13. Тайные сношения и попытки к побегу
13. Тайные сношения и попытки к побегу
Через сколько дней после изготовления табаку я решился бы употребить его в дело, я не знаю, так как в это самое время вопрос о моем побеге неожиданно вступил в совершенно новую фазу. Раз, в самом начале июня, полицейский служитель, доставлявший нам обед и ужин, подал мне, с жандармским унтером за своей спиной, жестяную кружку с молоком, которое я брал себе вместо ужина. Просунув в мое дверное окошко свою руку с кружкой, он опустил ее значительно более вниз, чем обыкновенно, а лицом своим, смотря на меня, произвел невероятные гримасы. Перекосив как бы в конвульсиях рот и нос направо, налево, вверх и вниз, он начал вращать колесом свои зрачки и затем показал мне ими на свою руку, в которой между пальцами, кроме кружки, торчала еще сложенная бумажка. Я понял и, приняв кружку, вынул у него, зажав между своими пальцами, также и записочку и спокойно удалился к своему столу.
Можете себе представить мое волнение! В монотонности одиночного заключения проходят одни за другими медленной вереницей дни и ночи, напоминая собою вращающиеся колеса экипажа. Как колеса не обнаруживают при своих вечных оборотах ничего нового, за исключением тех же спиц и ободьев, так и дни неволи однообразно чередуются в нашей жизни, и потому малейшее, не вошедшее там в обиход событие заставляет сильно биться сердце человека. А ведь в данном случае были все признаки чего-то серьезного, начинающегося теперь со мной!
Воспользовавшись первой удобной минутой, я повернулся спиной к двери и расклеил свернутую в виде короткой папироски записочку. Она была от Батюшковой и так врезалась мне в память, что я буквально привожу ее здесь:
«Дорогой друг! Наконец-то нам удалось отыскать вас. Мы все так беспокоились, когда вы без вести пропали на прусской границе! Все вас обнимают, все мы надеемся, что скоро вы будете с нами. Но я не могу писать вам теперь всего, вот ключ для будущей шифрованной переписки: 1) Существуют 2) случаи, 3) когда 4) приложения 5) делаются 6) целями... 7) Бездыханны 8) фетиши? 9) Гвельджий! Каждая буква в письме, написанном этим шифром, изображается парой цифр. Первая цифра означает строку, вторая цифра означает место буквы в строке; так, слово «вы» будет 1775 и так далее».
Затем уже самым шифром было написано:
«Сообщите день и час получения этой записки и заклеена ли она, чтоб мы могли быть уверенными, что шифр не скопирован. Приклейте вашу ответную записку ко дну вашей кружки, служитель возьмет ее утром, когда будет мести пол. Сергей уехал за границу и советует вам все валить на него. Ему теперь все равно! Как вы живете? Здоровы ли, не надобно ли вам чего? В каком положении ваше дело? Ваша Варвара Б.».
Внутри записки был завернут тоненький кусочек карандаша и бумажка для ответа.
Я тотчас понял, что Сергей, так желающий принять на себя все, в чем меня будут обвинять, не кто иной, как мой друг Кравчинский, и принялся отвечать Батюшковой:
«Передайте Сергею, что я крепко обнимаю его и очень прошу его никому и никогда более не давать таких скверных советов, какой он дал сейчас мне. Ужасно рад, что устроились сношения с вами, дорогой друг. Я здоров. Обвиняют меня в тайном обществе и пропаганде у Писарева. Я отказался отвечать на все вопросы о моей деятельности, а на вопрос, знаком ли с Алексеевой и другими, отвечал, что не знаком ни с кем. Так буду говорить и до конца. Даже если б кто и говорил, что знает меня, буду говорить, что я его не знаю. Ваше письмо дошло до меня заклеенным, без признаков расклейки».
Затем я обозначил день и час, когда я его получил, и прибавил, что если она мне сообщит, что это исключает возможность копирования, то в следующий раз напишу более. Все это было сложено в маленький, как две почтовые, приложенные друг к другу марки, пакетик, заклеено черным хлебом и им же прилеплено к дну моей кружки, которая и была унесена в следующее утро служителем.
Тем временем я уже успел заучить на память присланный мне шифр и уничтожить письмо Батюшковой, разжевав его по частям в бумажное тесто.
Вечером я снова осмотрел дно поданной мне кружки, но на нем ничего не было. Весь следующий день прошел в томительном ожидании ответа, но к вечеру глаза служителя, подававшего мне кружку, опять завращались колесом, и новая записочка оказалась тоже приклеенной черным хлебом к ее дну.
В ней были самые нежные приветствия от Наташи Армфельд, от ее брата и от барышень Панютиных. Они были всем, что осталось теперь в Москве вместе с Батюшковой от нашей прошлогодней дружеской компании.
«Мы хотим попытаться вас освободить, — писала она мне, между прочим, — и уже поручили это дело одному не знакомому вам молодому человеку, очень преданному, Цвиленеву. Он хочет приискать лошадь, на которой вас можно было бы быстро увезти от ворот. Напишите заявление в Третье отделение, что чувствуете себя нездоровым, и просите разрешить вам прогулки по двору».
Разобрав эту шифрованную часть письма, я в волнении начал бегать из угла в угол камеры. Итак, я совсем не забыт друзьями на воле! Они настолько меня любят, что выбрали первым для освобождения, хотя в Москве сидит столько народу, более серьезного и опытного, чем я! Собственно говоря, я должен бы был решительно и окончательно сразу же отказаться на этом основании, но у меня не было сил.
В своем ответе я рассказал им свои прежние планы побега: и план в виде огнедышащего черта с бумажным пакетом от сахара вместо рогов на голове, и план табачный. Я соглашался, что извозчик, приготовленный на площади, был бы большою помощью для меня, но все же скрепя сердце спрашивал друзей, не находят ли они, что его лучше применить к кому-нибудь более важному, чем я?
С тревогой и замиранием сердца я принял через день ответную записочку, опасаясь, что вдруг друзья согласились с моим мнением, но, расшифровав наполовину, я убедился, что ничего подобного нет и что на специальном совещании было решено освободить прежде всего именно меня, а затем при моем участии и других.
Это было страшно радостно!
Я написал им теперь длинное письмо, где рассказывал свои впечатления за границей и в заточении; потом со следующими почтами настрочил второе, третье. Письма мои все разрастались, и, как оказалось, их читали не только мои друзья, но все новое юное поколение, заменившее нас теперь в революционной деятельности, хотя большинство из нас, заключенных, были еще «юношами».
Да, все свежее, живое в русской общественной жизни создавалось тогда исключительно детьми, потому что их родители, как справедливо выразился когда-то Кукушкин, почти поголовно были «непонимающие».
В нашей среде было мало достигших гражданского совершеннолетия и еще менее переваливших через него хотя бы на четыре года. Да и не могло быть, так как срок нашей активной жизни до ареста редко превышал четыре или пять месяцев. Наши поколения сменялись быстро: тот, кто прожил год, считался уже ветераном. Таким неожиданно для себя оказался и я для новой, выступившей теперь на арену молодежи.
Не прошло и двух недель со времени начала моей переписки, как меня предупредили, чтобы я каждый день сидел на окне у самой решетки между пятью и шестью часами вечера, так как по тротуару площади передо мною будут ходить некоторые из моих знакомых и друзей, чтобы посмотреть на меня в темнице.
И действительно, в назначенный срок в тот же день на тротуаре появились, парочками и по трое вместе, не менее восемнадцати человек молодежи, три четверти из которых были женского пола. Идя по направлению ко мне, они махали мне белыми платочками, как только отворачивались городовые и пожарные, стоявшие у моих ворот, и разошлись с площади только вечером, в половине шестого.
Понятно, что они обратили на себя внимание служащих в части, но те были еще слишком неопытны, чтобы усмотреть какое-либо соотношение между моим, никому не интересным с их точки зрения окном и этими непривычными здесь любителями и любительницами чистого воздуха. Ведь вспыхнувшее поздн?е пламя тогда еще только что разгоралось. Наши преследователи еще не успели его раздуть своими гонениями во всепожирающий пожар и обратить на него всеобщее внимание желающих и нежелающих, возбуждая в одних стремление нам помочь, а в других — суеверный ужас перед нами.
Так продолжалось и в следующие дни, а по воскресеньям здесь бывало настоящее гулянье.
Я еще издали прекрасно отличал наших барышень от обыкновенных девушек по какой-то одухотворяющей поэзии, как будто окружавшей их фигуры, и в особенности по эластичности их движений.
Обычные барышни казались перед ними совершенно вялыми: они ходили несравненно медленнее наших, какими-то мелкими неровными шажками и оставляли впечатление физической недоразвитости и беспомощности.
«Вот идет наша!» — говорил я, сидя у окна и видя смелую грациозную походку, и в подтверждение моей догадки из ее кармана появлялся белый платочек, которым она с беззаботным видом махала мне взад и вперед несколько раз.
Одновременно с этими развлечениями подвигалось и дело моего освобождения.
Я уже получил разрешение на прогулки, и меня выводили на дворик моей части от трех до половины четвертого днем под наблюдением двух жандармских солдат, становившихся с одной и другой стороны дворика, и солдата-часового, дежурившего с незаряженным ружьем у дверей здания; пожарный же стоял у раскрытых ворот двора, имея, как и всегда, беззаботный вид.
«Не мое дело!» — казалось, говорил он, при взгляде на меня, всем своим видом.
Однако все же я имел шансы рассчитывать, что, когда я брошусь в ворота, он меня постарается схватить, а потому решил, что и против него надо быть наготове со своим табаком в кармане.
План моего побега теперь состоял в том, что, выйдя на прогулку, я должен ждать, пока на площади шагах в пятидесяти от открытых ворот моего двора появится Цвиленев с белым платком в левой руке, в шарабане, запряженном черным рысаком, а на козлах у него кучер с белым поясом. Тогда я бросаюсь в ворота, засыпаю горстями моего истертого в порошок табаку глаза всех, кто будет меня хватать, и, пока они плачут, вскакиваю в шарабан, сажусь рядом с Цвиленевым, и мы мчимся через площадь мимо генерал-губернаторского дома, не жалея и для следующих возможных противников большого запаса табаку, которым будут полны карманы Цвиленева. Это должно было быть единственным, но очень действительным орудием нашей защиты.
Владелец намеченного рысака, так называемый извозчик-лихач, высказывал большое сочувствие социалистическим идеям, и Цвиленев надеялся в скором времени настолько приобрести его доверие, что он согласится увезти меня, заменив свой номер сзади экипажа каким-нибудь подставным.
На приобретение этого доверия пошло более трех недель. В продолжение этих недель я положительно исхудал от нетерпения.
Наконец желанное согласие «лихача-кудрявича», как мы его называли в переписке, было получено.
«Приготовьтесь к побегу послезавтра к обычному времени ваших прогулок, а в знак того, что вы получили это письмо, садитесь у окна сегодня в шесть часов вечера и, когда Батюшкова пойдет по тротуару, возьмите пакет с сахаром и доставайте из него что-нибудь, а послезавтра с полудня в знак того, что вы готовы, поставьте ваш жестяной чайник на левой от вас стороне окна».
Можно себе представить мое возбужденное состояние!
Итак, скоро буду или на свободе среди новых друзей и товарищей, или, в случае неудачи, и я буду, как год тому назад Волховской, переведен в Бутырский замок и посажен там в Пугачевскую башню, или, наконец, буду убит или ранен. По мне будут стрелять, а если поймают, то будут и бить, как того несчастного пьяного, которого привез городовой в первое время моего пребывания здесь...
Необходимо окончить все скорее!
Назначенный час приблизился, все условные сигналы были сделаны мною.
Наступило обычное время прогулки. Еще за четверть часа я начал следить за площадью, но там ничего особенного не было.
Вот Батюшкова прошлась по тротуару, очевидно, наблюдая за окружающим, и исчезла.
«Вдруг опоздают? — подумалось мне. — Вдруг приедут, когда меня уже уведут обратно? Надо немного задержать прогулку».
— Подождите, пожалуйста, минут десять! — сказал я подошедшему к моей двери унтеру. — Я пока еще не готов. Я позову сам.
Тот охотно согласился, так как всегда получал от меня чай и сахар, и ушел.
Прошло полчаса, а за воротами все еще не было никакого извозчика.
Унтер снова подошел ко мне.
— Больше не могу ждать! — сказал он. — Если хотите сегодня гулять, то выходите теперь.
— Хорошо! — сказал я и, медленно надев свой пиджак, вышел.
С сильным внутренним волнением начал я ходить взад и вперед по своему дворику, опустив руки в карманы пальто, наполовину наполненные мелко истертым сухим табаком и табачной пылью, и заглядывая сквозь ворота на площадь. Но там по-прежнему ничего не было.
Наконец уже перед самым концом прогулки почти у самых ворот части появилась Батюшкова и, глядя на меня, несколько раз отрицательно кивнула головой, обратив на себя внимание моего жандарма. Он заметил ее, подозрительно взглянул затем на меня, но я уже сделал вид, что даже не смотрю в ту сторону.
— Пора кончать прогулку! — сказал он мне раньше обычного срока.
— Пойдемте! — ответил я. — Мне и самому это хочется; все еще продолжает нездоровиться.
На следующий день мне принесли записку от Цвиленева.
«Лихач-кудрявич в решительный момент струсил часового с ружьем, стоящего около входа в вашу часть, и сказал, что не согласен увозить отсюда никого ни за какие деньги. Но он согласен увезти из бань. Напишите сейчас же в Третье отделение просьбу отправить вас в баню. Разрешение дают обыкновенно за день, а возят около двух часов пополудни. Ближайшие к вам бани находятся в безлюдном переулке, и оттуда мой кудрявич обещает непременно вас увезти. Дайте знать утром того же дня, выставив между десятью и одиннадцатью часами столько каких-нибудь вещей на вашем окне, во сколько часов вы поедете».
Я тотчас послал заявление и одновременно просил Цвиленева прислать мне достаточную дозу морфия, чтоб я мог усыпить сопровождающего меня унтера, всыпав ему морфий в кружку пива, когда буду мыться в отдельном номере, а ему предложу тем временем выпить на мой счет бутылку этого напитка.
Морфий был мне прислан со следующим письмом, а разрешения съездить в баню пришлось дожидаться от Третьего отделения около двух недель.
Наконец и оно было получено моим караулом, начальник которого и объявил мне, что меня повезут на извозчике за мой счет на следующий день.
— Наконец-то! Наконец-то! — с облегчением воскликнул я про себя, бросившись бегать взад и вперед по камере.
Полтора месяца ожидания сделали для меня почти невыносимым дальнейшее продолжение неопределенного состояния. Мне нужно было чем-нибудь его окончить, чтоб не помешаться на идее побега. Я как-то уже упоминал в этих своих рассказах, что был в силах делать все возможное для человека, за исключением только одного: ждать. В состоянии же ожидания я всегда делался неспособным думать о чем-нибудь ином, кроме ожидаемого, и каждая минута физического бездействия казалась мне длиннее целой жизни.
А предстоящее мне завтра не могло не волновать меня своей рискованностью и невозможностью предвидеть окончательный результат.
Унтер-офицер, если я не успею ему засыпать оба глаза, конечно, станет стрелять по мне. Но я не мог не согласиться, что из бань действительно безопаснее умчаться, чем с генерал-губернаторской площади перед моей темницей. Я, собственно говоря, мало верил, что в меня попадут жандармские пули, и не это меня более всего тревожило. Была одна причина, делавшая для меня особенно мучительным осуществление своего личного побега: мне было невыносимо совестно вдруг повернуть спину и броситься бежать от тех самых жандармов, с которыми я мгновение назад добродушно разговаривал и которые постоянно мне говорили:
— Сейчас же отпустили бы вас на все четыре стороны, да ведь нам самим тогда придется сесть на ваше место!
Но все это, конечно, необходимо было превозмочь, и я решил, что превозмогу. Только бы не продолжать долее бесконечных сборов и не сойти от этого с ума!
А пролог к сумасшествию как будто уже начинался: в голове от бездействия и отсутствия чтения все время лежала какая-то свинцовая тяжесть, как будто пудовой гирей давившая мне мозг, а по ночам меня начали мучить кошмары, такие яркие, что я никак не мог их отличить от действительности. Особенно ужасен был один: какой-то седой худой морщинистый старик подкрадывался к моей постели почти каждую ночь и бросался меня душить. Сопротивляясь ему, я сам хватал его за горло, и вот мы катались по каменному полу моей камеры, напрягая последние усилия и не будучи в состоянии одолеть один другого, до тех пор, пока, выбившись окончательно из сил, я не просыпался со страшным сердцебиением и взамен убегающих из глаз очертаний ужасного старика видел пустые стены моей камеры... Пережитое во сне представлялось мне тогда так ярко, что отожествлялось с самой действительностью, и я спрашивал себя, когда же я сплю: теперь ли в темнице или в борьбе с этим стариком?
Не схожу ли я с ума?
И ужас перед возможностью сумасшествия сделался для меня страшнее смерти.
Вдруг я в сумасшествии разболтаю все, что знаю о товарищах? Вдруг стану причиной их гибели? Холод проходил у меня по спине, и волосы на голове шевелились при одной этой мысли. Нет! бежать, бежать, скорее, во что бы то ни стало! Бежать завтра же из бани, все равно, приедет цвиленевский лихач или нет!
И вот извозчик, нанятый на мой счет солдатом (я получал теперь деньги контрабандой от Батюшковой), въехал во двор под моим окном, и унтер-офицер, уже привыкший теперь ко мне и, по-видимому, не боявшийся, что я нырну в кувшин с водою, отворил мою камеру. Мы приехали в ближайшие бани в одном из пустынных переулков Тверской улицы. Для меня там был уже обеспечен отдельный номер с передней и горячей комнатой, с матовыми окнами и с форточкой, выходившей прямо на улицу. Я должен был раздеться в прихожей, где спросил у банного служителя две бутылки пива.
Он принес их вместе с двумя кружками, раскупорил, налил в обе кружки и ушел, поставив их на карниз перед зеркалом, под которым был камин. Попросив унтера взять полотенце, нарочно оставленное мною с другой стороны, я всыпал в одну кружку свой морфий и предложил ему. Но он, очевидно, боялся опьянеть и потому решительно отказался. Я допил свою и пошел голый в жаркую комнату. Он тоже вошел за мной в своей шинели и полном вооружении, но через десять минут ему стало здесь так жарко, что, весь обливаясь потом, он вышел в переднюю комнату, не затворив за собою двери.
— Не думаете же вы, что я голый выскочу из окна и побегу по улице? — сказал я ему, смеясь. — Ведь у меня здесь нет никакой одежды. Закройте дверь, а то из нее дует в этот жар холодом.
Он нерешительно затворил ее, а я тотчас же приотворил форточку и выглянул направо и налево в переулок. Там никого не было, кроме редких прохожих.
Я мгновенно закрыл форточку, чтоб не рисковать ни одним лишним мгновением ее открытого положения, и сделал хорошо. Через две-три секунды дверь немного приотворилась, и мой сторож заглянул в комнату, чтоб убедиться, тут ли я. Я налил себе горячей воды, намылил голову и, подождав минут десять, опять на мгновение открыл форточку, после нового заглядыванья ко мне, и снова убедился, что там никого нет.
Так повторялось около часу. Никаких результатов! Все пусто кругом.
— Верно, лихач-кудрявич опять струсил, — подумал я. — Протяну же подольше время.
— Пора кончать, господин, — сказал мне унтер.
— Сейчас! — ответил я. — Еще не вымыл ноги.
Прошло четверть часа. Опять никого нет! Не выскочить ли голым, не убежать ли по улицам куда-нибудь, а потом укрыться в первом попавшемся незнакомом доме, откровенно рассказав хозяевам, кто я, и попросив у них одежду? Вдруг окажутся сочувствующие? Но и этого оказалось невозможно сделать.
— Мне более нельзя ждать! — заявил мой сопровождающий, очевидно, сильно встревоженный моим необычно долгим мытьем и уже более не затворяя двери.
Пришлось подчиниться и идти одеваться.
— Да выпейте же! — сказал я, опять подвигая ему кружку.
— Нет, нет! Не хочу, — отвечал он, уже сильно насторожившийся.
Тогда я выпил сам другую бутылку и остатки первой и начал одеваться. Как бы выиграть время?
«Может быть, просто они запоздали, по нашему русскому обыкновению? — пришло мне в голову. — Сделаю вид, что я опьянел от пива».
Надев последнюю часть своего платья, я притворился, что хочу встать и не могу. Я придержался рукой за стену.
— Ой, как кружится в голове! — тихо сказал я. — Мне теперь не пройти по улице. Право, не знаю, как быть.
Ему нельзя было привезти меня в темницу пьяного: его оштрафовали бы. Он совсем перепугался, побледнел.
— Надо выпить холодной воды! — сказал он мне и пошел к двери, а я воспользовался этой минутой и вылил приготовленную ему кружку пива с морфием в кадку.
Возвратившись, он подумал, что я ее выпил, и начал попрекать меня, говоря, что я его совсем погублю.
— Уж полежите лучше полчаса на скамье, пока перестанет кружиться! — сказал он и, дав мне холодной воды, облил ею мою голову.
Обрадовавшись, что хитрость удалась, и, не имея более возможности выглянуть на улицу, чтоб убедиться, ждут ли меня там, я через полчаса сказал, что чувствую теперь себя совсем хорошо и могу идти.
Мы вышли.
На улице никого не было. Отчаяние овладело мною. Брошусь бежать в первый двор! В Москве за домами везде сады, разгороженные друг от друга деревянными заборами. Я уже не раз скакал через них, когда был гимназистом, перескочу и теперь. Ему меня не догнать там. Выйду оттуда на какую-нибудь параллельную улицу и скроюсь. Все равно! Будь что будет! Сидеть далее в тюрьме с вечным ожиданием этого старика по ночам — значит окончательно сойти с ума. Я этого не хочу!
Я взглянул в первые ворота, мимо которых мы проходили, но в них стоял дворник. Я взглянул вперед по переулку. Перед нами шел длинный забор, и вторые ворота в нем были удобнее.
Мы шли пешком, так как везший нас сюда извозчик был предусмотрительно отпущен мною, а другого в переулке не было видно.
Мы подходили уже к заветным воротам, как вдруг из них навстречу мне вышел молодой человек с дамой под ручку. Я сразу узнал в даме Батюшкову. Она вышла вся взволнованная и, смотря на меня, отрицательно кивала головой.
Мой унтер так и впился в нее глазами. Затем показалась другая пара, мужчина и женщина, и по огромному росту последней я узнал в ней Наташу-великаншу.
— Il faut attendre! (Надо ждать!) — сказала она, проходя мимо меня, как будто своему спутнику, и это сразу разрушило мое решение броситься тут же через забор.
«Им лучше знать! — подумал я. — Надо подчиниться!»
На углу ближайшей улицы стоял извозчик. Мы сели в него, и через десять минут я снова вошел в свое одинокое узилище, и железный замок снова загрохотал за моей дверью.