2. Пир на весь мир

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Пир на весь мир

Как ошибочна, как призрачна наша свобода действий! Вот этому наглядный пример. 

Когда я, проснувшись утром, вспоминаю какой-нибудь сложный сон, прерванный моим пробуждением, мне часто кажется, что мысль моя витала сначала без определенной цели и пути. А между тем финал сна ясно показывает, что все предыдущее, по-видимому, бессвязное блуждание воображения подготовляло именно его, этот финал, а сам он обыкновенно бывает какое-нибудь кошмарное событие, вызванное тревожным состоянием сердца. 

Так было и в данном случае. Обнаружил ли я свободу действий, уйдя таким образом утром от отца, или я прямо не мог не уйти, потому что какая-то высшая сила, чем я сам, сила любви и преданности высшим идеалам, непреодолимо влекла меня к людям, которые служат так самоотверженно этим идеалам? Все, что я припоминаю о своем тогдашнем душевном состоянии, наглядно говорит мне, что иначе поступить я не был бы в силах. 

Перейдя Николаевский мост, я взял извозчика, так как не знал, где находится указанная мне курсистками улица, а спрашивать прохожих считал неудобным, да их почти и не было так рано. Я ехал очень долго, убедился, оглянувшись при удобных случаях несколько раз, что за мной не едут соглядатаи, и наконец увидел на углу название нужной мне улицы. Это была Лиговка. Я сейчас же отпустил извозчика и пошел далее пешком. Еще было слишком рано, чтобы явиться с визитом, и я описал несколько кругов по этому кварталу, прежде чем решился позвонить. Мне отворила комнату сестра Фанни, Роза, тоже присутствовавшая при встрече меня, но она меня теперь совершенно не узнала. 

— Что вам угодно? — спросила она, подозрительно осматривая мою новую для нее, элегантную, дендиобразную фигуру. 

— Да просто повидать вас! — ответил я, смеясь. 

Она так и отпрыгнула, узнав меня по голосу: 

— Посмотрите! — звонко закричала она со смехом. — Посмотрите все, что с ним сделали! — и, потащив меня в пальто и котелке на средину следующей большой комнаты, где пили чай ее сестра и еще три-четыре курсистки, собиравшиеся на лекции, она схватила меня за обе руки, поставила носки своих башмаков против моих и со смехом начала кружиться со мною по комнате. Все остальные повскакали и тоже смотрели на меня, разинув свои ротики и не узнавая. 

— Да это Морозов! — воскликнула вдруг одна из них, и вся комната наполнилась их серебристым смехом. Некоторые даже сели на стулья, будучи не в силах более держаться на ногах. 

Одна сняла с меня котелок и начала рассматривать меня без него, смеясь еще больше. Потом две стащили с меня пальто, и новый взрыв смеха зазвенел при виде моего смокинга. 

Я сам смеялся с ними. 

— Да вы теперь совсем и на русского не похожи! — воскликнуло несколько девушек. 

— Он теперь совершенно француз! — говорила одна. 

— Нет, англичанин! — спорила другая. 

— Нет, швед! 

— Нет, он больше похож на испанца! 

— Да садитесь же вы пить чай! — запротестовала наконец Фанни, — а то они совсем вас разорвут на клочья. Почему вы вчера не были? Вас ждали по крайней мере человек двадцать до самой ночи! 

Я рассказал все мои приключения, начиная от переодевания в ванне и кончая посещением французской комедии с заговорщиком. Веселью всех не было конца. Все это казалось им в связи с чудесами, которые рассказала Эпштейн о роскоши моего жилища, настоящей сказкой из «Тысячи и одной ночи». Глаза у всех так и сияли. 

— Его не отпустят теперь из дому без гувернантки! — смеясь до слез, юмористически грустно воскликнула Роза, когда я им рассказал, как добрая Мария Александровна, переглянувшись бегло с моим отцом, пошла провожать меня на прогулку перед поездкой в театр. 

— Как же теперь повидать мне Кравчинского и его товарищей? — спросил я наконец, когда первый порыв разговорчивости немного ослабел. 

— Мы не знаем! — ответили они. — Они у нас бывают часто, но мы не знаем, где живет кто-нибудь из них. 

— Мне необходимо их сегодня же видеть! — воскликнул я. — Вы сами видите, как трудно мне теперь жить. И мне надо обсудить с ними, как поступать далее с наибольшей пользой для нашего дела. 

— Я сбегаю к Эпштейн! — сказала Роза. — Но она на другом конце города, и я вернусь не ранее чем через два часа. Вам надо подождать у нас. 

— Да, это верно! — согласился я. — Мне не следует показываться без нужды на улицах, пока не решим, как быть. 

— Ну вот и отлично! 

И, быстро одевшись, она убежала. 

Прошло полных четыре или пять часов, прежде чем она возвратилась вместе с Эпштейн, которую пришлось разыскивать на курсах, так как ее не оказалось дома. 

Эпштейн повела меня прямо к Кравчинскому, но и его не было в квартире. 

Лишь часов в семь вечера Кравчинский возвратился и бросился обнимать и целовать меня, как сумасшедший. 

— Что же это ты так надул нас всех вчера? — был первый его вопрос. — Очевидно, отец не пустил? 

— Да. 

И я вновь рассказал ему, как было дело. 

— Это удивительно! — воскликнул он. — Что за контрасты! Даже и вообразить трудно! Целый год Третье отделение разыскивало тебя по всей России, как одного из опаснейших заговорщиков, ты ходил в народ, был редактором революционного журнала за границей, числишься и теперь членом Интернационала, и вдруг тебя, как мальчика, не пускают на улицу без сопровождения гувернантки, специально приставленной к тебе! 

И он засмеялся своим добрым, ласковым смехом. 

— Но, — прибавил он, — тебе необходимо все это претерпеть и обязательно оставаться у отца. 

— Почему же? Неужели у нашего тайного общества нет такого опасного дела, на которое меня ему было бы нужно? Тогда надо только дать мне три тысячи рублей, чтобы я внес отцу его залог за меня и исчез бы из дому. Знаешь, я очень много думал о способах вооруженной борьбы. Все эти народные восстания, баррикады, сражения народа с войсками и отдельных войск друг с другом страшно жестоки. Сколько тысяч человеческих душ гибнут напрасно, сколько разбитых сердец остаются после их гибели! Ведь у каждого есть близкие! Не лучше ли употреблять способ единоборства, как в библейской легенде о Давиде и Голиафе, или как в нашей русской истории в борьбе Пересвета и Осляби с татарским великаном? 

— Я тебя не вполне понимаю, — ответил он задумчиво. 

— Видишь ли, перед самым отъездом из Женевы сюда я перечитывал шиллеровского Вильгельма Телля и пришел к выводу, что он, или, скорее, сам Шиллер, в этой поэме дал нам более гуманный способ борьбы за гражданскую свободу... Это, так сказать, новый завет вооруженной борьбы взамен старого, жестокого, где напрасно гибли тысячи людей. 

— Однако, брат, теперь я и сам не пустил бы тебя на улицу без гувернантки! — сказал, смеясь, Кравчинский. — Но, впрочем, — снова задумавшись, прибавил он, — в таком случае следовало бы приставить гувернантку и ко мне. В этом способе борьбы, о которой ты говоришь, есть только один подводный камень. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. После того как увенчают Вильгельма Телля, найдутся десятки слабоумных подражателей, способных стрелять по воображаемым врагам человечества, и этим они так втопчут в грязь твой способ, что тебе самому будет за него стыдно. 

— Но я не говорю, что я хочу непременно сделаться Вильгельмом Теллем, хотя я и думаю, что суровые гонения на свободу слова и печати неизбежно приведут к этому способу борьбы. Я лично более хотел бы освобождать товарищей из тюрем, из Сибири. И вот если бы общество, к которому мы с тобой принадлежим, возвратило моему отцу его залог за меня, то меня могли бы сейчас же употребить на это дело и я все исполнил бы хорошо.

— Но, дорогой мой, нашего общества теперь уже нет! 

— Где же оно? — с изумлением воскликнул я. 

— Оно рассеялось. 

— Но как же оно могло рассеяться, не погибнув? 

— Очень просто. Ты помнишь, как еще при тебе были признаны ликвидированными наши одесское и киевское отделения. Ты отстоял тогда московское отделение, но это не помогло делу. Его фактически не существовало в то время, и ровно через два-три месяца, после собрания, где ты был, пришлось констатировать этот факт. Затем, после твоего ареста, весной прошлого года, это же случилось и с петербургским отделением, в котором оставалось человек десять, но почти все они разъехались из Петербурга на лето, в том числе и Лизогуб. Я был послан за границу, где оставался и Клеменц, а Шишко был арестован, когда пришел к знакомым повидаться со своей матерью, за которой следили. В результате пришлось признать рассеявшимся и сам центральный петербургский кружок и объявить немногим уцелевшим членам полную свободу. 

— Значит, и я теперь свободен? — с грустью спросил я. 

— И ты, и я, и Клеменц. Мы все теперь свободны от старых обязательств, но мы хотим создать новое общество, и, пока мы это делаем, ты должен жить у своего отца и заниматься снова своими науками. Теперь мы даже не можем возвратить залога за тебя, потому что у нас нет никаких капиталов, а Лизогуб после ликвидации общества дает теперь деньги исключительно на залоги для освобождения арестованных, так как другой деятельности и у него нет. 

Все это меня совершенно ошеломило. До самого этого дня я считал себя только временно плененным врагами членом таинственного товарищества, продолжающего обновляться новыми членами взамен выбывших в борьбе, а между тем я уже полгода был простой честный человек! Общество ликвидировало само себя! Почему оно сделало это, если оставалось в нем хоть три-четыре живых человека? Очевидно, не по недостатку в сочувствующих, готовых в него войти по первому кличу, а потому, что старые пути тайной книжной пропаганды социалистических идей в среде рабочих и народа наткнулись на ту же непреодолимую стену сплошной безграмотности, на которую наткнулся и я сам, когда ходил в народ сначала один, потом с Союзовым и жил кузнецом в лесной деревне. 

«Они распустили себя не по малодушию, — решил я, — а потому, что очутились, как и я после своего последнего возвращения из народа, на перепутье! Сама жизнь ведет их к какому-то новому пути, и я даже предчувствую, что, когда заговорит достаточно чувство мести за погубленных в тюрьмах товарищей, наша борьба за гражданскую свободу выльется в той самой новой форме, которой еще нет названия, но которую можно бы назвать теллизмом по имени Вильгельма Телля. Вот мой друг Кравчинский говорит, что и к нему следовало бы теперь приставить гувернантку. Тюрьма, ссылки и гонения на человеческую мысль медленно, но верно делают свое дело». 

— Пойдем к Клеменцу! — сказал мне Кравчинский. — Он тоже страшно хотел обнять и расцеловать тебя. 

Мы оделись и пошли. 

Клеменц был все тот же, как и ранее. Такой же остроумный, сердечный и так же импонирующий всей своей оригинальной фигурой. Он оказался более консервативен, чем Кравчинский, и все еще не видел никаких других средств для освобождения России, кроме слияния интеллигенции с народом путем опрощения. 

У него я увидел еще и новую фигуру. Это был высокий худощавый лысый человек в очках. Бородка его, подстриженная, как у янки, придавала ему чисто американский вид. Это был Сажин, называвшийся в эмиграции Россом, правая рука Бакунина, приехавший в Россию организовать кружки бакунистов и близко сошедшийся с Кравчинским. 

— Как жаль, что во время вашего пребывания за границей вы не побывали в Локарно у Бакунина! — сказал он мне с первого же нашего знакомства. — Вы встретили бы там такой радушный прием, как нигде во всем остальном мире! Если снова попадете за границу, поезжайте прямо туда! Обещаете? 

— Обещаю! — ответил я. — Но мне придется пока жить у отца неопределенное время и ни с кем не видаться. 

— Я знаю. Вы живете на Васильевском острове. Запишитесь там в библиотеку, которая около вас на набережной Невы. Там я буду оставлять для вас записочки у барышни, выдающей книги, и мы будем уславливаться о свиданиях. 

— Отлично! — воскликнул я. — А то я совсем не знал, как мне установить сношения с друзьями. Завтра же запишусь! 

Услыхав и от Клеменца то же самое, что говорил мне Кравчинский, т. е. о безусловной необходимости оставаться у отца до лучших дней, я взглянул на часы, чувствуя, что дома обо мне должны страшно беспокоиться. 

Был девятый час вечера. 

— Мне необходимо сейчас же возвратиться домой! Я думаю, что отец уже потерял голову от беспокойства, — заявил я. 

— Ну подожди! Посиди еще с нами! — уговаривали меня друзья. — Отца ты будешь видеть теперь каждый день много недель, а с нами, может быть, не чаще двух-трех раз в месяц, когда удастся вырваться! 

Я чувствовал всем своим существом, что надо бежать домой и прежде всего успокоить отца, но я не имел силы уйти, не выслушав всех их рассказов, их планов относительно организации нового, еще большего тайного общества, и просидел с ними до двенадцати часов ночи. 

Наконец я вырвался от них и на извозчике подъехал к своему дому. Я оглядел его окрестности: все было пусто. В окнах дома также было темно. Подъезд был заперт. 

Я позвонил. Внутри послышался шорох. Щелкнул замок в двери, и передо мной появился швейцар в туфлях и накинутом пальто со свечой в руках. 

— Все спят? — спросил я. 

— Еще с половины двенадцатого все легли. 

Я пошел к себе наверх. Он сопровождал меня со свечкой, зажег ею две свечи, стоявшие на письменном столе в моей спальне, и, пожелав покойной ночи, молча удалился. 

На лице у него было что-то вроде испуга.