Отношения с Брюсовым

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Отношения с Брюсовым

Снова увиделись мы с Брюсовым в феврале 1905 года, когда я, забывши об Н*** и о нем, переполненный весь впечатленьями от революции, пережитой в Петербурге, от Блоков и Д. Мережковского, вновь появился в Москве; он явился как встрепанный, с молньей в глазах и с неприязнью в надутых губах; с дикой чопорностью сунув пальцы и вычертивши угловатую линию локтем, он бросил на стол корректуры, мои, прося что-то исправить; но видом показывал, что корректуры — предлог; кончив с ними, стоял и молчал, не прощаясь, наставяся лбом на меня, точно бык перед красным, посапывая: бледный, весь в красных угрях.

Вдруг без всякого повода, точно бутылка шампанского пробкою, хлопнул ругательством, — не на меня: на Д. С. Мережковского, зная, что у этого последнего жил и что для внешних я в дружбе с ним; я — оборвал Брюсова; он, отступая шага на два, свой рот разорвал: в потолок:

— «Да, но он продавал…» — «что» — опускаю: ужаснейшее оскорбление личности Мережковского;251 я — так и присел; он, ткнув руку, весьма неприязненно вылетел.

Когда опомнился, — бросился тотчас за стол, написав ему, что я прощаю ему, потому что он «сплетник» известный;252 ответ его — вызов: его секундант ждет в «Весах» моего253.

Я, все взвесивши, понял: Д. С. Мережковский — предлог для дуэли; причина действительная — истерический взрыв, мне неведомый, в Н***; тут же понял я, что «испытует» во мне просто честность; кабы уклонился, он мог бы унизить меня перед Н***: трус, друзей защитить уклонился! Все взвесив, ответил ему, что предлогов действительных нет для дуэли; но, если упорствует он, я, упорствуя в своей защите Д. С, отрицая дуэль, буду драться254.

Он взвешивал долго письмо; вдруг, явясь к Соловьеву, взволнованный, мягкий и грустный, уселся писать мне ответ примирительный, чтобы С. М. Соловьев передал его лично;255 в те дни клекотал Соловьеву, что хочется очень ему, «просияв», умереть. В эти месяцы лучшие стихотворения сборника «Стефанос» им написаны; в них — отражения его издергов с Н***.

Скоро мы встретились пред типографией: вблизи манежа; из шубы торчал толстый сверток закатанных гранок; склонив набок голову, он воркотал, как пристыженный:

— «Да, хорошо умереть молодым: вы, Борис Николаевич, умерли бы, пока молоды; еще испишетесь: переживете себя… А теперь, — как раз вовремя!»

— «Да не хочу я, В. Я., умирать! Дайте мне хоть два годика жизни!»

— «Ну, ну: поживите себе еще годика два!» Повалила хлопчатая снежная масса на мех его шубы; из хлопьев блеснул на меня бриллиантовым взглядом: из длинных и черных ресниц; побежал в «Скорпион» — рука в руку; а голову — набок; хлопчатая масса его завалила. Да, жило в нем что-то от мальчика, «Вали»; и это увидел в нем Блок:

— «Знаешь, Боря, в нем детское что-то; глаза, — ты вглядись: они — грустные!»

С 905 до 909 года мы, вместе работая, часто встречались и много беседовали: не вдвоем, а втроем, вчетвером: с Соловьевым иль с Эллисом; мы составляли уютную, дружную очень четверку; то время — полемики: бой «Весов» против решительно всех — под командою Брюсова; «вождь» был покладист, любезен, сдавая так часто мне, Эллису знамя «Весов», даже следуя лозунгам нашим. Встречался с нами, любил порезвиться, задористо, молодо, быстро метая свои дружелюбные взоры; но стоило нам с ним остаться вдвоем, — наступало молчанье: тяжелое; мы опускали глаза; тень от «черной пантеры», меж нами возникнувшей некогда, точно мелькала и солнечным днем.

Но запомнилось мне посещение Дедова им; был июль;256 мы с С. М. обитали в уютнейшем маленьком флигеле, среди цветов, в трех малюсеньких комнатах; Брюсов явился сюда; ночевал, во все вник: в быт, в цветы и в людей, оценив белоствольные рощи, А. Г. Коваленскую, старенькую и трясущуюся средь настурций, с Вольтером в глазах и с Жуковским в устах, в черном платьице, в черной наколочке, в черной косынке.

В. Я. мы водили по полю; он, став вдруг шалун, предложил состязание: вперегонки; я показывал свое искусство в прыжках; тотчас он захотел меня в этом побить, перескакивая через куст; но был бит; увидав, как вбегаю я по наклоненному низко над прудом стволу, не держася за ветви, он тотчас испробовал это: с успехом; конечно, стащили его мы в село Надовражино, к сестрам Любимовым, трем остроумным поповнам; одна из них, тонко внимавшая Блоку, ему, совершенно пленясь молодой простотою его, вдруг схватив его за руки, бросила:

— «Вы — удивительный!»

Вечером он, прималясь и подсевши под ухо старушки Коваленской, ей стал ворковать про Жуковского что-то, — такое пленительное, что старушка, его не любившая, быстро затаявши, стала каким-то парком; ее сын, В. М., приват-доцент, постоянно глумившийся над строчкой Брюсова, только руками развел:

— «Ну, — и я побежден!»

Всех пленил и уехал.

Я здесь опускаю работу, которую с ним провели мы за этот период: в «Весах» и «Скорпионе», борясь с пафосом [Мистический анархизм (представители — Чулков, Городецкий, Иванов, Мейер и т. д.) исчез к 1909 году; в 1910 — ни «Шиповник», ни Брюсов меня не волновали нисколько], с оппортунизмом «Шиповника»; [Издательство «Шиповник» Гржебина и Копельмана, тогдашняя штаб-квартира Андреева, группировавшая ряд имен (Андреев, Дымов, Зайцев, Семен Юшкевич, Сергеев-Ценский и множество других)] эта эпоха боев, открывающая 907 год, — тема не этого тома; покончу лишь с линией внутренних встреч. В девятьсот лишь девятом году неожиданно он мне напомнил ненужное прошлое наше в стихах, посвященных мне257, где он описывал, как он свой жезл поднимал на меня, чтоб убить, и как выпал тот жезл из руки.

Я обменял мой жезл змеиный

На посох бедный, костяной258.

Я ответил стихами, в которых есть строки:

«Высоких искусов науку

И марево пустынных скал

Мы поняли», — ты мне сказал:

Братоубийственную руку

Я радостно к груди прижал259.

Но стихи вышли, как расставание в сфере культурной работы, которая — оборвалась; примирением внутренним, но расхождением внешним открылся период тот; Брюсов мне выявил, так сказать, «правый уклон» в символизме: союзом с Лурье, с Кизеветтером, Струве, директорством в своем «Кружке» и т. д. Уже закрылись «Весы»; я ушел в «Мусагет»; Брюсов — в «Русскую мысль»; он дружил с «Аполлоном»; а я — враждовал, заключая союзы с Ивановым, Блоком, с которыми полемизировал он, подкрепись Гумилевым.

Мы скоро ударились лбами, когда под давлением Струве не принял он заказанного мне «Русской мыслью» романа: я кричал на него; даже сцены устраивал: на заседаньи «Эстетики»; он же, терпя мои резкости, молча морщился, силясь меня успокоить; он был совершенно бессилен; давил его Струве, который пришел от романа — в неистовство, до ультиматума мне, чтобы я вообще не печатал романа нигде260.

Вышел громкий скандал, от которого лишь пострадал он со Струве; я ж — переборщил в своей долгой злопамятности, лет двенадцать отказываясь от свидания с ним; я не понял, что «инцидент» наш — неразбериха игры, от которой он более пострадал: в своих воспоминаниях о Блоке261 я изобразил его монстром; тут субъективизм объективно не вскрытой обиды (я с тем же пристрастием, впрочем понятным, приняв во вниманье смерть, переромантизировал Блока).

Еще раз столкнулись мы лбами с В. Я.: в 1918, когда меня группа писателей прочила вместо него, предлагаемого Луначарским, в заведующие «Лито».

Только в 1924 году он, больной, примиренный, явясь в Коктебель, где я жил у Волошина262, с доброй сердечностью мне протянул через колкости «Воспоминаний» моих свою руку; тогда лишь воистину:

Братоубийственную руку

Я радостно к груди прижал263.

В Коктебеле для Макса Волошина в день именин его изображали пародию мы на кино (верней, фильму «Пате»264); но и в легкой игре проскользнул лейтмотив отношений — старинный, исконный: борьбы между нами; он, изображая командующего аванпостом французским в Сахаре, сомнительного авантюриста, меня — арестовывал; мне передали, как оба, в пылу нас увлекавшей игры, за кулисами перед готовимой импровизацией спорили, кто кого на цепь посадит:

— «Я — вас!»

— «Нет, — я вас!»

Наблюдавшие нас утверждали, что в лицах (моем и его) был действительный пыл, точно речь об аресте — не шутка: серьез.

И запомнилось раннее утро; четыре часа; солнце не подымалось; тяжелые тучищи заволокли горизонт; на морском берегу мы прощались: под взревы волны; он сердечно мне подал ослабевшую руку; я с чувством пожал ее; я собирался в Москве навестить его; кашлял отчаянно он, незадолго промокнувши у Карадага: под ливнем; вернувшись в Москву, не поправился он265.

Через месяц не стало его266.

Провожая печальное шествие, я был притиснут толпой под балкон того здания, внутри которого с ним каждый день я встречался, когда мы, не зная друг друга, учились у Льва Поливанова, — здания ГАХНа; на мне столь знакомый балкон вышел тихо А. В. Луначарский; за ним вышел Коган; и произнеслось над Пречистенкой:

— «Брюсов — великий!»267

Взволнованный воспоминаньями, помнится, выкрикнул я нечто дикое; переконфузившись, — юрк: в переулок; позднее пришлось объяснить этот вскрик… «из волнения»; ведь для меня ж — умер «Брюсов»: эпоха, учитель, поэт!

Неизъяснима синева.

Как сахарная голова,

Сребрен светом,

Как из пепла, —

Гора из облака окрепла268.