«Литературно-художественный кружок»
«Литературно-художественный кружок»
Я с Соколовым знакомился в «Литературно-художественном кружке», на одном из боев символистов с газетчиками — каждый «вторник»; за бранной газетной статьею у публики появлялась потребность пощупать бородку Бальмонта и собственным пальцем измеривать: степень бездарности Брюсова. Брюсов в своих «Дневниках» отмечает ту весну: «Борьба началась… И шла целый месяц. Борьба за новое искусство. Сторонники были „скорпионы“ и „грифы“… Я и Бальмонт были впереди, а за нами гурьба… юных декадентов: Гофман, Рославлев, три Койранских, Шик, Соколов, Хесин… еще М. Волошин и Бугаев. Борьба была в восьми актах: вечер нового искусства, два чтения Бальмонта в „Кружке“, чтение в „Кружке“ о Л. Андрееве, две лекции в Историческом музее, два чтения Бальмонта в Обществе российской словесности и в „Chat Noir“… Многие собирались у меня по средам. Не хватало мест… Был Печковский… поляк Касперович… приехал читать лекцию о декадентах» (март 1903 года, стр. 130–131)222.
Мы шли в «Кружок»; там В. Брюсов с эстрады перед всею Москвою демонстрировал ум, эрудицию; К. Д. Бальмонт стрелял пачками пышных испанских имен, начиная от Тирсо де Молина, доказывая: поза позою, а эрудиция не уступает Н. А. Стороженке, А. Н. Веселовскому в прекраснейшем знании Шекспира, английских поэтов, особенно же Перси Шелли, испанцев; Волошин умел демонстрировать дар: звучно вылепить в слове и сведение о новейшем, и сведение о древнейшем, воочию продемонстрировавши свой разъезд по музеям. Плюс — наша начитанность, быстрость в подаче красивых ответов, позорнейше рушивших сплетню об идиотизме; но были громадные минусы: слово для слова, софизмы, обилие «фиг» в нос мещанам, кокетничанье порнографией, вовсе не нужное и создавшее миф о какой-то особой развратности, которой не было вовсе, которая пышно бытийствовала в мозгу сатиров, фавнов, козлов — адвокатов, благеров, газетчиков, говорунов, остряков прошлой, староколенной Москвы.
Тут же выступил яркий контраст меж начитанностью декадентов и благополучием общего места; набор адвокатского слова и просто газетных статей рассыпался, как пыль, от поправок, фактических, Брюсова; даже противники наши задумывались: «Это Южин? И все? Неужели Ледницкий не мог сказать лучше? Баженов сказал просто глупость». Газетчики от желтой прессы силились бить афоризмами в нас; но несло откровенной помойною ямой и запахами потных ног, от которых мутило собравшихся дам; например: реферат Любошица о грязной исподней сорочке у барышни Фета, под розовым платьицем; тут ужасались и наши враги; старики: Андреевский, Урусов, покойный Чайковский, Танеев, Толстой, Соловьев и Тургенев ценили поэзию Фета; или — реферат Яблоновского (помнится мне — о Бодлере) явил исключительный дар: в выявлении бездари, просто невежества; Брюсов небрежным движеньем носка растоптал эти пыльники.
Деятели адвокатского мира имели здесь больший успех, потому что их козыри, ставка на аплодисменты, — у капиталистов, помещиков, у пожирал расстегаев — подчерк, что не сеем «разумного, доброго, вечного» мы, что «спасибо, сердечного» русский народ нам не скажет223, а — скажет им, получающим тысячные гонорары свои за совет, как обжуливать; выслушав это, отшлепав, оттопав, — шли уничтожать расстегаи, рейнвейны вылакивать: в смежную комнату.
В общем же, уравновешивалась эта борьба, в годах ставшая только игрою в футбол: с переменным успехом; и все ж летописцу Москвы не избегнуть «Кружка» тех времен.
Зал: пасть яблоку некуда; жадная публика: перекрахмаленные буржуа; обвисающие кружевами, шелками и перьями дамы, блистающие бриллиантами и голизной обнаженного ниже, чем следует, тела: приехали ужинать и продуваться в железку (швырялись десятками тысяч, как мячиком); но начинали с закуски: В. Брюсовым или Бальмонтом, зернистой икрой на тартинке, хватив рюмку водки сперва от Любошица, от адвоката, нас уничтожавшего плачем о горе народном (зал прений — закусочный столик); меж ними — рой барышень: с курсов; те шли за идеями; и мы старались для них; они путались: и адвокат — душка Собинов (с сеяньем доброго), и К. Бальмонт; тоже Тирсо де Молина хорош; ему учит Бальмонт, а на курсах — не учат; одно жаль: Бальмонт заявляет, что… хочет одежды сорвать224, — фи! Тут и переодетые, с томными лицами, даже в браслетиках нового типа студенты: с цветочком в петлице, с Уайльдом на кончике — увы! — подкрашенных губ (появились и эдакие); тут — присяжный поверенный; тут — верхосвист из газет: этот скажет; тут — брюнеточка зубоврачебного мира с тоской по скандалу; тут — критики «с принципом»; тут — и Ю. И. Айхенвальд; тут — и вывертень от «утонченного мнения», рвущийся к кафедре с тою ж слепой механической силой, с какою тела, вдруг лишившись опор своих, падают: Борис Койранский.
Все это — сидит, шелестит, пожирая глазами эстраду, хихикает и ожидает скандала.
Сидят на эстраде: пропученный пузом, щеками, глазами, очками Баженов, Н. Н., психиатр, председатель, с серьезным комизмом и психиатрическим опытом (для него все — пациенты; и — только), как толстый кентавр водяной, кувыркающийся на волнах; он с достойным одергом, но с тайным сочувствием свой колокольчик поднял на С. В. Яблоновского-Потресова, рядом с ним вставшего: маленький, гаденький, черненький, с дрянно-морщавым лицом, Яблоновский, облизываясь перед публикою, с шепелявым сюсюком размазывает ей услышанную-де скабрезность, мелькнувшую в слове Бальмонта (гнилейшее воображенье!): будет ужо в «Русском слове». Носы затыкайте!
Сидят за столом вкруг Баженова: темный, румяный, кудрявый, брадатый мужлан — Любошиц (лютый враг, скоро «друг» декадентов), Ашешев (противник, но скоро — «союзник»), такой грустно-томный, невзрачный росточком, при усиках, с виду приятный, Мунштейн (или — Лоло) и серьезный, приятный, немного медведистый, точно сконфуженный, мягкий в «немягких» тех днях, Н. Е. Эфрос: газетчики; тут же блондин Дживелегов с приятной, красивой женою, еще начинающий Зайцев, Борис; худой, бритый, зеленый от кисли, обиженно-томный (до черных кругов под глазами), во веки веков благородный, «наилиберальный», «наилевейший» во всех отношениях Ленский, «с душой геттингенской»225, им вынутой, видно, из томика стихотворений Коринфского, — Виктор Иванович Стражев, учитель словесности, ставивший
В. Ходасевичу, «ученику», — о, не балл: треугольник (не смей, гимназист, защищать декадентов [Этот факт передаю со слов Ходасевича]); и тут же, чрез несколько лет уже перенырнувший чрез ученика, чтобы в «Третьей волне символизма» обставить всех нас — строчкой, напоминающей Фруга, Сергея Сафонова иль Мазуркевича (были такие поэты); сидит с атлетическим видом рыжавый усач, мускулистый силач, Гиляровский, сей Бульба, сегодня весьма отколачивающий меня, завтра моих противников из своей Сечи: ему нипочем! Все теченья — поляки, турчины; его нападенья с оттенком хлопка по плечу: «Терпи, брат, — в атаманы тебя отколачиваю!» Мы с ним дружно бранились, враждебно мирились в те годы; газета ему что седло: сядет — и ты вовсе не знаешь, в какой речи он галопировать будет.
Сидят на эстраде столь многие, что и не перечислишь.
За залом, в открытых дверях, пустоватая, серо-зеленая комната; как с горизонта покажутся крупные рыбины там в миг пожара на эстраде иль в зале: явить оскорбленность свою, — Иванцов, Лев Лопатин, С. Мамонтов, Южин; они только профиль подставят; и — скроются; эти — «министры» «Кружка».
Подбор лекторов: вся Москва, Петербург, Киев, Харьков, Одесса прошли через эстраду «Кружка»; Любошиц, Яблоновский, Ашешев, Чуковский, Свентицкий, Петр Пильский, Морозов, Волошин, Бальмонт, Брюсов, Глаголь, я, до… Венгерова, академика226, здесь заявившего, что… мы от «доброго, вечного», как и Некрасов;227 попадали в обмороки — Яблоновский и адвокат Ходасевич.
Семен Афанасьевич Венгеров, здесь возложивший на голову Брюсову академическою, дрожащею рукой им сплетенный лавровый венок, — уже новая эра, когда не Баженов сидел председателем, а Сергей Кречетов; следствие: уже не Южин являлся пожары тушить, — В. Я. Брюсов.
Мне помнится, как Айхенвальд, Ю. И., с сутуловатой, застенчиво-мягкой медовостью, жалом осиным, упрятанным им в усах, скромно поднявшись на кафедру, сделал бешенством вставших волос и блистанием злобных очков, тихим-тихим, вполне задушевным, вполне добродетельным голосом мироточивейшее сообщение, взяв от Уайльда совочек острот, как завар для холодно-болотной преснятины «субъективизма»; и казус случился: я и Сакулин, тогда молодой, с двух сторон (от марксизма и от символизма), почти в тех же формулах, с негодованьем отвергли сию «субъективную» критику, руки пожавши друг другу; так на айхенвальдовой пище, на острых желудочных коликах, вместе испытанных, строилось с Павлом Никитичем будущее пониманье друг друга.
О да, — Айхенвальд был «зефириком», барышням с курсов казалось: два крылышка явно прорезались и перепархивали над сутулой сюртучной спиною; а муха, осою проколотая, — В. Я. Брюсов, показывалась Айхенвальдом сладострастному выводку зубоврачих, перепрысканных… опопонаксами;228 все — аплодируют, топают, жадно осклабясь скандалом; гудит Соколов, точно в бочку, увесистым басом; Курсинский таким верхохватом взлетает на кафедру, чтобы отщелкать сентенцией и двумя пальцами: в публику; черно-муаровы отвороты его сюртука. Он выпаливает:
— «Я желаю совершить преступление; я бы… я… я… — изнасиловал всех!»
Сам же — кротче ягненка, трусливее зайца: но в зале ор, свист; а брадатые старцы подуськивают:
— «Так, так, так, — бей, бей, бей!»
Яблоновский удушливой вонью, таимой им под комплиментами мне, раз меня так взорвал, что, придя в исступленье, не видя, не слыша, я бросился с места, зажав кулаки, на совсем неповинного «Т»229 (а не на Яблоновского) с ором над более чем семьюста головами:
— «Извинитесь, подлец, а не то оскорблю я вас действием!»
Тут же крепкие руки Н. А. Бердяева с силой схватили меня со спины; в грудь ударил с любвеобилием пылким М. О. Гершензон:
— «Что вы делаете!»
В зале — ор, взлет стульев, истерики, визг, голоса — от дирекции:
— «Занавес, занавес!»
Вонь Яблоновского и провокация были настолько явны, что в дирекции после они обсуждалися, а не безумный поступок мой; желтая пресса — и та — ни «гу-гу»: о скандале; директор «Кружка», Иванцов, на другой день сказал, пожимая мне руку:
— «Охота ходить в это гиблое место!»
Бывало, как вспыхнет скандал, — уж за спинами, как в назиданье поставленная иссушенная мумия, выставит бороду Л. М. Лопатин — профессорский «кит» и спирит, между лекциями заседающий… в «Ребусе»; [Спиритический журнальчик, издававшийся Чистяковым230] он приходил насладиться скандалом, но издали: место его — перед водочной стойкой, где он возникал ежедневно: в двенадцать часов по ночам; он вставал в половине двенадцатого; и являлся за ужином к… «утреннему чаепитию», бодро осматриваясь золотыми очками, тычком бороды и кровавою нижней губой, на вершок отстоящей от верхней, мотаяся дрябло ручонками, брошенными за две фалды и в полуаршине от них, помогая себе, точно веслами, ими, — к стойке он плыл.
Здесь же я восстановил свое давнее, детское, но озорное знакомство с П. Д. Боборыкиным.
В детстве стоит предо мной Боборыкин — вертлявым, высоким, худым, с совершенно багровою лысой головкой из дерга движений руки, суетливо приставившей к пресурово блиставшим очкам миниатюрный лорнетик, чтоб, бросив его, ухватиться порывисто за предметы столовые — пепельницы, разрезалки, салфеточки, ими метаться; ходил в светло-желтом; доказывая, багровел и привскакивал и становился в картинную позу, слегка прислонясь к буфету; бывал у нас с Софьею Александровной, тонной, худою, болезненной, милой супругою; и нам доказывал, как мы отстали от Запада: как независима женщина там.
Я, ребенок, ему показал из «Будильника» — шарж на него; был наказан за то; не видел его после этого двадцать три года; и снова в «Кружке» увидал.
Это было уже в 1908 году.
Он ходил точно плод, наливавшийся славою жизни, притекшей в истекшем столетии, — не кипятился, не обижал; стал седым и дородным, пленяя достоинством медленных жестов своих, в длиннополом, почти до земли сюртуке, семенил очень быстро, малюсенькими беговыми шажочками, скрытыми полами, так что казалось: несется, но медленно (перемещением ног), во всем черном, откинувши лысину, вымытую ослепительно, сереброусый, вдавив подбородок в крахмал; он с улыбкой мастито проявленного снисхождения к нам, символистам, вращая поставленной под головой окрахмаленной кистью руки, наливался спокойнейшим весом; и не без лукавости, с пыхом подчеркивал, что в свое время он первый же выдвинул кое-какие из наших тенденций.
Теперь, повстречавшись со мной, с добродушной игривостью, кистью вращая, припомнил:
— «А помните карикатуру „Будильника“… Помните, как с Николаем Васильевичем мы воевали? Покойник — философ был; и прекрасный оратор; его Тургенев отметил!»
Налившися весом, он нес среброусую голову к Брюсову, чрез сюртуки.
Одно время встречал его всюду: в «Кружке», в изощренных салонах, в «Эстетике», у теософов, у Астрова; его вводили, сажали; его угощали нетрудной словесной конфетою; он — оставался доволен, подремывая и подхрапывая под рулады поэтов в «Свободной эстетике».
Стал — безобидный старик; был не глуп; и старался пред новыми в грязь не ударить; и с Брюсовым, ставшим директором231 и представлявшим, что кухня «Кружка» занимает его, сей сереброусый старик, расплываясь довольной улыбкой развалины, впавшей в младенчество, — с пыхом и смаком и чмоком губы рассуждал: о севрюге, селянках, патэ-де-фуа-гра232.
Старик пригласил меня в гости; супруга писателя, тон-но-любезная, в стильном чепце, — не казалась старушкой; П. Д. накормил меня вкусным завтраком с тонкими винами, интервьюируя о символизме, монизме, о богоискательствах, все приставая:
— «Сведите меня к Морозовой, Маргарите Кирилловне: я сочиняю роман; тема — богоискательство; у Маргариты Кирилловны — типы: Бердяев, Булгаков, Рачинский и прочие, нужные мне».
— «Ни за что! — испугалась Морозова, когда я ей об этом сказал, — знаю про Боборыкина: не оберешься потом хлопотни: лишь пусти…»
Старичок, подливая вина, называл меня мило «коллегою»; а на вопросы его было очень легко отвечать: надо было молчать; предложивши вопрос, он, помахивая белоснежной салфеткою, сам отвечал за меня, — отвечал так, как он полагал, что ему отвечать должен «Белый»; и я — не перечил: я знал, что роман Боборыкина — ни для кого: для него; он себя тешил им; он был так безобиден, так Добр, так широк в меру семидесятипятилетнего возраста, что я, Брюсов, Бальмонт относились к нему осторожно и бережно.
Кстати сказать: у него же был в прошлом и ряд заслуг. Были трогательны: его бодрость и живость; сей «дедушка» был назидательною демонстрацией злобным отцам: как, со сцены сходя, относиться к тому, что щекочет ушное отверстие абракадаброю.
И он особенно был умилителен через пять лет, когда я повстречался с ним в годы войны в итальянской Швейцарии: в тихом Лугано; с «коллегой» моим провели две недели, встречаясь за завтраками, на прогулках вдоль озера:233 он, восьмидесятилетний, на солнышке в ватном пальто, семенил в одиночестве, — чистый, надутый, исполненный тихим довольством; надвинув на лоб котелок, руку с тростью закинувши за спину, другой вращая перед подбородком, — он плыл над лазурными струями, вслух бормоча сам с собою.
Я, встретившись с ним, прошел мимо: наверное, он разговаривал с прошлым своим.
Скоро он просто тронул меня, когда я, возвратившись в окрестности Базеля, вдруг получил от него умилительное извещение: он, прочитав фельетон мой, придя в восхищенье от стиля, сердечнейше просит прислать мой роман «Петербург»; это было последнею встречей; я скоро уехал в Россию; он — умер: довольно пожил!
Был забавный старик, незаслуженно оплеванный редакторшей писем А. Блока к родным; Блок, капризный, способный в иные минуты ругаться бессмысленно, матери пишет про… «эту плешивую сволочь»; и, кажется, — ясно: коли не указано кто, — «уж молчи», не сажай в лужу Блока, отколовшего бессмысленно грубость; нет, — с глупым хихиком редакторское примечанье указывает, топя Блока, топя себя вдвое, что эта «плешивая сволочь» — беззлобный старик Боборыкин, никого не задевавший больно234.
Иванов, я, Брюсов, Волошин, Бальмонт относилися к Боборыкину бережно; третьестепенный писатель — одно, никому из нас не вредивший уже беспомощный старик — другое: в чем дело? Почему — «плешивая сволочь»?
Плевок Блока без повода, а ненужное разъяснение Бекетовой, что «плешивая сволочь» — беззлобный старик Боборыкин, это… это… это… не знаю уж, в каком стиле!
В «Кружок» затащили меня весной 903; в партикулярное платье (с чужого плеча) облеченный, явился я на реферат К. Бальмонта;235 и в платье с чужого плеча на потеху В. А. Гиляровского — выступил: с прениями; Гиляровский писал, что «тогда — появилось „оно“» и что «уши — врозь, дугою — ноги; и как будто стоя спит»; да — не я же, а платье с чужого плеча!
Все же аплодисменты снискал;236 что говорил, даже не помню; но помню отчетливый шепот: у себя за спиною:
— «Бальмонтовец!»
— «Нет, — по Мережковскому».
Гордо сошел: не свистели; не знали еще, что сей юноша в платье с чужого плеча — Андрей Белый; мать, очень приятно взволнованная моим первым успехом, рассказывала с ярким юмором:
— «Рукой махал: на кого-то кидался; кого-то ругал!»
— «Да кого же, — голубчик?» — отец: с громким юмором.
— «Кончил, и — аплодисменты…»