смежной комнатке: он вышел оттуда неслышно и лишь спустя некоторое время, хотя сразу услыхал, что пришла Рене: решил узнать сначала, для чего именно. Мать слушала Рене недоверчиво, потом с явным недовольством.

— Никуда он не пойдет! — отрубила она, хотя Бернар к этому времени стоял рядом и мог бы сам собой распорядиться. — Что ты предлагаешь? Плакаты срывать? — и закрыла дверь в подъезд, чтоб, не приведи Господь, никто не услышал.

— Не срывать, а переделать. Там приписать кое-что надо. Можно и не снимать, на месте оставить. — Рене была в шутливом настроении и хотела, чтоб другие отнеслись к делу так же.

— За это, милая, оштрафовать могут! — осадила ее консьержка. — И в участок свести. А у меня денег на адвоката нет — вызволять его оттуда… И тебе это ни к чему. Ты, говорят, в лицей попала? — Она глянула на Рене с нескрываемой завистью. — Помогли, наверно?.. И тебя там по головке не погладят, если узнают. Тебе-то это зачем? — сказала она еще раз. — Ты, считай, уже устроена. Это мой балбес, — оборотилась она к неловко молчащему сыну, — никак не определится. Учиться дальше не может: мудрено слишком, а работы подходящей нет. Хорошие места разобраны, а на плохое я его и сама не отправлю…

Бернар все молчал: теперь достаточно красноречиво. Рене поняла, что для нелегальной работы он не годится. Она задала все-таки еще один вопрос:

— А в списки секции его вводить? У нас при ячейке секция организуется.

Бернар задумался над предложением, но ответила снова матушка:

— В секцию можешь включить. В этом как раз ничего плохого. Пусть знают, что есть такой. Запиши и какое-нибудь место ему выдели.

— Заместителем секретаря? — предложила Рене.

— Можно заместителем! — Она повеселела. — Годится. Ответственность небольшая, а место видное. Если понадобится, найдут. Главное, чтоб в списках значился. В Сен-Дени вон в мэрии все красные. Может, и у нас будут. Чего нам бояться — верно, Бернар? Нам терять нечего…

С Бернаром не вышло. Она не знала, к кому обратиться еще, и пустилась во все тяжкие: позвала алжирца Юсефа, за которого недавно заступилась. Тот, хоть и плохо говорил по-французски, сразу понял, о чем идет речь, и замахал руками, как мельница:

— Я политикой не занимаюсь! Это ваше дело — французское. Меня с работы выгонят, если узнают. И меня и всю семью выселят!

— Никто не узнает, Юсеф. Мы все ночью сделаем.

— Ночью?! — еще больше перепугался он. — Чтоб меня полиция в участок забрала! Оттуда еще ни один араб не возвращался! Ты что? С тобой даже стоять опасно! Я тебя не знаю и ты меня не видела! — и огляделся по сторонам в поисках спасения. Он, по обыкновению своему, перебарщивал, но страх его был настоящий и не нуждался в особенном преувеличении.

— В кафе ходишь? — Рене захотелось напомнить ему о недавно оказанной ею услуге.

— В кафе больше не хожу. Мы теперь у себя кофе пьем. У нас один такое кофе варит — закачаешься! Только лицензии нет — для своих только. Ох опять проболтался! — спохватился он. — Не говори никому, а то такой штраф наложат — ввек не расплатишься! — и убежал от нее не оглядываясь.

И от него Рене ушла ни с чем. Обращаться было не к кому, и, как многие зашедшие в тупик люди, Рене невольно вспомнила не тех, с кем ее связывали дела, а тех, кто ей хоть немного, но нравился: так, когда прячутся от стражей порядка, ищут в старых записных книжках адреса бывших любовниц. Многие большие дела людей начинаются с любви — если не с большого чувства, то с его проблеска или тени. Она вспомнила Жака, который хоть и не ухаживал за ней по всем правилам искусства, но останавливался возле нее на улице, уделял ей внимание и был непрочь познакомиться поближе. Она не отвечала тогда на его авансы, но и не забыла их — с тем, чтобы теперь о них вспомнить. Со дня знаменитой лекции об Энгельсе прошло два года. Жак сильно изменился за это время, стал реже торчать на улице и не задерживался больше у каждой нарядной юбки — только оборачивался на ходу и провожал очередной собирающийся в складки колокол вдумчивым и пытливым взглядом. Рене повезло, она случайно встретилась с ним возле дома — через пару дней после визита к неприветливой консьержке и неудачной вербовки Юсефа.

Жак был принаряжен: в новой рубашке навыпуск, с черной широкой лентой, повязанной вокруг шеи вместо галстука, в полосатых щегольских брючках, в лакированных штиблетах — все это плохо шло к его простому скуластому лицу, ко времени дня да и к самой улице, с ее выстроившимися в ряд, как за подаянием, бедными обшарпанными домишками. Он кого-то ждал. Рене подошла первая.

— Ты? — удивился он, будто не должен был встретить ее здесь, а ее рассказ и просьбу выслушал с недоверием, которое тоже лишь недавно стало ему свойственно. — Акция-реакция. В общем прикипела ты к ним. А я тут недавно сидел с вашими.

Он сказал это так, будто Рене должна была знать о его отсидке, а она не знала и спросила невпопад:

— За что?

Он уклонился от прямого ответа:

— Да прогулялся, понимаешь, где не надо, — и глянул выразительно. — На три дня задержали — отпустили: сказали, чтоб пришел сегодня. Я вот и иду. Думал: может, слинять, потом решил: нет у них ничего, чтоб засадить меня надолго. В следующий раз — другое дело. А ваши — шумный народ. Большая шишка от вас была, так они тот еще концерт устроили. И не ту баланду им дали и газет, видите ли, нету. Голодовку объявили, песни весь день как оглашенные пели, начальство вызывали — оно к ним бегало. Наши тихо сидят. Могут, конечно, и побузить, если надо, но если нет, то зачем? Сиди не рыпайся, а эти как нарочно шороху подняли. Политики: им чем больше шуму, тем лучше. Что тебе?

— Плакаты дописать. Две буквы подставить. И над ними крючочек.

Он не стал вдаваться в подробности.

— Это тебе художник нужен.

— Чтоб две буквы написать?

— Буквы! У него кисточки должны быть, краски. Это тебе не Энгельса читать. Заплатят что-нибудь?

Рене не была готова к этому самому простому на свете вопросу, но отвечала искренне и с большой долей вероятия:

— Нет, наверно.

— Ваши никогда не платят, — согласился он. — На халяву норовят. Сходи к Леону — может, согласится от нечего делать. Он в клоповнике на Людовике Четырнадцатом живет. Знаешь?

— Нет.

— Клоповника не знаешь? Что ж ты тогда знаешь вообще? А еще революцию делать хочешь, — и рассказал ей, как найти Леона. — Только им одним не обойдешься. Один писать буквы должен, двое на стреме стоять: один в одном конце улицы, другой в другом. Я б тебе дал кого-нибудь, да видишь, мне сейчас не до этого. К Филину обратись: скажи, от меня — он все сделает.

— А Филин кто?

— Филина не знать?! — изумился Жак. — Да его пол-Парижа знает — не то что в Стене. На соседней улице он живет — его имя назови только, к тебе десять ребят подбегут, свяжут тебя с ним. А если я снова понадоблюсь, к Жозефине зайди: она в курсе, где я да что. Тоже вот — странная девушка, не перестаю удивляться. Пока все в порядке было, знать меня не хотела, как влип, так нате пожалуйста. Ты, говорит, пропадешь без меня совсем. Вы что: поэтому только с нами и связываетесь, что боитесь, пропадем мы без вас?.. — и не дослушав ее ответа, направился к кому-то, кто ждал его в скромном уединении: видно, нужно было закончить кой-какие дела, прежде чем идти к фликам с повинною…

Клоповником называли стоявший на улице Короля-Солнце деревянный флигель, маскирующийся штукатуркой под солидные каменные дома, высившиеся рядом. Внутри его была череда одинаковых комнат, глядевших узкими окнами на улицу и столь же узкими дверьми — на общий, шириной не больше метра, внутренний коридор с балюстрадкою. Раньше здесь была гостиница, пришедшая в упадок и в негодность и ставшая прибежищем разного рода неустроенных людей, никогда не платящих вовремя. Ожидание квартплаты, с одной стороны, и уклонение от нее, с другой, наполняли напряженную умственную и нравственную жизнь этого заведения. Из бывших номеров шел затхлый и тяжелый запах слежавшихся вещей и готовки на дешевом жиру — возможно, рыбьем. Рене спросила, где найти Леона. Женщина, указавшая ей дорогу, посмотрела на нее так, будто она шла на любовное свидание. Рене не стала обижаться: во-первых, она ни в чем не была повинна, а в таких случаях обида сносится легче, что бы моралисты ни говорили по этому поводу, во-вторых, было даже лучше, чтоб женщина осталась при своем мнении: Рене только этого и надо было. Позже, в расцвете лет и сил, когда она стала заниматься нелегальной деятельностью вполне профессионально, она поняла, что любовное прикрытие — самое верное и надежное из всех возможных. Трудно отличить одного конспиратора от другого: идя на тайные свидания, мы прячемся от людских глаз и ведем себя как подпольщики.

Леон сидел один среди глухо зашторенной комнаты. И без того было темно, а он еще провалился в глубокое кресло, утонул в нем по самую голову. Когда она вошла и окликнула его, он не сразу дал о себе знать, а сначала выждал, потом привстал над спинкой кресла, отвел от окна край шторы. В комнату влился узкой полосой скупой дневной свет и прорисовал очертания широкой, просевшей мебели и жильца, худого и долговязого.

— Садись — там стул при входе. Скинь, если на нем что есть, на пол: мать вечно все на него бросает. Будто другого места нет. И дверь шире открой. Хозяин уже приходил сегодня, прочитал мораль свою. По второму разу не пойдет: потому как без толку. Ты кто такая? Вроде знакомая, но присмотреться надо. Против света не видно… — и раскрыл шторы пошире, дав дорогу потоку света.

Это был черноволосый юноша лет семнадцати, тонкий в кости, с одухотворенным, остановившимся лицом циника и мечтателя разом, с особой грацией в движениях, то растянутых, замедленных, то напротив — резких и прерывистых. Рене назвала себя. Он перебил, не дослушав:

— Рене? Я тебя знаю. Ты в лицей попала.

— Это важно?

— А ты думала? Не каждый день случается. Можно сказать, предмет общей гордости. Матери теперь своим дочкам твердят: не все, мол, потеряно, учись — глядишь, в люди выбьешься. Про парней уже не говорю: давно всем уши про тебя прожужжали…

Не ясно было, говорит ли он всерьез или шутит — видно, то и другое вместе. Рене вернулась к цели своего визита:

— Мне Жак посоветовал к тебе обратиться. У него неприятности сейчас. Поэтому сам не пришел.

Леон глянул недоверчиво.

— Жак с вашей улицы? Что у тебя с ним общего? Если не считать того, что он за всеми девушами ухлестывает. За тобой тоже?

— Да нет. — Рене посмеялась такому предположению. — Я не по этому делу… Мне плакат один перерисовать нужно… — и поскольку Леон ничего из этого не понял, рассказала ему план операции.

— И зачем тебе это? — он уразумел наконец, что ей нужно. — За кого ты вообще заступаешься?

— За рабочих. Они за свою зарплату борются, а их шпионами и бандитами изображают. Это провокация. Надо проучить тех, кто это расклеил.

— Вот ты как вопрос ставишь?.. — Он мельком поглядел на нее. — Хозяева — свиньи, конечно. Но ты думаешь, наш брат лучше? Такие же сволочи — может, даже хуже, потому как голодные. Я сначала, как ты, думал — по молодости, а теперь — шалишь, обхожусь без политики. Мне и одному хорошо, сам с собой разговариваю. Знаешь, чем я до тебя занимался?

— Мечтал, наверно?

— И рядом не попала. Не в том уже возрасте. Два года как не мечтаю… Время слушал. Сидишь впотьмах, от всего отключаешься и время начинаешь слушать: как оно капает. Один на один, и никого больше. Ты не оборачивайся, — сказал он, видя, что Рене оглядывается в поисках настенных часов. — Часы тут ни при чем — это не от них тиканье. Может, сердце стучит — в уши отдает, а мне кажется, что время… Не слушаешь его?

— Нет. Я поступки люблю. Когда делаешь что-нибудь, время быстрее идет. Оно тебе подчиняется, а не ты ему.

— Жди! Подчиняется оно тебе! Оно тебя в обман вводит, а потом свое возьмет. Вперед убежит — или уйдет в сторону, так что ты его и не поймаешь… А вообще — тоска, конечно. А ты философ. Расскажи толком, что тебе надо. А еще лучше — плакат покажи.

— Нет его. Был один — отчим порвал в клочья. В Стене их нет — в Париже зато много. На конечной остановке автобуса. Там все ими обклеено.

— Еще и в Париж ехать?.. Может, нарисуешь, как он выглядит?

Рене набросала общие черты плаката.

— Какой колер хоть? Цвет какой?

— Не знаю. Бурый, наверно. Я его и минуты не видела. В темноте к тому же.

— Это ж самое главное: какие краски с собой брать. По бурому белила хорошо идут. Подписать две буквы вверху?

— Да. И «ре» с «акцент эгю» написать.

— А это зачем?

— Так положено. Надо все грамотно сделать. Чтоб видели, что и мы не лыком шиты.

— Не лыком шиты, — повторил он и глянул мельком. — А веселее что-нибудь нельзя? Простому человеку наплевать на этот «акцент эгю». Сам в первый раз слышу. Дулю не хочешь посередине плаката нарисовать? Чтоб всем ясно было?

— Дулю? — Рене не была готова к новшеству, но сердце ее было открыто всему толковому и разумному. — Но это трудно, наверно?

— Трудно?! Да я тебе ее в два счета, одним росчерком пера изображу, — и Леон показал, как будет выглядеть растиражированная на плакатах фига. — Народу буквы ни к чему — им картинку подавай. Заплатишь хоть?

— Нет, наверно, — повинилась Рене. — Может, удастся что-нибудь выбить, но не обещаю.

— Хоть честно говоришь… Не знаю… Еще кто-нибудь будет? А то я только свою работу делать буду, а ведра с красками носить да на стреме стоять — это пусть другие.

— Найду, — пообещала Рене. — Двоих хватит?

Он глянул снисходительно и насмешливо.

— Хватит. Поставят краску возле меня и за угол пойдут. А ты стоять смотреть будешь. За правописанием… — Рене встала, готовая идти дальше, за другими подельниками. — Не боишься? Как ты меня нашла хоть? В зверинце этом?

— Женщина показала. Посмотрела на меня, будто… — и Рене недоговорила, застеснявшись.

— Будто ты шлюха уличная? — бесстрашно выпалил он. — А у них другого в голове нет. Воображение напрочь отсутствует. Такая уж публика — голь перекатная. А ты за их счастье бороться хочешь. Ладно. Приходи, когда всю команду соберешь. А я пока время послушаю — что оно мне еще нашепчет… — и снова опустился в кресло, уткнулся в него по самые уши…

Еще двух помощников она нашла у Филина. Она, как и посоветовал ей Жак, пошла на соседнюю улицу и обратилась там к первому встречному мальчишке. Тому было лет одиннадцать-двенадцать, у него были живые наблюдательные глаза; звали его, как выяснилось потом, Батистом; он держал за руку совсем уже крохотного малыша и просьбе ее нисколько не удивился.

— От кого сказать?

— От Жака. С улицы маршала Фоша. — Рене научилась уже ссылаться на отсутствующие авторитеты и пользоваться их заочной поддержкой.

Батист кивнул и приказал своему подопечному:

— Стой, не уходи никуда. Вчера ушел, — нажаловался он Рене. — На ярмарке были — я его три часа потом искал. Залез под карусель и заснул там. Хорошо под колеса не попал. Последи за ним. Его Люком звать…

Он вернулся с Филином и еще одним парнем, стал в отдалении и снова взял за руку Люка, который, по его мнению, каждую минуту мог исчезнуть. Филин был одет по той же моде, что и Жак: бант на шее, лиловая рубашка навыпуск, узкие брючки, лакированные ботинки — все не к месту и не ко времени, как генеральский мундир, носимый везде и во всякое время суток и только в бою сменяемый на гимнастерку. Но если к Жаку эта одежда только прилипала и еще не пристала вплотную, то с этим франтом она срослась окончательно. Второй парень, крупный, неповоротливый, в светлой коричневой паре, гляделся важно и спесиво, но и у него это выражение лица сменялось просительным и даже заискивающим, когда он поворачивался к спутнику.

— Помоги, Филин. Дай работу какую-нибудь. Без бабок сижу — совсем прожился. Девки все. Сосут как конфету. В кредит и слышать не хотят. Никаких грошей не хватает.

— А ты их так бери, — сказал ему тот. — Что им платить вообще?

Парень вспыхнул с досады:

— Так это только ты можешь. Ты у нас каид.

(Глава банды на французском жаргоне. Примеч. авт.)

А я без них не могу. Мне они каждый день нужны, и не какие-нибудь, а покрасивше, поприличнее. Дай, Филин, что-нибудь подходящее. Я отработаю при нужде. Позовешь — разве я откажу когда?..

Филин не отвечал: видно, точил на него зуб или набивал себе цену — как некий чиновник, который, как известно, ничто так не любит, как показать свою силу и унизить просителя. Вместо ответа он зорко оглядел улицу и нашел на ней Рене.

— Это ты от Жака?.. — В его взгляде было нечто оправдывающее его кличку: глаза его хоть и не были похожи на два круглых блюдца, но глядели столь же неотрывно и жестко, как у сравниваемой с ним птицы. — Как он там? — Он приветливо осклабился, в лице его появилось умело разыгранное тепло и участие. В воровском мире — точно так же как в бюрократическом (чтоб продолжить сравнение) — уважение к рекомендателю переносится на посыльного и здесь тоже не обходится без оказания необходимых почестей и произнесения любезностей. — У него неприятности? Ты ему скажи, мы поможем. В беде не оставим, — добавил он внушительно, обращаясь к публике сзади него, хотя там были только Батист с малышом да субъект в коричневом костюме, который слушал его рассеянно и был занят своими, далеко не радостными мыслями. Филин отметил эту невнимательность, запомнил ее и нарочито ласково обратился к Рене: — Что у тебя? Чем могу помочь?

Рене рассказала, в который уже раз, про зловредный плакат и про борьбу с клеветниками и эксплуататорами рабочего класса. Филин слушал и не слушал в одно время.

— На стреме, словом, постоять? — подытожил он, перебив ее. — А почему, зачем — этого не надо. Чем меньше будут знать, тем трудней потом сдать будет, — пояснил он, видя, что она совсем неопытна. — Ты работу хотел? — оборотился он к парню в коричневом, который совсем уже рассеялся и глядел по сторонам, хотя и сохранял просительную позу. — Возьмись. Жак просит. А я по делам пойду, — и ушел стремительной походкой, похожий на птицу — уже не на увальня-филина, а журавля на длинных ногах-ножницах. У него было столько дел, что он решал их именно так, как большой начальник: по два, по три разом, закрывая одно другим и сталкивая двух просителей носом к носу.

Если Филин слушал и не слушал Рене в одно время, то парень не слушал вовсе и пропустил мимо ушей все ею сказанное.

— Что у тебя? — спросил он ее, обретая прежнюю важность и даже сановитость.

— На стреме постоять. — Рене научилась воровской краткости.

— На стреме? — Парень опешил от ее дерзости, но спросил все-таки: — Сколько дашь?

— Ничего, наверно, — беспечно отвечала та. — Может, у отчима выбью что-нибудь, но вряд ли.

Парень оторопел вдвойне и воззрился на нее исподлобья. Так низко его еще не опускали.

— Может, свечку подержать? Твоему отчиму?.. — Он ругнулся про себя и двинулся восвояси. Батист, следивший за порядком в отсутствие Филина, напомнил ему:

— Филин недоволен будет. Он не любит, когда не подчиняются.

Парень остановился на полпути, подумал, признал справедливость его слов, обратился к Батисту:

— Может, ты постоишь? Не мне же: меня за версту видно. Как телеграфный столб буду.

— Можно, конечно, — покладисто согласился тот. — Но надо дать что-нибудь. У тебя девки, а у меня этот на руках, — и показал на Люка.

Парень ругнулся, выудил из кармана серебряную монетку.

— Последняя, — не то соврал, не то сказал правду он и ушел, бормоча ругательства. Батист припрятал денежку.

— С Люком пойдете? — спросила его Рене. — Он не помешает?

— Наоборот. Поможет только, — сказал Батист. — Будешь стоять с ним — на тебя никто не подумает. Верно, Лючок?

— Верно, — прокартавил тот, и Рене так и не поняла, работают ли они вдвоем, в паре, или Люк и вправду — вольная птица…

На дело пошли ночью. Вечером отсиживались в кафе, где Рене истратила на сэндвичи и пиво, которого не пила, некую накопленную ранее сумму, потом у Леона, где допивали уже не закусывая. Она сказала матери и отчиму, что едет к отцу, так что операцию скрыли даже от Жана. Действовать надо было в Париже, но в этом и заключалась соль замысла: врага настигали в его же логове. Можно было подъехать на автобусе, но Леон и Батист настояли на пешем переходе: разношерстная компания, да еще на последнем рейсе, могла задним числом привлечь к себе внимание специалистов. С той же конспиративной целью они прошли весь путь не главными улицами, а узкими переулками и задворками. Леон шел впереди крупным размашистым шагом свободного художника, ничем в жизни не стесняемого и не обремененного; за ним, соблюдая расстояние, катился Батист с ведрами в руке; далее, тоже на определенной дистанции, спешила Рене, таща за собой Люка. На площади у конечной станции автобуса было темно — глаза выколи, так что непонятно было, как можно исправить что-нибудь в плакатах, которых было тут великое множество: все стены были ими обклеены, но оказалось, что Леон обладал зрением кошки. Он без труда разглядел ползущих отовсюду бандитов с кинжалами в зубах: их было тут что тараканов в его гостинице — и принялся за дело с искусством и вдохновением истинного художника: клал последние штрихи и мазки на незаконченные творения и доводил их до совершенства. Батист подсовывал ему ведерко с краской и зорко следил за дальними и ближними подступами к площади; Рене была занята тем, что опекала Люка и была, как ей казалось, лишней в этой компании. Она не знала еще своего истинного назначения «подсадной утки», и выяснилось оно для нее самым неожиданным и драматическим образом.

Она в очередной раз на всякий случай оглянулась и вдруг увидела за собой двух полицейских в форме, бесшумно выросших за ее спиною. Они тоже обладали кошачьим зрением.

— Ты что тут делаешь? — спросил один.

— Да не одна, а с пацаненком, — прибавил другой, зажигая спичку и освещая Люка. — Попрошайничаете? Сейчас в участок сведем. Чем занимаетесь тут?

— Брата искала, — наугад и без колебаний соврала Рене: пошла по проторенному пути — так лгать всегда легче. — Такой увертливый. Сбежал с ярмарки, три часа искала. Заснул под каруселью… — и Люк не подвел ее, не ударил в грязь лицом, прошепелявил:

— Голеву в колеса засунул. Хорошо не слямалась…

Он не врал, говорил правду, но вышла хорошая поддержка ее лжи, которую она произнесла с неожиданной для себя легкостью. Полицейские засмеялись, спросили, где она живет, она отвечала, что рядом. Они вызвались проводить ее, она сказала, что хорошо знает квартал и остановилась отдохнуть после длительного перехода. Они откланялись и пошли дальше. Времени, которое они провели с ней, хватило с избытком для того, чтобы Леон и Батист отбежали на сотню метров и, устав от безделья, вернулись обратно. После их ухода они, уже без помех и препятствий, доделали свою работу с удвоенным рвением и задором: будто их вовсе не прерывали.

Рене не умела благодарить и не делала этого. На обратном пути она спросила только, не хотят ли они, чтобы она включила их в список юношеской ячейки. Леон сказал, что ему в высшей степени наплевать на то, будет ли он где-либо значиться или нет, но если ей это нужно, она может располагать его добрым именем. Батист изъявил согласие: ему было лестно, что его имя хоть где-то да появится: пусть даже в черном списке — в его возрасте люди еще тщеславны. Только с Люком вышла заминка. У него не было ни адреса, ни даже имени. Люк была подпольная кличка, данная ему сердобольным Батистом: малыш с рождения жил на нелегальном положении…

В лицее их проделка наделала много шума — особенно среди учителей, которые, неизвестно почему, интересуются политикой. Мэтр Пишо пришел в класс взбудораженный, взъерошенный: он ездил на автобусе, сошел на той самой конечной станции и с изумлением ознакомился с новой версией старого плаката, переползшего за ночь в чужой стан и перелицевавшего друзей в противников.

— Кто-то ночью расстарался! — изумлялся он. — Да как!.. Фига — цветочек, а не кукиш! И что характерно, мерзавцы — акцент эгю над «ре» поставили! Нате вот вам, по всем правилам орфографии! Это кто-то из грамотных старался. Вот кого бы на чистую воду вывести! Кто-то ведь учил их или даже теперь учит — чтоб они знаниями своими стены марали!

Мэтр Пишо одной половиной своего мозга был вольнодумец и вольтерьянец, но с тем большим рвением и даже удовольствием вторая половина его, жесткая, косная и неуступчивая, хлестала по щекам первую: чтоб привести в чувство и в соответствие с реальностью…

— Это кто-то из ваших постарался, — без стеснения сказала Селеста, подойдя к парте, за которой сидела Рене, и таким тоном, что та даже вздрогнула: не прознала ли она что-нибудь.

— Почему наши? — выигрывая время, спросила она.

— Не парижане же. У нас народ спокойный живет. Обеспеченный.

— Да и мы не промах, сами-с-усами. — К Рене липли в последнее время такие обобщения. — Не бедствуем, — а Летиция, с которой она теперь сидела, сказала примирительно:

— Это из Сен-Дени кто-нибудь. У них там красная коммуна. Скоро на Париж войной пойдут — как Сен-Антуанское предместье. А Стен при них так — с боку-припеку, — и Рене молча поблагодарила ее за поддержку, намеренную или случайную…