Дело о «Звездных песнях»[114]
Дело о «Звездных песнях»[114]
(По документам)
Прошло пять лет нашей совместной жизни с Ксаной, в продолжение которых, кроме разных статей в научных и литературных журналах, у меня вышли отдельными книгами: «Откровение в грозе и буре», «Периодические системы строения вещества», «Менделеев и значение его периодической системы для химии будущего», «В начале жизни», «Из стен неволи», «Основы качественного физико-математического анализа», «Законы сопротивления упругой среды движущимся в ней телам», «Начала векториальной алгебры в их генезисе из чистой математики», «В поисках философского камня», «На границе неведомого», «Письма из Шлиссельбургской крепости» и перевод «Откровения в грозе и буре» на польский язык.
Я был уже профессором химии в Вольной высшей школе Лесгафта, почетным или пожизненным членом многих ученых и литературных обществ и деятельным членом тогдашнего аэроклуба, принимая непосредственное участие в полетах на аэропланах и аэростатах, нередко с научными целями.
В одну из поездок в Москву в 1910 году я встретился с Поляковым, возглавлявшим издательство «Скорпион», и он спросил, не найдется ли у меня чего-нибудь литературного для его издательства. Я предложил ему книжку своих стихотворений под названием «Звездные песни», часть которых была написана еще в Шлиссельбурге, а другие уже на свободе, и он с удовольствием согласился напечатать их. Я предложил ему только посмотреть, все ли они подходят под цензурные условия, так как ни мне, ни ему нет никакого интереса, чтобы книжка была уничтожена.
Через месяц или два он написал мне, что не находит в моих стихотворениях ничего рискованного и уже приступил к их печатанию[115]. Ранней весной 1910 года книжка вышла и с большим успехом поступила в продажу. Казалось, что все шло хорошо, как вдруг месяца через два, в июне, когда я писал свою новую книгу в своем родном имении Борк?, Ярославской губернии, я прочитал в пришедших ко мне газетах, что мои «Звездные песни» конфискованы Комитетом по делам печати и издатель их Поляков привлекается к судебной ответственности.
— Как мне быть теперь? — говорил я Ксане. — Ведь сам же я просил его проверить предварительно в цензуре и исключить рискованные стихотворения. Он, в сущности, взял все дело на свою личную ответственность. Но ведь стихотворения все же написаны мной, и получается такое впечатление, как будто за меня может пострадать другой. Тут колебаться нельзя, необходимо немедленно написать в Комитет по делам печати, что вместо издателя я предлагаю привлечь к ответственности меня как автора.
Ксана не возражала, и я с первой же почтой послал свое заявление по назначению и стал ждать ответа[116].
Прошел месяц, другой, прошло около полугода — нет никакого отклика. Мы начали уже думать, что дело прекращено, как вдруг в половине января 1911 года ранним утром к нам явился полицейский чин и вручил мне под расписку первую после моего освобождения из Шлиссельбурга повестку судебного следователя[117].
Этой повесткой судебный следователь г. С.-Петербурга на основании статьи устава уголовного судопроизводства приглашал мещанина Николая Александровича Морозова на 18 января 1911 г. к 2 часам дня «в качестве обвиняемого по производимому им следствию о брошюре». В повестке сообщалось, что «не явившиеся в назначенное следователем время без уважительных к тому причин обвиняемые подвергаются по уставу уголовного судопроизводства приводу».
Прочитав этот документ, я сразу понял, что мое письмо в Московский комитет печати произвело свое действие. Обвинение снято с издателя и перенесено на меня. Что-то теперь будет?
Мне больно было смотреть на испуганное личико Ксаны. Вся наша так хорошо наладившаяся жизнь готова рухнуть, все мои планы предстоящих научных работ грозят оказаться разбитыми, но поступить иначе, чем поступил я, предложив перенести обвинения с издателя на себя, я не мог, не почувствовав себя трусом.
— Не может быть, чтобы тебя еще раз стали судить, и притом так несправедливо, — говорила Ксана.
Я не знал, чем ее успокоить.
— Посмотрим сначала, что скажет следователь. Да, кроме того, ведь привлечение меня к суду зависит не от него, а от прокурора. Это только предварительный опрос, и я буду говорить, что не считаю себя ни в чем виновным.
Когда я пришел к судебному следователю 28-го участка, он принял меня чрезвычайно любезно, записал мое краткое показание, наговорил мне комплиментов и простился, уверяя, что отправит все со своим благоприятным заключением прокурору Московской судебной палаты, от которого будет зависеть прекратить дело, удовольствовавшись моими объяснениями, или дать ему дальнейший ход. Но он вполне надеется, что дело будет прекращено.
Возвратившись, я передал Ксане успокоительные слова следователя, и, хотя наш друг, присяжный поверенный Грузенберг, так удачно раздобывший мне вид на жительство, и говорил, что любезность следователя дешево стоит, так как бюрократическая машина имеет свой бюрократический ход, не зависящий от личностей, мы с Ксаной стали успокаиваться.
С 18 января 1911 года, когда я давал показание следователю, прошло три месяца. Мы, как всегда, уехали на лето к себе в Бор?к и возвратились в конце сентября в Петербург. Я начал обычные занятия в Научном институте Лесгафта, как вдруг в самом начале октября, уже через девять месяцев после опроса, я получил через полицейского под расписку новый пакет с тремя бумагами.
Одна бумага — повестка от 27 сентября 1911 г., которою Московская судебная палата по уголовному департаменту приглашала мологского мещанина Н. А. Морозова на основании 581 ст. устава уголовного судопроизводства явиться к 10 часам утра 24 ноября в судебное заседание палаты по обвинению по 128 и 1 и 2 пп. 129 ст. Уголовного уложения. «В случае же неявки Вашей без законных причин, — говорилось в повестке, — Вы подвергаетесь приводу в суд и платежу всех судебных издержек, причиненных отсрочкою заседания, согласно 592 ст. устава угол, судопр.». Повестка имела еще надпись: «Срочное. Подлежит возвращению».
Другая бумага — список судей, лиц прокурорского надзора и сословных представителей, из которых имеет быть составлено особое присутствие Московской судебной палаты, суду коего я подлежал.
Третья бумага — «Обвинительный акт о Николае Александровиче Морозове», где заявлялось: «18 июня 1910 года Московский комитет по делам печати, наложив арест на книгу книгоиздательства "Скорпион" под заглавием "Николай Морозов. Звездные песни", заключающую стихотворения преступного содержания, возбудил уголовное преследование против лиц, виновных в составлении и распространении означенного сочинения (л. д. 2).
На возникшем по этому поводу предварительном следствии осмотром книги "Звездные песни" установлено, что таковая представляет собою сборник стихотворений, в числе коих оказался ряд стихотворений, возбуждающих к учению бунтовщического деяния и ниспровержению существующего в России государственного общественного строя и заключающих выражения дерзостного неуважения к верховной власти.
Так, в стихотворении "Проклятие" (стр. 19), между прочим, говорится:
Проклятие! Пиши стихи в тюрьме,
Когда на воле ждет не слово — дело!
Да, жить одной мечтою надоело...
Бесплодно бьется мысль в моем уме,
Когда к борьбе с неправдой злой
Стремится все живое,
Когда повсюду гнет тупой
Да рабство вековое,
Тогда нет сил весь день сидеть
И песни о неволе петь!
Тогда, поэт, бросай перо скорей
И меч бери, чтоб биться за свободу.
Стесненному неволею народу
Ты не поможешь песнею своей!..[118]
В стихотворении "Памяти 1873—75 годов" (стр. 33) говорится[119]:
Вспоминается ярко пора,
Как по нивам родимого края
Раздалось, серый люд пробуждая,
Слово братства, свободы, добра...
Как в смятенье подняли тревогу
Слуги мрака, оков и цепей
И покровом терновых ветвей
Застилали к народу дорогу...
Как в борьбе с их несметной толпой
Молодая могучая сила,
Погибая, страну пробудила
На последний, решительный бой.
Вы, друзья, что в борьбе уцелели,
Тоже здесь вспоминаетесь мне...
Лучше ль вам на родной стороне[120],
Ближе ль, братья, стоите вы к цели?
Трудно жить, чтоб порой не дрожала,
На врага подымаясь, рука,
Чтобы сил не сгубила тоска,
Если счастье в борьбе изменяло.
Чтобы в том, кто восстал за любовь
В этом мире скорбей и печали,
Только гнев и вражда не смолкали
И кипела бы мщением кровь!
Далее, в стихотворении "Видения в темнице" (стр. 37) высказывается возмущение гнетом церкви, правительства и капитализма и, между прочим, говорится[121]:
Я вижу: царь гнета во мраке густом
Поднялся, губя что ни встретит,
И светом багровым на небе ночном
Кровавое зарево светит...
Кругом него трупы убитых лежат,
Летают гранаты, как змеи,
Орудия пыток у трона лежат,
И пушек гремят батареи.
Пред грозным царем, над дрожащей землей
Под грудами ядер разбитых,
Толпится народ...
.......................
И просит пощады за то, что искал
От грозной неправды спасенья
И тщетно усталые руки поднял,
Чтоб свергнуть ярмо угнетенья...
И путь мой прервался во мраке и мгле
.......................
На склоне долины глубокой...
.......................
Я видел теченье могучих веков
И долю народа родного...
.......................
Мертва и спокойна была предо мною
Страна векового застоя...
.......................
Там здание рабства на грудах костей
Стояло темно и громадно
И много безумных, жестоких царей
Терзало людей беспощадно.
Но вот в этой темной стране поднялось
Таинственной жизни волненье
И дивное пенье вдали пронеслось
.......................
Встань, бедный народ! Поднимитесь, рабы!
И в битву идите вы снова!
Довольно вы гнулись под игом судьбы,
Разбейте же смело оковы!
И только лишь гордый призыв прозвучал,
Как тюрьмы и храмы упали,
Порыв урагана завыл, засвистал,
И в страхе...[122] задрожали,
Порвалися звенья оков и цепей...
Пропала в стране
Неволи губящая сила!
.......................
Рассеялись тучи с туманом густым,
Свалились оковы с народа.
В стихотворении "Древняя легенда" (стр. 63) описывается, как "страдающие за правду", замурованные в крепостных стенах, выходили на суд угнетающих и говорили[123]:
Не помогут вам казни бесчисленные,
И падет угнетенья престол...
.......................
Вечной жизни струи обновляющие
Не пресечь вам рукой палача!
И погибли они, обезглавленные
В беспощадных темницы стенах,
Но их души, в наследье оставленные,
Возродились в грядущих борцах,
И, как грозы гремят и всколыхивают
Атмосферу глубоких ночей,
Их идеи могучие вспыхивают,
Озаряя сознанье людей.
И не могут с тех пор угнетающие
Кончить казней кровавых своих:
Все, за счастье людей погибающие,
Возрождаются снова на них.
В стихотворении "Цепи" (стр. 90) говорится:
Варварство и троны,
Рабство и мечи,
Цепи и короны,
Тьма и палачи,
Горе и невзгоды,
Деспоты и гнет!
О, когда ж свобода
Вашу цепь порвет!
В стихотворении "Встреча" (стр. 106), по-видимому, отчасти автобиографического содержания, описывается, как автор, встретив какого-то "Ваню" и подружившись с ним, пошел с ним "в народ", причем приводится следующая песня "Вани":
Твердые волей в годины суровые,
Новой работы работники новые,
Бедная родина, бедный народ
В бой вас за волю зовет!
Мрак гробовой
Густ и суров
Лег над страной
Вечных рабов.
Горе и гнет
В каждом селе, гибнет народ
В рабской земле.
Выйдем же, братья, на мщенье великое.
Варварство злобное, варварство дикое
Всюду над нашей страною царит,
Все в ней живое мертвит.
Пусть нас в цепях
Годы томят,
Пусть в рудниках
Нас уморят,
Тех, кто с врагом
В битве падет,
Вспомнит добром
Русский народ...
Время придет — пред работой упорною
Рухнет насилия зданье позорное,
И засияет над русской землей
Солнце свободы святой!
Далее приводится другая песня того же "Вани" о "четырех братьях", в коей встречаются следующие строки:
Где ни посмотришь — нужда безысходная,
Счастья и правды нигде!
Жадные власти, как стая голодная,
Рыщут и грабят везде.
Тронуло братьев народа терпение,
Горе его, и с тех пор
Всюду они проповедуют мщение.
Грозный готовят отпор.
Быстро их дело растет, расширяется,
Рушится древний покой,
Гнев на народных врагов накопляется
И разразится грозой.
Наконец, в стихотворении "Пророк" (стр. 133) указывается на приближение времени "грозных революций" и "бурных потрясений" и говорится:
Царство злобы, угнетенья в буйном вихре сгинет,
И престолы всех тиранов буря опрокинет.
Первым рушится кровавый, окруженный мглою
Трон старинного насилья, рабства и застоя,
И под небом, освещенным заревом пожаров,
Власть меча погибнет в треске громовых ударов.
А затем, шатаясь, рухнут вечной тьмы престолы[124].
Осмотром книги заказов типографии "Товарищества А. Н. Мамонтов", где описанное издание было напечатано, и показанием состоявшего ответственным лицом этой типографии Михаила Мамонтова установлено, что книга "Звездные песни" была напечатана в количестве 1450 экземпляров, которые и были выданы книгоиздательству "Скорпион" в ноябре 1910 года и получили распространение (л. д. 14, 17).
28 июня 1910 года в Московский комитет по делам печати поступило заявление от Н. А. Морозова, в коем последний, упомянув о полученных им сведениях о наложении ареста на книгу "Звездные песни", извещал Комитет о том, что автором названной книги является именно он и что, продавая издание ее названному выше книгоиздательству, он убедил владельца последнего в том, что в помещенных в этой книге стихотворениях не содержится ничего преступного[125] (л. д. 7, 13).
Привлеченный к следствию в качестве обвиняемого в составлении описанных выше преступных стихотворений, получивших распространение, Николай Морозов не признал себя в этом виновным и объяснил, что в означенных стихотворениях, по его мнению, не содержится дерзостного неуважения к верховной власти и возбуждения к учинению бунтовщического деяния или ниспровержению существующего в России государственного и общественного строя, так как все эти стихотворения были написаны в семидесятых годах; о России в них ничего не говорится и носят они по преимуществу общий характер, "вне пространства и времени", или представляют собой аллегорическое изображение борьбы между гнетом и свободой во всемирной истории (л. д. 37, 40).
На основании изложенного, — продолжает обвинительное заключение, — Н. А. Морозов, 56 лет, обвиняется в том, что в начале 1910 г. составил сборник стихотворений под заглавием "Звездные песни", который тогда же с его ведома и согласия был издан и распространен в Москве книгоиздательством "Скорпион", причем включил в означенный сборник составленные им же стихотворения "Проклятие", "Памяти 1873—75 гг.", "Видения в темнице", "Древняя легенда", "Цепь", "Встреча" и "Пророк", заведомо для него, обвиняемого, возбуждающие к учинению бунтовщического деяния и ниспровержению существующего в России государственного и общественного строя и заключающие выражения дерзостного неуважения к верховной власти, так как в этих стихотворениях указывается, что "когда к борьбе с неправдой злой стремится все живое", поэт должен бросить перо и взять меч, чтобы биться за свободу, так как "стесненному неволею народу" он "не поможет песнею своей"; что "трудно жить, чтоб порой не дрожала, на врага подымаясь, рука"; чтобы в том, "кто восстал за любовь, гнев и вражда не смолкали, и кипела бы мщением кровь"; затем говорится, что "царь гнета во мраке густом поднялся, губя что ни встретит"; что "орудия пыток у трона лежат". Далее автор, описывая "долю народа родного", высказывает, что в "темной стране векового застоя", где "много безумных, жестоких царей терзало людей беспощадно", пронеслось дивное пенье: "Встань, бедный народ! Поднимитесь, рабы, и в битву идите вы снова! Довольно вы гнулись по воле судьбы, разбейте же смело оковы". Кроме того, высказывается, что "угнетающим" не помогут казни бесчисленные и "падет угнетенья престол"; выражается пожелание, чтобы свобода порвала цепь "варварства и тронов, рабства и мечей, цепей, корон, палачей, деспотов и гнета", а также приводятся песни некоего "Вани", друга автора, будто бы певшиеся им во время их совместного "хождения в народ": "Твердые волей в годины суровые, новой работы работники новые, бедная родина, бедный народ в бой вас за волю зовет... Выйдем же, братья, на мщенье великое... Время придет: пред работой упорною рухнет насилия зданье позорное и засияет над русской землей солнце свободы святой... Тронуло братьев народа терпение, горе его, и с тех пор всюду они проповедуют мщение, грозный готовят отпор. Быстро их дело растет, расширяется, рушится древний покой, гнев на народных врагов накопляется и разразится грозой". Наконец, указывается на приближение времени "грозных революций и бурных потрясений" и выражается надежда на то, что "царство злобы, угнетенья в буйном вихре сгинет, и престолы всех тиранов буря опрокинет", что "первым рушится кровавый, окруженный мглою трон старинного насилья, рабства и застоя", что "под небом, освещенным заревом пожаров, власть меча погибнет в треске громовых ударов", и что, "шатаясь, рухнут вечной тьмы престолы".
Означенное преступление предусмотрено 128 и 1 и 2 пп. 129 ст. Угол. улож.
Вследствие сего и на основании 2 ч. 1032 ст. Уст. уг. суд. названный Морозов подлежит суду Московской судебной палаты с участием сословных представителей.
Составлен 27 марта 1911 г. в Москве».
Получение этого обвинительного акта было в высшей степени неожиданно для всех моих друзей и знакомых и даже для посторонней публики, знавшей меня лишь как публичного лектора и шлиссельбуржца. Всем казалось в высшей степени странным, что человека, двадцать восемь лет просидевшего в заточении, хотят еще засадить за второе издание стихотворений, среди которых все инкриминированные были уже напечатаны в 1906 году, т. е. пять лет назад, и не были даже конфискованы.
Заволновались все интеллигентные слои общества. К этому времени я уже был известен и как ученый, и как лектор. Меня вызывали почти во все губернские города читать публичные лекции по воздухоплаванию и по юной еще тогда авиации, в которой я принимал непосредственное участие, и по чисто научным вопросам. Доходы с этих лекций наполовину шли в пользу недостаточных студентов или — потихоньку — в пользу политических ссыльных и даже непосредственно на революционные предприятия, и через шесть лет после моего выхода из Шлиссельбургской крепости у меня оказались тысячи знакомых, так что нельзя было поехать куда-нибудь без того, чтобы в вагоне поезда меня сейчас же кто-нибудь не узнал. Появились даже рисунки в иллюстрированных журналах, изображавшие меня в ожидании нового заточения, как, например, в «Голосе земли», редактировавшемся Г. П. Сазоновым, от 22 февраля 1912 года.
Никто не хотел верить, что меня действительно осудят, и совершенно не понимали, зачем же меня привлекают, тем более что во всех других случаях за книги судили издателей, хотя в данном случае прекрасно знали имя автора уже по одному тому, что оно было напечатано на заголовке книги.
Да и сам я инстинктивно чувствовал, что истинная причина моего привлечения по указанной статье, грозившей в случае полного применения многими годами лишения свободы, должна быть не в этих произвольно надерганных усердным прокурором строках, а в чем-то другом, не упоминаемом в обвинении и даже неясном для меня самого.
Вряд ли меня пощадят, вернее, засадят на несколько лет или сошлют в какую-нибудь восточносибирскую глушь. Кроме того, мое внимание привлек тут еще один странный пункт. Обвинительный акт помечен 27 марта 1911 года, а повестка о вручении его мне датирована 27 сентября 1911 года. Почему же он лежал без действия целых полгода? Очевидно, ждали возвращения кого-то, уезжавшего на все лето. Но почему же его ждали? Очевидно, это была особа, которая могла и отменить начатое судопроизводство. Не сам ли это царь?
Но, не имея возможности на что-либо опереться при этих своих соображениях и не желая тревожить и без того растревоженную Ксану, я никому не высказывал своих мрачных мыслей, а наоборот, делал вид, будто уверен в оправдании.
Во всяком случае обвинение было нешуточное, а приговор по нему мог быть суровым. Все зависело от того, какие директивы будут получены судьями сверху. Пессимистически настроенная часть друзей, опасаясь заключения от 3 до 5 лет, советовала нам уехать за границу, чтобы жить и работать там, не подвергаясь риску преследования и не чувствуя над своей головой грозной руки русского самодержавия. Однако эти, хотя и вызванные дружеской заботой советы казались мне еще более неприемлемыми, чем всякий возможный по своим последствиям приговор.
Накануне суда, 2 ноября 1911 года, мы были уже в Москве и остановились, как всегда, у старого друга всех шлиссельбуржцев и всеми ими горячо любимой Веры Дмитриевны Лебедевой. Она, конечно, очень близко принимала к сердцу наши дела и была единственной, получившей вместе с Ксаной разрешение присутствовать на суде благодаря связям своего сына, одного из выдающихся представителей московской адвокатуры. Повестка приглашала нас к десяти часам утра в здание судебной палаты. День был серый, унылый, подстать моему настроению. Надо было на пути к палате с осторожностью переходить улицы, чтобы не попадать в расстилавшиеся справа и слева лужи.
Вера Дмитриевна была молчалива, часто и грустно вздыхала. Она была уже умудрена годами и опытом и не верила в благоприятный исход дела.
Мы пришли вовремя, но оказалось, что нам придется еще довольно долго ждать. В зал заседаний еще не пускали, и мы принялись втроем разгуливать по широким вымощенным каменными плитами коридорам с облупленными серыми стенами мимо ряда выходящих во двор окон. Вдоль этих окон стояли скамейки, и мы на них иногда присаживались, но испытываемое мною волнение снова заставляло меня ходить.
Наконец судебное заседание началось, но дело наше оказалось вторым.
Мы отправились присутствовать на первом заседании. Подсудимым оказался пожилой крестьянин, бывший деревенский староста. Он обвинялся в том, что в течение нескольких лет присваивал себе деньги своих односельчан, вскрывая получавшиеся для них письма с денежными вложениями.
По-видимому, деревня, где все они жили, находилась в глухом углу, далеко от почтового отделения, и у него была доверенность на получение писем и денежных пакетов. Его систематическое обкрадывание получателей было не скоро обнаружено деревней. Сначала копились и росли подозрения, затем мало-помалу они перешли в полную уверенность, и вот вся деревня оказалась налицо перед судом. Все односельчане единодушно пришли на суд подтвердить вину своего старосты, хотя каждый, долго живший в деревне, хорошо знает нелюбовь русского крестьянина к гласному обвинению.
Сила может оказаться на стороне врага, и жалобщик пропал. Однако они стояли здесь в заплатанных зипунах, с котомками за спиной, в которых принесли свое пропитание, чтобы не истратить драгоценного пятака на городские харчи. И все они как один говорили то же самое. Ими были посылаемы деньги, но они не доходили по назначению. Также не доходили и те, которые присылались на их имя. Но они не обвиняли, а просто устанавливали факт, и тем ярче выступала неприглядная физиономия старосты.
Перед такой подавляющей очевидностью улик ему не оставалось ничего другого, как просить суд о снисхождении. Ничего другого не оставалось говорить и защитнику, и даже речь прокурора была вялой, без громов и молний.
Присяжные совещались минимально короткое время. И, к моему величайшему изумлению, оказалось, что этот мошенник, обкрадывавший несколько лет доверившихся ему односельчан, приговаривается только к шестимесячному заключению. Трудно было ожидать более мягкого приговора. Снисходительность судей была очевидна, и это показалось мне хорошим предзнаменованием.
Был объявлен перерыв, и началось мое дело.
Ксана с Верой Дмитриевной — единственно допущенная публика — уселись на одной из задних скамеек. Впереди виднелись только чиновничьи воротники и блестящие пуговицы мундиров.
Поднялся председатель суда и звучным, красивым голосом начал читать обвинительный акт, приводя один за другим отрывки из инкриминируемых стихотворений. Он читал хорошо, как говорится, с чувством, с толком, с расстановкой, совсем как чтец на каком-нибудь литературном вечере.
Когда к борьбе с неправдой злой
Стремится все живое,
Когда повсюду гнет тупой
Да рабство вековое,
Тогда нет сил весь день сидеть
И песни о неволе петь!
Тогда, поэт, бросай перо скорей
И меч бери, чтоб биться за свободу.
Стесненному неволею народу
Ты не поможешь песнею своей!..
Последнее четверостишие приводилось и толковалось им как призыв к вооруженному восстанию. Но этот призыв, говорила потом Ксана, так красиво прочитанный, казался нисколько не грозным и, собственно говоря, относился только к самому поэту.
Затем так же выразительно и красиво был прочитан отрывок из другого стихотворения, посвященный памяти 1873—1875 гг. Из него было видно, что поэт, находившийся в тюрьме, обращается к своим друзьям, оставшимся на воле, говоря им, что трудно жить одним чувством гнева и вражды к врагам и что даже борца «за любовь» охватывают чувства тоски и печали.
Вы, друзья, что в борьбе уцелели,
Тоже здесь вспоминаетесь мне...
Лучше ль вам на родной стороне,
Ближе ль, братья, стоите вы к цели?
Трудно жить, чтоб порой не дрожала,
На врага подымаясь, рука,
Чтобы сил не сгубила тоска,
Если счастье в борьбе изменяло.
Чтобы в том, кто восстал за любовь
В этом мире скорбей и печали,
Только гнев и вражда не смолкали
И кипела бы мщением кровь!
— Это стихотворение казалось мне, — говорила потом Ксана, — еще более невинным. Чувство гнева и мщения не принимали в нем никакого определенного образа. Больше чувствовались тоска и любовь к оставшимся на воле друзьям-братьям.
«Что же тут предосудительного?» — думала она.
На душе у нее становилось все спокойнее. Это не суд, а художественно-литературное утро, да и только! Неужели за одни гуманные слова можно заключить человека в тюремные стены, исковеркать ему жизнь? Нет, немыслимо, невероятно! Настроение Ксаны поднималось.
Чтение моих стихов продолжалось все дальше и дальше.
— Где же тут состав преступлений? — говорила она мне с жаром. — Все красивые, хорошо прочитанные стихи, к тому же изданные первым изданием пять лет назад и все эти годы невозбранно находящиеся в продаже. Ведь это уже второе издание.
Память не переставала напоминать ей об этом. Только в одном из шести инкриминируемых стихотворений — «Пророк» — говорилось о том, что:
Близко время пробужденья городов, селений,
Время грозных революций, бурных потрясений.
Царство злобы, угнетенья в буйном вихре сгинет,
И престолы всех тиранов буря опрокинет.
Первым рушится кровавый, окруженный мглою
Трон старинного насилья, рабства и застоя.
Но и при чтении этого наиболее «преступного» из стихотворений память упорно твердила мне, что со времени первого издания его прошло уже целых пять лет.
Оглашение обвинительного акта наконец закончилось.
Мой защитник, известный адвокат В. А. Маклаков, настойчиво упирал на не подлежащую никаким судебным преследованиям давность всех инкриминируемых стихотворений, в особенности как вторично изданных.
— Написаны они тридцать пять лет тому назад, еще до шлиссельбургского заточения, — говорил Маклаков, — и пять последних лет невозражаемо продавались. Автор в своем длительном заключении понес наказание уже и за них, а ни один закон не карает дважды за одно и то же преступление.
Все доводы разума, логики и справедливости, очевидно, были на стороне защитника. Казалось, что даже и суд слушал их благосклонно. Но вот присяжные удалились во второй раз. Снова раздалось волнующее: «Суд идет».
Мы встали. Сердца у нас с Ксаной были полны надежды.
И вдруг, как гром из ясного неба, — заключительные слова приговора:
«Подсудимый Морозов приговаривается к году тюремного заключения. Решение подлежит обжалованию в двухнедельный срок».
Этот приговор произвел на Ксану ошеломляющее впечатление. Литературное утро, чтение художественных стихов, и вдруг — год тюрьмы! И рядом бьющее в глаза своим контрастом предшествовавшее дело о воровстве. Половина того же наказания за воровство! Это называется правосудием!
Ксана не пролила ни одной слезы, так как не верила в возможность осуществления приговора.
В тот же вечер мы уехали в Петербург, а кассация защитника разбиралась уже почему-то весной, кажется, в марте 1912 года.
До тех пор мы жили, как и до приговора, у себя на квартире на полной свободе, как будто правительство говорило: «Да избавь же ты нас от себя, убеги за границу. Тогда, несмотря на твое признанное тобою авторство, мы снова перенесем обвинение на издателя, а вместе и приговор на него, поставив тебя этим в фальшивое положение».
А вдобавок через полгода жизни у себя на квартире, причем я мог летать и ездить без разрешения по всей империи, куда хочу, мне еще разрешили поехать с Ксаной в Крым для поправления здоровья.
И мы с Ксаной уехали на полной свободе!