4. Изумительный револьвер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Изумительный револьвер

На следующее утро мы были уже в Саратове и поехали не в гостиницу, а прямо на квартиру к одному знакомому Веры и Писарева. Это оказался круглый, как земной шар, господин по фамилии Гофштеттер, служивший, кажется, в местном отделении государственного банка. Он принял нас как родных и сейчас же отвел нам комнаты в своей огромной квартире, казавшейся еще больше от малого количества мебели, оставлявшей у него пустыми целые стены. 

— Здравствуйте! Милости просим! Будьте как дома! — говорил он нам с широкой улыбкой удовольствия на круглом, как луна, бритом лице. 

— Мы не стесним вас? 

— Нет, нисколько, — заметила подошедшая к нам скромная женщина, его жена. — Скорее вам будет неудобно, так как постели у нас есть, а кроватей нет, и ночевать вам придется на полу. 

— Это пустяки! — возразил Богданович. — Мы ведь приехали не для устройства себе тепленьких местечек. 

— Да, знаю, знаю! 

Сзади нас послышались тихие мягкие шаги. 

— А вот и мой старший сын, поэт! — отрекомендовал нам Гофштеттер молодого, с помятыми чертами лица, человека с чрезвычайно длинными локонами, спускавшимися ему на плечи. 

Поэт с томным видом поздоровался с нами. 

— Впрочем, товарищи не признают его за поэта! — шутливо прибавил отец. — Прозвали его вместо Василия Василисой, но он не обижается и относится к их шуткам так, как и полагается таланту, — с полным презрением. 

— Ну чего ты вечно шутишь! — ответил с кислой улыбкой поэт своему веселому отцу. — Никогда не дождешься от тебя серьезного слова! 

Сзади нас с другой стороны послышались легкие шаги, на этот раз уже женских каблучков. 

— А вот и мои дочки Фанни и Люси! — сказал отец семейства, представляя нам двух подошедших вместе беленьких стройных девушек, напоминающих диккенсовских мисс, — одну лет шестнадцати, другую лет семнадцати. 

Они подали нам свои тоненькие ручки и тотчас же сели рядом друг с другом в стороне, на единственном прорванном диване, наблюдая нас и тихо перешептываясь между собой. Одна была в голубой кофточке, другая в розовой. Их тонкие, гибкие шеи особенно бросились мне в глаза. 

На столе появился самовар. Мы с родителями уселись кругом него, а молодежь подходила, сама наливала свои стаканы и уходила: кто на окно, кто в угол. Очевидно, в этом доме была полная свобода и независимость каждой личности. 

Через полчаса пришли еще двое молодых людей. 

— А! Мой младший сын! — сказал хозяин, с удовольствием глядя на первого из вошедших, красивого белокурого молодого человека. — Доброволец, как его здесь все называют! А это его товарищ по гимназии Поливанов! — добавил он, представляя нам второго юношу лет шестнадцати с лицом чисто античной красоты, невольно останавливавшим на себе всякий взгляд, — брюнета с огромными блестящими, полными внутренней мысли, карими глазами. 

Новопришедшие поздоровались с нами и молча присели у свободного края стола. 

— А почему вас зовут добровольцем? — спросил Иванчин-Писарев младшего Гофштеттера. 

— За участие в сербском восстании, — ответил он. 

— Да! — воскликнул с видимым удовольствием отец. — Мы его ни за что не хотели пускать, а он какую штуку с нами выкинул! Вот этот, наш поэт, — и он кивнул головой на длинноволосого сына, — добился от нас того, что мы ему взяли заграничный паспорт. Уже собрался ехать и уложил все свои чемоданы, а этот, — и он кивнул на младшего, — похитил у него ночью и паспорт, и деньги, и чемоданы и уехал под его именем от нас с самым ранним утренним поездом. Мы все проснулись, — смотрим: нет ни чемоданов, ни паспорта, ни денег, ни сына! Бросились на вокзал. Служащие говорят, что видели его, уже уехавшего по направлению к Москве с предыдущим поездом. 

— Ну и что же? Вы погнались? — спросил Иванчин-Писарев. 

— Где его догонишь! Мы сообразили, что он на какой-нибудь большой станции, наверно, переменит поезд, чтобы сбить нас с пути. Решили, пусть уж едет, а поэт наш так и остался знаменит лишь тем, что губернатору попался на глаза. 

— Но почему же он не должен был попадаться на глаза губернатору? — спросила Вера. 

— Губернатор этот не выносит молодых людей с длинными волосами. Сейчас же, как увидит, кличет полицейского и велит отвести в цирюльню и немедленно обстричь. 

— И его обстриг? 

— Конечно, сейчас же! Смотрим, возвращается домой совсем без волос, окарнали под гребенку, мы даже и не узнали его сначала. Совсем вдруг перестал на поэта походить! 

Умные карие глаза Поливанова, сидевшего рядом со мной, засветились юмористическим блеском. 

— А как же теперь? Ведь волосы уж отросли. Вдруг и здесь губернатор увидит и острижет? — спросил, насмешливо улыбаясь, Иванчин-Писарев. 

— Теперь сын зорко смотрит вперед и назад, когда идет по улицам. Чуть увидит губернатора, скрывается в первый подъезд или ворота. 

Мы кончили чай и, встав из-за стола, разделились по группам. Я прежде всего пошел к собравшейся в стороне молодежи. 

— Вы в самом деле пишете стихи? — спросил я поэта. 

— Да, — скромно ответил он. 

— А можно посмотреть? Я тоже пишу. 

— Вы печатали уже? — спросил меня Поливанов. 

— Да. 

— Где? 

— Одно было в журнале «Вперед» и несколько в заграничном сборнике «Из-за решетки». 

— У меня он есть! — живо ответил Поливанов. — Ваши стихи... 

Он вдруг запнулся, явно считая свой готовый сорваться вопрос неделикатным. 

— Мои в середине, — ответил я ему, — подписаны: «М. Н.».

— Я их знаю наизусть, — ответил он и начал декламировать первый куплет моих «Видений в темнице». 

«Вот что значит печатное слово! — подумалось мне радостно. — Даже и здесь распространились мои стихотворения! Это удивительно: сидеть и ни о чем не думать, а в это время ваши образы, мысли и слова повторяются в чьей-нибудь незнакомой вам голове! Вы ее не знаете, и она вас не знает, но все, что было в вас, в той же последовательности происходит затем в ней». 

Взглянув на своих юных собеседников, я увидел, что они смотрели на меня теперь совсем другими глазами, чем прежде. Видно было, что они ловили и запоминали каждое мое слово, а сами стали как-то сдержаннее со мной. 

«Вот и отрицательная сторона писательства», — подумалось мне. 

— Так можно посмотреть ваши стихотворения? — снова спросил я поэта, чтоб прервать наступившее молчание. 

Но он уже ни за что не хотел давать мне их и обратно сунул в карман свою тетрадку. 

— Нет, нет! — говорил он. — Какой же я поэт! Я так только, для себя пишу! 

Как я ни бился, никакого результата не получилось в этот день. Потеряв надежду, я начал расспрашивать Поливанова о местной молодежи. 

— Есть у вас кружки? 

— Есть, — ответил Поливанов. — В старших классах всех наших учебных заведений много сочувствующих вам, но, к сожалению, они не знают, что могли бы предпринять. Тот кружок, к которому я принадлежу, завел знакомство с рабочими, но это нас не удовлетворяет, нам хотелось бы начать вооруженную борьбу. У нас есть уже и револьверы. 

— А какой системы? 

— Разных. У меня есть маленький бельгийский и, кроме того, отцовский, старинной системы Кольта. 

— Знаю, — ответил я. — Его стволы в барабане заряжаются прямо порохом и пулями, а снаружи на них насаживаются обыкновенные пистоны. 

— Да! Но беда в том, что у меня он стреляет всеми шестью своими стволами сразу. 

— Не может быть! — воскликнул я с изумлением. — Вы, верно, не умеете заряжать! 

— Нет, умеем! Но как бы мы его ни заряжали, всегда выходит одно и то же: цельный залп, и все шесть пуль летят из него вместо одной! 

Это меня задело за живое. Я с детства был знаком со всеми системами огнестрельного оружия, так как у моего отца была богатая и разнообразная коллекция. Ружья, пистолеты, револьверы, кинжалы, стилеты, сабли, шпаги, рапиры и даже старинные луки с колчанами стрел обвешивали в нашем деревенском доме все стены специальной комнаты, называвшейся «оружейная». И я стрелял еще мальчиком из револьверов всех систем, в том числе и из кольтов, и никогда ничего подобного не получалось. Кроме того, я инстинктивно понимал, что лучшим средством пробить стену отчуждения, неожиданно возникшую между мной и новой юной молодежью с того момента, как я вышел из трехлетнего заключения, окруженный в ее глазах ореолом мученика и члена большого тайного общества, — это было начать вместе с ними какое-нибудь товарищеское предприятие, на котором они увидели бы, что и я в глубине души остался таким же, как и они. 

— Пойдемте, когда вы будете свободны, за город и попробуем! — сказал я Поливанову. 

У него глаза так и засветились от удовольствия. 

— А можно пойти туда трем или четырем из моих товарищей? — робко спросил он. 

— Отчего же нельзя? Пусть идут все, кто захочет! 

— А когда? 

— Да хоть сегодня же. Зачем откладывать? Времени до вечера еще много. 

— Так я сейчас же побегу домой и принесу сюда револьвер, а доски для цели товарищи отнесут прямо на Волгу. Там на льду мы и устроим пробу! 

И он мгновенно исчез. 

Я временно присоединился к общему разговору «взрослого поколения», сошедшегося в другом углу комнаты и рассуждавшего с Гофштеттером о способах нашего устройства на места. Послышались имена местных деятелей — Праотцева, Борщева и еще каких-то других, способных нас устроить, — и с ними решено было начать переговоры с завтрашнего дня. Наконец возвратился и Поливанов, принеся мне свой большой револьвер. 

Я осмотрел его барабан. В нем не было никакого сообщения между стволами, но вместо пуль, специально отлитых по их размеру, мне принесли обыкновенную картечь, шарики которой были слегка меньше отверстий, и потому приходилось их обертывать в бумагу, чтоб не выпадали. 

— Не от этого ли происходит всеобщий выстрел? — спросил меня Поливанов. 

— Едва ли, если пули, обернутые бумагой, входят плотно. 

Я сам зарядил револьвер. 

— Вот увидите, — сказал я, — что теперь выстрелит каждый ствол отдельно! 

Но Поливанов все еще не утратил своего сомневающегося вида. Мы отправились на берег Волги, недалекий от дома Гофштеттеров. Там нас ждали еще четыре гимназиста, один из которых, Майнов, попал потом на долгое время в ссылку, тогда как самому шедшему со мной Поливанову предназначалось судьбой разделить со мной через несколько лет двадцатипятилетнее заточение в Алексеевском равелине Петропавловской крепости и затем в Шлиссельбурге. 

Но мы не предчувствовали ничего подобного, и ни одной тени от грядущего времени не падало на наше «настоящее». Мы всей компанией отправились по занесенному снегом льду великой русской реки и, отойдя на достаточное расстояние от города, воткнули рядом в снег принесенные нами три доски и нарисовали мелом на средней из них кружок. С уверенным видом знатока я отошел на десять шагов и прицелился, говоря: 

— Вот увидите, как этот револьвер хорошо выстрелит! 

Вся молодежь скромно промолчала, но с нескрываемым опасением за меня и за себя отошла в сторону. 

Чтобы показать им, что надо стрелять, недолго целясь, я быстро взмахнул вверх револьвером и в одно мгновение спустил курок. 

Мне показалось, словно бомба вдруг разорвалась в моих руках! Револьвер привскочил вверх, вырвался из рук и был переброшен какой-то непреодолимой силой через мою голову. 

Я стоял несколько секунд неподвижно, совершенно оглушенный. 

— Вот! — сказал Поливанов, подбегая ко мне со всей компанией. — То же самое случалось и у всякого другого, кто хотел стрелять из этого револьвера! 

Порядочно сконфуженный, я повернулся назад и вынул строптивое оружие из снега, в который оно упало. Нижняя из шести пуль, бывших в его барабане, оказалась сплющенной о находившуюся перед нею часть револьвера; другая пуля наделась шапочкой на его шомпол сбоку, а остальные четыре, очевидно, улетели в небо. Когда мы подошли к цели, не только в ее кружке, но даже и в самих досках не оказалось ни одной пули! 

— Все перенесло через цель! — сказал Поливанов. — Так происходило и всегда! 

Остальные мои спутники тоже живо заговорили со мною, рассказывая наперерыв удивительные случаи их стрельбы из невежливого револьвера, издевавшегося над всеми, кто его брал, хотя по виду он и был самый обычный кольтовский, без изъянов. 

Это приключение сразу проломило между нами лед, и я возвратился обратно в город в самых лучших отношениях с ними, т. е. не в виде наставника и учеников, а в виде старшего товарища, с которым можно, не стесняясь, смеяться и говорить о чем угодно, не следя за каждым своим словом. 

— Самое лучшее, — сказал Поливанов, — продать этот револьвер кому-нибудь из жандармов, и пусть он стреляет из него в нас! 

Однако как мы ни шутили, а все же до самого вечера я не мог избавиться от конфузливого чувства, вспоминая о своей самоуверенности и ее результатах. Это совсем не напоминало мне моего идеала — вольного стрелка Вильгельма Телля[44].