3. День похмелья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. День похмелья

Я разделся и лег, но долго не мог заснуть. В моей голове перемешивались сотни новых впечатлений. 

Мне вспоминались и эти милые девушки, со звонким смехом рассматривавшие меня при первом появлении среди них в моем новом виде, и Кравчинский, и Клеменц, и Сажин, и то, что общество наше ликвидировано, и что мне, как другим, объявлена полная личная свобода... Но над всем доминировало чувство неловкости моего поступка с отцом! На второй же день бежать с утра и не возвратиться до самой ночи! Ведь он, наверно, подумал, что я сбежал и более не вернусь к нему! Как-то мы встретимся завтра утром? Что я ему скажу? Ведь я не могу сказать, где я был и кого видел, потому что, если вдруг придет жандармский офицер и его спросит, он все откровенно ему расскажет и не подумает ни на минуту, что этим он погубит моих друзей. Значит, надо ему сказать, что просто, вырвавшись наконец на свободу, я уехал на конке далеко за город и там блуждал по взморью и островам, будучи не в силах наглядеться на окружающий меня простор... 

Наконец я заснул снова тревожным сном, постоянно просыпаясь с ощущением тюремной камеры вокруг себя и с внезапным переходом к новому положению в отеческом доме. 

«Что-то будет завтра утром!» — как бурав, сверлила у меня в голове тревожная мысль, тем более тягостная для меня, что я сознавал вполне неловкость моего поступка с отцом. 

Наконец забрезжил рассвет. Я взглянул на часы. Был шестой час утра. 

Я вновь попробовал вздремнуть, зная, что отец не встанет ранее десяти. Но это мне удавалось плохо, и я все время ворочался с боку на бок. 

С улицы сквозь закрытое окно и стены дома все чаще и чаще доносился усиливающийся шум проезжающих экипажей. Я не мог более терпеть и в девять часов утра оделся и спустился в нашу столовую, где стояли уже чайные приборы, но самовар еще не был принесен. Я взял лежавшие там новые газеты и принялся их читать. 

Из комнат отца раздались шаги, и в дверях столовой появился он сам. Я встал с замиранием сердца и пошел к нему навстречу поздороваться. 

Он поцеловал меня, как всегда, но затем как-то нерешительно и молча подошел к столу и сел так, что лицо его осталось в тени. Ясно было, что он что-то приготовлялся мне сказать, но ему было трудно начать. 

Это было совсем не то, что я ожидал. Я ожидал взрыва гнева, потока обидных для меня слов и готов был принять их как нечто вполне заслуженное мною за мое исчезновение из дому без всякого предупреждения на целый день и притом при таких исключительных обстоятельствах. А между тем эта неожиданная для меня сдержанность! Она казалась мне зловещее всего остального! 

Наконец отец, по-видимому, решился выговорить приготовленную им заранее фразу, которая, однако, была самая простая. 

— Где ты был, Коля? 

Я ответил, сильно покраснев, по приготовленному мною рецепту. 

— Ты доставил мне и Марье Александровне большое беспокойство. Мы не знали, что придумать. 

— Да! — сказала входя сама Мария Александровна. — Мы оба очень беспокоились весь день, особенно к вечеру. Хорошо еще, что швейцар сообщил нам обоим сейчас же ночью о вашем приходе, а то никто из нас не спал бы до утра. 

— Да, я сам чувствовал, что скверно поступил с вами, и оттого тоже плохо спал всю ночь. Обещаю, что это не повторится. 

— Да, Коля, — сказал отец каким-то не своим голосом, — вышло тем более нехорошо, что полиция справлялась о тебе, и мы не могли сказать, где ты. 

— А зачем я ей был нужен? — спросил я. 

— Не знаю, — ответил нерешительно отец. 

— Тут что-то неладно! — подсказал мне мой инстинкт. — Отец что-то скрывает и говорит неправду. 

Он позвонил швейцару, велел приготовить карету, и мы принялись пить чай. Разговор плохо вязался, хотя Мария Александровна и пыталась поддерживать его, но все выходило как-то насильственно. 

— Оденься, Коля, мы поедем вместе, — сказал отец, окончив чай. 

Я оделся, мы сели в карету и поехали куда-то по мало знакомым мне тогда петербургским улицам. Отец не сказал, куда меня везет. Он был очень сосредоточен. Я не спрашивал. Мы молча переехали уже знакомый мне Николаевский мост через Неву, повернули налево по набережной, свернули с нее и остановились у ворот какого-то большого здания, где толпилось десятка два полицейских и несколько околоточных. 

— Градоначальник у себя в кабинете? — спросил отец, подавая свою карточку. 

— Да-с! — ответил околоточный. — Они уже ждут вас. 

— Я войду сначала один, — сказал отец. — Коля, ты подожди здесь. 

Я принялся смотреть в окно, потом на околоточных и городовых, среди которых очутился, думая о том, что все это значит? Я чувствовал что-то неладное. Наконец раздался звонок. Один из околоточных вышел и, вернувшись, сказал мне: 

— Пожалуйте к градоначальнику! 

Я пошел за ним, готовый внутренне на все. 

Околоточный провел меня по какому-то темноватому коридору и, отворив дверь, впустил в большую комнату, где у дальнего окна за маленьким столиком сидели друг против друга мой отец и какой-то длинный генерал. Больше никого не было. Околоточный, приведший меня сюда, затворил, не входя за мною, дверь, и я направился к сидящим вдали. 

— Где это вы были вчера весь день? — грозно нахмурясь и подняв на меня голову, повелительно крикнул генерал, едва я с самым вежливым видом подошел к середине комнаты, уже готовясь любезно раскланяться с ним. 

В один миг его грозный тон совершенно преобразил меня: по всему моему телу опять прошел как будто гальванический толчок, совершенно такой же, как в первый раз, еще во втором классе гимназии, когда долговязый Андрючик дал мне сзади свой третий щелчок по затылку. Голова моя, уже склонявшаяся к поклону, была откинута им вверх, глаза пристально уставились в лицо и всю фигуру генерала, а язык сам собою ответил четким металлическим звуком, совершенно непривычным мне в обычном настроении: 

— А вам какое дело? 

Мне комично теперь вспомнить то впечатление, какое произвели мои слова на градоначальника! Вероятно, он совсем отвык во время своей службы в высоких чинах и должностях от таких ответов. 

В один миг приятно расправились его сдвинутые брови и на губах появилась любезная улыбка. Он привстал с поклоном и заявил самым миролюбивым тоном: 

— Ну полноте, полноте, молодой человек! Я совсем не хотел вас обидеть. У меня такая манера. Присаживайтесь-ка с нами! 

И он придвинул мне стоявший поблизости стул. 

— Ну вот, молодой человек, наделали вы нам вчера хлопот и перепугали вашего уважаемого отца. Из-за вас офицеры Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии и часть общей полиции всю ночь не спали. Везде вас искали. Скажите же нам по правде, где вы пропадали? Вы понимаете сами, что, раз ваше отсутствие было замечено и вызвало такую тревогу и огласку, то невозможно, чтобы вы оставили его без объяснения. 

Я повторил ему слово в слово то же самое, что и отцу, т. е. что я от радости весь день бегал по окрестностям Петербурга. 

— Ну вот, — сказал он, — напишите все это на том столе, там посредине лежит и бумага. 

Он указал мне на большой канцелярский стол по другую сторону комнаты. 

Я пошел, написал сказанное, пока он о чем-то тихо переговаривался с моим отцом, а затем принес и подал ему. 

Он внимательно прочел. 

— Вы не желаете написать что-нибудь более удовлетворительное, такое, чтобы мы могли проверить справедливость ваших слов? 

— К сожалению, не могу ничего прибавить к написанному здесь. 

— В таком случае, — сказал он, обратившись к моему отцу, — я не могу его после такой тревоги отпустить домой на свою ответственность. Пусть следователь по особо важным делам, освободивший его, делает с ним, что хочет. 

Затем — обратившись ко мне: 

— Я вас арестую. Вас отвезут сейчас обратно в распоряжение Крахта.  

Он позвонил. Явился околоточный. 

— Позовите ко мне поручика Хоменко, — сказал ему градоначальник. 

Через минуту в дверях появился в полном вооружении жандармский офицер.

Градоначальник тем временем написал бумагу, приложил к ней мое показание, заключил в конверт и, передавая ему, сказал: 

— Отвезите этого молодого человека в здание окружного суда и передайте в распоряжение следователя по особо важным делам Крахта вместе с моим пакетом. Мне было грустно глядеть на отца. Он был явно очень расстроен. Раскланявшись с градоначальником, я подошел к нему проститься. 

— Я сам поеду вслед за тобой к Крахту, — проговорил он мне, отвечая на мой прощальный поцелуй. 

Я пошел один с жандармским офицером. Отцу предложили ехать особо. Офицер был молодой хохол довольно добродушного вида. 

— Ну и задали же вы нам баню! — сказал он, едва мы с ним уселись в казенную карету и поехали. — Всю ночь вас искали по студенческим квартирам. Я сутки не спал. А теперь говорят, что вы ночевали у своего собственного отца! Да, поторопился ваш отец, следовало бы ему подождать с заявлением хотя бы до утра. 

Итак, моя догадка оправдалась! Я уже предчувствовал, что отец перепугался и вечером заявил о моем исчезновении из дому.  Мне неловко было спрашивать Хоменко о подробностях отцовского заявления. Это значило бы вводить жандармского офицера в посредники между мною и отцом. Но и сказанного им было совершенно достаточно. 

«Отец донес на меня! — сверлила в моей голове ужасная для меня мысль. — Из-за чего же он так поторопился?» 

Я хорошо понимал его. Не из-за сохранения своих трех тысяч и не для моей пользы. Он сделал это из боязни перед этим Третьим отделением собственной его императорского величества канцелярии, наводившим такой панический страх на все русское общество. Он чувствовал, что делал нехорошо, но не мог удержаться, потому что страх перед политическим сыском преодолевал у него все! Он сделал совсем так, как делали щедринские герои, верное изображение нашего общества... А ведь во всем остальном он человек умный и смелый, во всяком случае не трус. 

«О, когда же наконец будет расшатан нами этот панический ужас русского общества перед всякой оппозицией высшему начальству!» — с отчаянием в душе думал я по дороге в новое заключение после двух дней свободы. 

«А ведь отец мой лгал, — пришло мне в голову, — говоря, что обо мне справлялась полиция. Никто не справлялся... А если и так, то без его собственного заявления, будто я сбежал, никто не стал бы поднимать на ноги всех жандармов и полицию, а подождали бы моего возвращения к ночи. Ведь я же не такой ребенок, чтобы не понимать, в чем дело! Никто никогда не справлялся обо мне! Сделав одно трусливое дело, отец сделал для прикрытия его и другое. Он сказал мне неправду!» 

Я чувствовал, как пошатнулось мое уважение к отцу, в особенности от этого последнего обстоятельства. 

«Конечно, — думал я, — ведь и я говорил неправду на всех допросах. Но у меня совсем другое дело: я говорил там неправду не для того, чтобы скрыть свой постыдный в моих собственных глазах поступок! Нет! Я предпочитаю не делать постыдных поступков; я говорю неправду только там, где правда есть предательство друга врагу, с которым мы боремся вместе. На войне ведь за правдивость перед врагом расстреливают, а не хвалят! Цель моей неправды на допросах всегда была спасти друга от врага или не дать врагу возможности разрушить сделанное мною самим, а не потому, что мне стыдно моих дел! Отец же солгал именно из-за стыда. А между тем в таких случаях одно средство спасти себя — это откровенно сказать: "Мне стыдно моего поступка". Это является гарантией, что человек не сделает вновь что-либо подобное. А теперь он от меня скрывает уже второй нехороший поступок. Он думает, что жандармы не показывали мне копии с его письма ко мне за границу с требованием возвращения, и потому тоже ни одним словом не упомянул мне о нем до сих пор, и, я знаю, никогда не упомянет, потому что и то письмо он написал и понес показать в Третье отделение из-за того же панического страха всех наших отцов, воспитанных в атмосфере бесправия и произвола». 

С такими горькими мыслями подъехал я к зданию окружного суда, перед подъездом которого увидел с изумлением карету моего отца, очевидно, нарочно обогнавшего меня. 

Значит, он уже у Крахта! 

Это доказательство его заботливости несколько смягчило меня. 

«Он хоть и такой, как все другие наши родители, — пришло мне в голову, — но все же любит меня и старается исправить сделанное им самим». 

Поднявшись по лестнице вместе с сопровождавшим меня жандармским офицером, в кабинете Крахта я действительно увидал моего отца, беседующего с ним. Следователь по особо важным делам встретил меня, как всегда, любезно и, распечатав пакет градоначальника, прочел его бумагу и мое заявление. 

— Это все явное недоразумение! — сказал он отцу. — Вопрос в том, желаете ли вы и далее быть поручителем за него? 

— Желаю! — ответил отец. 

— А вы, — обратился он ко мне, — желаете и далее оставаться на поруках? 

— Конечно, желаю. 

— В таком случае не о чем больше и говорить. Вы свободны! — сказал он мне. 

Отец поблагодарил его, и мы отправились домой. По выражению лица было видно, что у отца словно гора свалилась с плеч. Он даже несколько раз сильно вдохнул свежий воздух, перед тем как сесть в карету со мной. 

— Ну вот видишь, Коля, — сказал он мне, — сколько неприятностей вышло из-за твоего неосторожного исчезновения! Условимся, что больше не будет таких уходов. 

— Хорошо! — ответил я. 

А в голове у меня мелькнула мысль: ведь и исчез-то я только потому, что иначе ты сам не дал бы мне возможности осуществить необходимое для меня свидание! Теперь же мне нет нужды в исчезновении. Я буду вести сношения через библиотеку. «Да! — продолжал я думать. — Отец, скрывая от меня свои действия, сам дает мне право не быть откровенным с ним в моих делах». 

Когда мы приехали домой, Мария Александровна чуть не запрыгала от радости. Она, как оказалось, очень сомневалась в моем благополучном возвращении. Желая чем-нибудь отвлечь меня от дальнейшего увлечения «социалистическими» идеями и «социалистическими» товарищами, отец, очевидно, решил не давать мне отдыха от ежедневно предлагаемых развлечений. 

— Еще осталось часа четыре до обеда, — сказал он, взглянув на часы. — Мы в это время успеем осмотреть Эрмитаж. Ты не устал, Коля? 

— Нет, нисколько. 

— Так поедем сейчас же. Одевайтесь скорее, Мария Александровна! Я нарочно оставил карету у ворот. 

И вот, начав день под арестом в канцелярии градоначальника, я продолжал его осмотром Эрмитажа, а окончил в театре, в первом ряду кресел партера на модной тогдашней оперетке-балете «Прекрасная Елена». 

В эту третью ночь я спал уже более спокойно и реже удивлялся, просыпаясь, что надо мною нет уже низкого давящего свода моей камеры в Доме предварительного заключения и не слышно шагов сторожа за дверью.