6. Сон наяву
6. Сон наяву
— Здравствуй! — воскликнул я, бросаясь в объятия Кравчинского, которого застал у Малиновской в самый момент моего возвращения.
Он крепко обнял меня. Как он преобразился! Он словно вырос, его черные глаза сверкали теперь совсем новым огнем.
Я смотрел на него с восторгом.
— А знаешь, — сказал я ему, не дожидаясь его ответа, — ведь без казни Ковальского с товарищами ты никогда бы этого не сделал.
Он утвердительно кивнул головой.
— Пойдем, — сказал он мне, — на мою новую квартиру. Ты знаешь, я теперь женат.
— На Фанни? А я думал, что у вас расстроится дело, ты ведь давно за ней ухаживал, а она не соглашалась.
Он улыбнулся.
— Да! До того случая! А после него, ты понимаешь, она уже не могла более сопротивляться.
— Я очень рад, — сказал я, — это чудная девушка.
Мы вышли на Измайловский проспект.
— Как ты не боишься ходить по петербургским улицам? Ведь это неосторожно.
— Я сам так думал, — отвечал он, — но потом убедился, что опасности не больше, чем и прежде. Все произошло так быстро, что даже полковник Макаров, шедший с Мезенцовым и хотевший схватить меня, едва ли хорошо успел запомнить мое лицо.
— Но оно у тебя такое заметное, совсем непохожее на другие.
— Это только когда я без шапки. А тогда я был покрыт шляпой с широкими полями. А на носу были золотые очки, конечно, с простыми стеклами.
Мы пришли в его новую квартиру на Загородном проспекте, где нас радостно встретила Фанни.
Она, очевидно, очень беспокоилась, когда он уходил, но не могла все время удерживать его дома.
— Ты нам очень нужен, — сказал Кравчинский. — Я и Клеменц, который тоже сюда приехал, с большим нетерпением ждали тебя и даже хотели тебе телеграфировать, чтобы поскорее возвращался.
— Зачем?
— «Троглодиты» хотят дать средства на издание здесь, в Петербурге, свободного журнала. Редакторами будем ты, Клеменц и я. Это уже решено. А назвать журнал хотим «Земля и воля».
— Почему «Земля и воля»? Лучше бы назвать «За свет и свободу».
— Нет. Надо сохранить прежние традиции. Так называлось общество, в котором действовали Чернышевский и поэт Михайлов, сосланные в Сибирь. Мы будем их продолжателями.
— Но они действовали еще при крепостном праве. Тогда это название было вполне понятно, оно означало освобождение с землей[64].
— Этот девиз будет понятнее крестьянам, чем «Свет и свобода».
Я не хотел спорить из-за названия и только спросил:
— А где будем печатать?
— В типографии, которую «троглодиты» уже устраивают. Это будет та самая типография, в которой до сих пор печаталась газета «Начало»[65]. Ты ее читал?
— Как же? Читал. Уже три номера вышли.
— Да! Но у них совсем нет литературных сил. В результате вышла непериодическая газетка с простыми фактическими сообщениями и без всякого определенного направления.
— Да, я видел! Случайный подбор заметок и статей.
— А мы, — продолжал он, — будем издавать журнал вроде еженедельных, но только тоже непериодический, по мере накопления материала. Впрочем, нет! Материала и статей у нас будет больше, чем сколько успеют набирать четыре наборщика, которые будут жить в тайной типографии, когда она перейдет в наши руки. Так что частота выхода нашего журнала будет зависеть только от их работоспособности.
— Это очень хорошо! — заметил я. — Надо только поскорее устраивать типографию.
— Да! «Троглодиты» уже принялись за это.
Он вдруг словно что-то вспомнил, улыбнулся и вынул из ящика стола золотые очки.
— Вот это те самые, — сказал он, — в которых я выходил против Мезенцова. Кто знает, что с нами будет? Каждый день грозит нам вечной разлукой. Возьми их и носи на память обо мне.
Я взял у него очки, отнес в оптический магазин, где попросил вставить в золотую оправу подходящие для моих глаз стекла. Потом я носил их все время моей заговорщической деятельности и даже в Шлиссельбургской крепости, когда Сергея уже не было в живых. Там они сломались в конце моего заточения, и теперь у меня в футляре остались лишь их обломки да на книжной полке несколько томиков последующих литературных произведений Сергея, напоминающих мне о нем.
Такова была моя первая встреча с Кравчинским после события на Михайловской площади, взволновавшего тогда всю читающую Россию.
На следующий день, когда я пошел, по обыкновению, провести вечер у Малиновской, меня ждала еще одна встреча, имевшая для моей тогдашней жизни очень важные последствия.
У Малиновской среди остальных ее обычных гостей сидела незнакомая мне молодая девушка с огромной черной, как вороново крыло, косой, красивыми серыми глазами и немного смуглым цветом лица.
Как водилось в нашей среде, я поздоровался и с нею за руку, как со знакомой, и сел к столу, подвинув себе стул, почти против нее.
— А знаешь, кто это? — улыбаясь, сказала мне Малиновская, показывая на нее.
— Нет.
— Это Ольга Любатович. Она убежала из Сибири с поселения по московскому процессу.
— Как же вы убежали? — спросил я девушку.
— Очень легко! — сказала она живо. — Исправник очень нас притеснял там. Он требовал, чтоб мы являлись в полицию каждый день расписываться в книге, задерживал письма, не передавал посылки. Я этим и воспользовалась. Я нарочно несколько раз угрожала ему, что он заставит меня своими преследованиями утопиться с отчаяния. А когда наступило время, я взяла с собой лишнее пальто, башмаки, шляпу и платье и, положив все это на берегу реки, уехала из города на приготовленном экипаже, распространив через оставшихся товарищей слух, что я утопилась.
— А местное начальство, — прибавила Малиновская, — бросившись ее разыскивать, нашло прежде всего ее шляпу и одежду на берегу и принялось выуживать ее тело баграми, вместо того чтобы ловить.
Мы все от души расхохотались.
— И что же, вы так и доехали до Петербурга без всяких приключений?
— Почти без всяких. На одной из первых станций я встретилась с седеньким старичком, тоже ехавшим в Россию. Узнав, что я еду одна, он начал уговаривать меня взять его своим попутчиком, так как молодой девушке опасно ехать одной по нынешним временам, да и дешевле ехать пополам. Я с радостью согласилась, и с тех пор все на пути принимали меня за его дочь, и я, конечно, не отвергала этого.
Она принялась оживленно рассказывать все остальные мелкие подробности своего побега.
Глаза Ольги Любатович сверкали при этом рассказе. Она была удивительно хороша в этот момент, настоящая героиня романа, искренняя, скромная в оценке своих необыкновенных поступков и в то же время совершенно непохожая на тех девушек и женщин, которых я раньше знал.
Да, в ней было что-то особенное, героическое и вместе женственное, и это с первого же часа нашего знакомства сильно подействовало на меня. Образы отсутствующих обладательниц моего сердца стали быстро тускнеть, и, когда прошел этот вечер и я отправился ночевать к одному из моих друзей, присяжному поверенному Ольхину, в моем воображении оставался только один ее образ, и я чувствовал, как он завладевал всей моей душой, в которой слишком велика стала потребность не безмолвной, как прежде, а разделенной любви.
Каждый вечер я бегал теперь к Малиновской, чтоб поскорее увидеть Ольгу, успокоиться, что она не арестована, обменяться с нею мечтами о будущем. Мне стало скучно там, где ее не было. Мы быстро сближались своими душами, и я с необычным чувством счастья видел, что и она всегда старается быть там, где по разговорам предыдущего дня мне нужно было появиться в определенное время.
Не прошло и десяти дней после нашей встречи, как я уже не мог молчать перед нею. Во что бы то ни стало мне захотелось сейчас же узнать свою судьбу.
Встретившись с нею снова у Малиновской и немного посидев вместе с хозяевами, я наконец позвал Ольгу в другую, неосвещенную комнату, где никого не было. Мы сели рядом на диване, и, держа ее руку в своей, я сказал ей:
— Знаете, мне кажется, я вас люблю.
Она молчала, не вынимая своей руки из моей. В полутьме комнаты, освещаемой лишь через открытую дверь из соседней, где раздавались звонкие голоса разговаривающей компании, я не мог разобрать выражения ее лица и глаз.
— Может быть, мне нужно уехать? — сказал я ей тихо и покорно.
— Нет! — ответила мне она и вдруг положила голову на мое плечо.
И вот мы вышли из этой комнаты, как жених и невеста. И если была в ее душе хоть десятая доля того счастья, которое наполняло тогда мою, то она должна была чувствовать себя очень счастливой в этот вечер! Мы явились перед остальной компанией совсем другими, чем вышли за час перед тем. Мы старались всеми силами никому не показывать вида о совершившейся в нас перемене, но она, по-видимому, глядела из каждой черты наших лиц. Вся остальная компания инстинктивно раздвинулась и предоставила нам место сидеть рядом, чего раньше никогда не делалось.
Потом я проводил Ольгу в комнату, которую она нанимала в одном сочувствующем семействе, и там мы и просидели вдвоем половину ночи.
— Давно ты полюбила меня? — спрашивал я ее.
— С первого нашего разговора.
— И я тоже.
— Если тебя арестуют, я сама прибегу и скажу, чтоб и меня арестовали, — сказала она. — Береги себя.
— Я буду беречься. А если тебя арестуют, то я тебя освобожу или погибну сам.
И мы знали оба, что каждое сказанное нами слово была правда.
Как странна, как непохожа на любовь других была наша любовь! Меня разыскивало правительство, чтоб сослать куда-то далеко в Сибирь. Ее оно разыскивало для того же, и мы оба знали, что нас ни за что не пошлют в случае ареста в одно и то же место и, кроме того, продержат в новом заточении врозь не один год. Мы полюбили друг друга среди грозы и бури взволновавшейся русской общественной жизни, и каждый новый удар ее грозил сразить одного из нас, а то и обоих вместе. И все же нам казалось тогда, в эти первые дни, что будущее наше светло и прочно, как будто сама наша любовь должна была заслонить нас своим невидимым щитом от всех окружающих опасностей.
Подчиняясь требованиям суровой действительности, не дававшей нам права заводить свою семью, мы решили оставаться пока на положении бессрочных жениха и невесты. Условия нашей жизни были действительно слишком грозны, и уже недели через две после нашего объяснения в любви нам пришлось пережить большую опасность.