2. Все времена перемешались

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Все времена перемешались

Я уже не помню всех параграфов устава и правил революционной организации «Земля и воля», явившейся теперь издательницей одноименного с ней нашего свободного журнала. Помню, что там, кроме основного пункта «Отдать обществу всю свою жизнь, имущество и все свои силы», были многие другие параграфы. Так, было правило о приеме новых членов. Они предлагались тремя старыми членами и утверждались большинством голосов. Было также правило и о выходе из общества не иначе как с согласия остальных товарищей и с обещанием навсегда держать в безусловной тайне все, что пришлось видеть или слышать во время общей деятельности. 

Все члены пользовались полным товарищеским равноправием на общих собраниях и осведомлялись на них об общем ходе деятельности общества и о его ближайших целях. Это считалось необходимым потому, что «действующий во тьме не может относиться с полным энтузиазмом и энергией к тому, чего он не знает и в необходимости чего не убежден». 

Однако если какой-нибудь группе лиц поручалось определенное дело, то она должна была вести его сама, не сообщая подробностей посторонним товарищам. В таком положении была, например, новоустроенная типография. Она была поручена Крыловой, Грязновой, Буху и «Абрамке»[71], очень симпатичному юноше, фамилии которого не знал никто. При устройстве ее они получили запрещение сообщать ее адрес кому бы то ни было. Даже сообщаться с редакцией они должны были, приходя к нам на квартиры, а не приглашая нас к себе. 

Так типография и держалась в величайшем секрете. 

Аналогичным образом и каждая другая группа, которой поручалось вести какое-либо ответственное дело, сейчас же должна была замыкаться в себе и давать товарищам лишь общие объяснения о ходе своего предприятия, сохраняя внутри себя все детали, особенно где, кем и как исполняется порученное. 

Зато по окончании возложенной задачи сообщались общему собранию все подробности дела. 

Общество «Земля и воля», которое, как я уже сказал, с этого времени перестало называться в публике «троглодитами» и приняло окончательно имя своего печатного органа, было немногочисленно, как и подобает быть всякому серьезному тайному обществу, основанному на строгом подборе членов. К нему принадлежали, кроме меня, Александра Михайлова, Адриана Михайлова, Кравчинского, Квятковского, Зунделевича и других, еще Плеханов, Попов и Лизогуб, который после ликвидации «Большого общества пропаганды» был одним из основателей этой новой группы и отдал в ее распоряжение все свое имущество, достигавшее нескольких сот тысяч рублей. 

Я живо вспоминаю, как очень скоро попал в хранители всех интимных документов этого общества. 

Однажды, в один из тех осенних туманных вечеров, когда почти не видно уличных фонарей и головы извозчичьих лошадей появляются при переходе улицы прямо у вашего носа, ко мне пришел Александр Михайлов. 

— Здравствуй! — сказал он. — Ты должен немедленно подыскать место для хранения нашего архива. 

— Почему ты обращаешься именно ко мне? — спросил я. 

— У тебя много знакомых среди либералов и солидных общественных деятелей. А устав и документы надо хранить в безопасном месте. 

Я подумал несколько минут. 

— Может быть, — сказал я, — можно обратиться к... 

— Нет, нет! — перебил Михайлов, — ты не должен говорить никому о месте хранения, за исключением одного человека, способного заместить тебя в случае твоего ареста. 

— А вдруг арестуют обоих сразу? 

— Это маловероятно. Впрочем, на такой случай ты дай указания и своему хранителю, чтоб он обратился к тому или другому из либералов, ближе знающих нашу группу. А сам хранитель должен стоять совершенно в стороне от всего подозрительного для наших врагов. 

Озабоченный таким важным поручением, я пошел прежде всего к своему другу, присяжному поверенному Ольхину. 

— Не укажете ли вы мне такое лицо, которому можно бы поручить хранение очень важных тайных документов? 

— Поручите мне. 

— Нельзя. Вы слишком близко соприкасаетесь с нами. Надо такого человека, которого, кроме меня и вас, не знал бы никто из действующих лиц. 

Он думал несколько минут. Потом вдруг воскликнул, ударив по столу своей тяжелой ладонью: 

— Зотов. 

— Кто этот Зотов? 

— Старик семидесяти лет, секретарь газеты «Голос». Он верный человек и стоит в стороне от всякой революционной деятельности. 

— Так можно сейчас же пойти к нему? 

Ольхин взглянул на часы. 

— Самое время! Он теперь дома. Это на углу Литейного и Бассейной, в доме Краевского, совсем близко отсюда. 

Мы быстро вышли на улицу и, придя на Бассейную, вошли в подъезд углового дома, швейцар которого поклонился Ольхину, как привычному посетителю. 

Молоденькая горничная в белом фартучке приветливо отворила дверь вслед за нашим звонком и впустила нас в огромную переднюю, в углу которой стояло чучело бурого медведя на задних лапах. Все стены ее были уставлены от пола до потолка полками с тысячами книг в старинных переплетах. Лишь ближайшая к двери часть стены была уделена под вешалки для платья посетителей. 

— Дома Владимир Рафаилович? 

— Дома, в кабинете, — ответила горничная. 

— Без посетителей? 

— Да. 

— Так я сначала один пройду к нему, — сказал мне Ольхин, когда горничная повесила наши пальто и шапки, — а вы пока подождите в гостиной. 

Он указал мне дверь в большую комнату со старинной мебелью и хорошими картинами в золотых рамах по стенам. 

Пожилая дама вышла из внутренних комнат почти тотчас же после моего входа туда и, любезно ответив на мой поклон, прошла к выходу. 

— «Верно, его жена», — подумал я и не ошибся. 

Через несколько минут возвратился Ольхин. 

— Зотов согласен, — сказал он мне. — Но вы об этом поговорите с ним наедине, когда я временно уйду. 

Ольхин провел меня по полутемному коридору, тоже сплошь уставленному книгами, в самую отдаленную комнату большой квартиры, где находился в своем рабочем кабинете сам хозяин. 

Это был высокий худой старик, весь в морщинах, без зубов, со ввалившимися в рот губами, что особенно ясно обнаруживалось благодаря его крошечным, едва заметным усам и редкой бородке из нескольких десятков волосков. Только живые голубовато-серые умные, хотя уже немного выцветшие глаза показывали, что в этом старческом теле живет деятельный, не поддающийся времени дух. 

— Здравствуйте, здравствуйте! — сказал он мне шепелявым голосом, встав при моем приближении и крепко пожимая мою руку. — Рад познакомиться с представителем современных революционных деятелей. Часто теперь читаешь в газетах про ваши дела. Удивляешься. Со времени декабристов еще не было у нас ничего подобного. 

Он, что-то вспоминая, улыбнулся старческой, но живой и ясной улыбкой. 

— Мог ли подумать Александр Сергеевич, что на том самом месте, где он говорил мне, что революция в России начнется разве через двести лет, будет сидеть ее представитель всего лишь через сорок лет после его смерти. 

— Какой Александр Сергеевич? — спросил я. 

— Да Пушкин! — совершенно просто ответил он. 

— Вы знали Пушкина? — с изумлением спросил я. 

— А как же не знать? Очень хорошо! И Лермонтова знал, и Гоголя, и Кольцова, и Никитина, и многих других. Они часто забегали провести вечерок у моего отца, а потом некоторые и у меня, за чаем и за всякими разговорами. 

Мои глаза и рот раскрылись от изумления. Мне показалось, как будто невидимая нить протянулась от них ко мне из глубины прошлого и связала меня с ними. Это было просто удивительно! Пушкин, Лермонтов, Гоголь и я имеем общего знакомого! 

И он тоже, уйдя весь в прошлое, где остались его самые яркие воспоминания, говорил мне о них всех, как о живых, как о присутствовавших только вчера в этой самой комнате, совершенно забыв, что они все умерли задолго до того, как я появился на белый свет! 

— А с Герценом вы тоже были знакомы? — спросил я, подходя к более поздним временам. 

— Конечно! — воскликнул он. — Вы не читали сборников «Русская запрещенная поэзия», изданных в его лондонской типографии? 

— Читал за границей. Там находятся запрещенные стихи Пушкина, Лермонтова и многих других поэтов. 

— Да, да! — воскликнул он. — Почти все это было собрано мною в России и мною же отвезено Герцену для напечатания[72]. 

Ольхин, улыбаясь, слушал наш разговор. Его взгляд как бы говорил мне: 

«Видите, какого хранителя я вам подыскал!» 

Затем он простился и окончательно ушел, прося Зотова не провожать его. 

Оставшись со мной наедине, Зотов перешел к делу. 

— Ольхин рассказал мне все о вас. Трудно было вам сидеть три года в одиночном заключении? 

— Сначала очень, но затем, когда у меня появилась возможность читать и заниматься, стало лучше. 

— А какая цель у ваших современных товарищей? 

— Вы говорите о их взглядах? Чего кто надеется непосредственно достигнуть? 

— Да, именно. 

— Об этом трудно сказать что-нибудь общее, это зависит больше от пылкости каждого. Одни надеются на немедленный переворот всех современных междучеловеческих отношений, на замену их новыми, лучшими, основанными на всеобщем труде, на всеобщей братской любви и взаимной помощи; другие думают, что осуществление таких идеалов может быть только постепенным и что революционная деятельность может и должна только ниспровергать преграды на длинном пути человеческого рода ко всеобщему счастью. 

— А вы каких взглядов придерживаетесь? 

— Последних. 

— А что же вы считаете осуществимым прежде всего теперь? 

— То, что осуществлено уже в наиболее ушедших вперед странах. 

— Что же именно? 

— Республику. 

— И вы думаете, что народ к ней готов? Вы горько ошибаетесь! На что годны безграмотные республиканцы? 

— А много ли было грамотных в Северной Америке сто лет тому назад, когда американцы основали свои Соединенные Штаты? 

— Побольше, чем у нас теперь. По моему мнению, у нас пока возможна только конституционная монархия, хотя по убеждению я сам тоже республиканец и демократ. Главная помеха переходу к республиканскому строю в наше время — это социализм, который пугает многих, да и действительно может привести к крушению всей современной цивилизации. 

Он вдруг переменил разговор и перешел ближе к делу. 

— Ольхин говорит, что вы поэт и что вам принадлежат некоторые стихотворения в сборнике «Из-за решетки»? 

— Да, — скромно ответил я. 

— Я прочел весь сборник, там много истинной поэзии. 

Он вдруг встал и снял со своей полки изящно переплетенную книжку. 

— Вот, — сказал он мне. 

Это был действительно наш сборник. 

— А вон там, — прибавил он, показывая на верхние полки, — полная коллекция всех нелегальных изданий. 

— Но ведь вас за них по нынешним законам пошлют на каторгу, если найдут! 

— Нисколько! У меня есть разрешение от цензуры. Я библиофил, коллектор книг и историк. Мне без них нельзя работать. Пожалуйста, сейчас же доставляйте мне все, что у вас выйдет, а я в благодарность буду хранить ваши тайные документы. Когда вы их принесете?

— Можно завтра? 

— Когда угодно приходите ко мне, лучше всего в это время. 

Так было устроено тайное хранилище уставов «Земли и воли», а затем и «Народной воли». Никто о нем не знал, кроме меня да Ольхина, а потом Александра Михайлова. Я один приносил и относил отсюда документы и все остальное, тщательно следя за собою при уходе и приходе. Здесь в двух кожаных портфелях хранились, кроме уставов, нужные письма и печать исполнительного комитета, прикладывавшаяся к посылаемым предупреждениям, печати разных петербургских полицейских учреждений для заготовления русских и заграничных паспортов, а затем, когда нам удалось устроить нашего товарища Клеточникова секретарем Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии, сюда же приносились мною и списки имен всех шпионов с характеристикой деятельности каждого. 

Потом, когда через два года «Народная воля» погибла, доступ к этому хранилищу прекратился. Зотов умер, когда я был заключен в Шлиссельбургской крепости, его имущество перешло к наследникам, не обнаружившим там никаких тайных документов. Куда все это спрятал Зотов, так и осталось до сих пор никому не известным. Перед моим последним арестом он мне говорил, что в случае опасности увезет портфели к себе на дачу и там зароет их под беседкой в садике. Но где его беседка? Где его садик? Лежат ли там еще мои портфели со всеми документами «Народной воли» или давно сгнили, — об этом никто не может рассказать в настоящее время[73].