Сплошной «феоретик»

Сплошной «феоретик»

— «Иванов сказал!» — «Был Иванов!» — «Иванов сидел». — «Боря, — знаешь: Иванов приехал: он — рыжий, с прыщом на носу; он с тобой ищет встречи, расспрашивает; трудно в нем разобраться: себе на уме иль — чудак!..» — «Как, с Ивановым вы не знакомы?» — «А мы тут с Ивановым!..»

Словом: Иванов, Иванов, Иванов, Иванов!179 Когда я вернулся в Москву, мне казалось: прошло десять лет; уезжал я зимою; приехал: в разгаре весны; большой благовест, Большой Иван, разговоры упорные — о Вячеславе Иванове: как он умен, как мудрен, как напорист, как витиеват, как широк, как младенчески добр, как рассеян, какая лиса!

Все то — в лоб: в «Скорпионе», у нас, у Бальмонтов; и хор «аргонавтов» подревывал — голосом Эртеля:

— «Мы с Вячеславом Ивановым — гы — за — гога», — как недавно еще «за гога»: с А. А. Блоком!

Шумел Репетилов: вовсю!

В чем же дело? Где Брюсов? Бальмонт? Белый? Блок? Нет их! Только — Иванов, Иванов, Иванов!

Бегу я к Сереже; Сережа, поправившийся от скарлатины, громким хохотом не то всерьез, не то в шутку, не то — перепуганный, не то — плененный Ивановым, пойманный в противоречии, руки разводит, пытаясь меня посвятить в то, что произошло: в десять дней:

— «Понимаешь, начитанность — невероятнейшая; но безвкусица — невероятнейшая; что-то вроде Зелинского, пляшущего „козловака“: с юнцами; Сергей Алексеевич, „Гриф“, чуть не в обморок падает; и признается: „Я — не понимаю: ни слова!“ Я должен сказать: ни Сабашниковым, ни „грифятам“ понять нельзя эту лабораторию филологических опытов; в ней — и раскопки микенских культур, и ученейшая эпиграфика; все то поется в нос, точно скрипичным смычком с петушиным привзвизгом под ухо мадам Балтрушайтис иль — Нине Ивановне: с томны-ми вздохами, с нежными взглядами зорких зеленых глаз рыси; и — ты понимаешь? А „грифы“ бегут от него; он — вдогонку; понятно: невежды же; ну, „скорпионы“ с серьезным почтением слушают, — не понимая; Валерий же Яковлевич, сложив руки на грудь, надзирателем классным нам в уши воркочет: „Такой поэт — нужен нам“. Слушай-ка: я — написал!»

С громким хохотом шарж свой прочел, где описано: у генерала Каменского резво танцуют арсеньевские гимназисточки и поливановцы; в залу врывается Брюсов, влача, как слепого Эдипа, рассеянного Вячеслава Иванова; и всех объемлет — священнейший трепет; а Брюсов, показывая на «Эдипа» египетским жестом, кричит на юнцов:

Такой поэт — нам нужен:

Он для других — пример!..

Он — лучше многих дюжин

Изысканных гетер!

Не прошло полусуток с минуты, как я соскочил на перрон, а уже обалдел: ушат вылили на голову; об Иванове слышал от Брюсова, «Кормчие звезды» [Первая книга стихов Вячеслава Иванова] открывшего180 и мне показывавшего на тяжелые, точно булыжники, строчки; В. Я., побывавши в Париже, вернулся смятенный от встречи с Ивановым, преподавателем Вольного университета М. М. Ковалевского, курсы читавшим с терпеньем181, готовясь подолгу к ним; с курсов — бежали; Иванов же не унывал; десять лет он до этого гнулся в архивах швейцарских музеев, таяся от родственников мужа первого первой жены, — той, с которой бежал из России:182 зажить в одиночестве средь привидений античного мира — Терпандров, Алкеев, Сафо, Архилохов; до этого он обучался у Моммсена, преодолевши историю;183 так он латынью владел, что свою диссертацию он написал на изящной старинной латыни184, и, приведя в изумление немцев, нырнул в катакомбу, где он все читал Роде, Лобеков, Шлиманов, Фразеров и Узенеров, нарыл свои данные, заново строящие положения Ницше-филолога; то, что у Ницше есть миф, объясняющий музыку Вагнера и осуждающий каннибализм древних дионисических культов, то В. И. Ивановым вновь воскрешалось: на данных науки;185 и главное: жуткие, тысячелетние культы сей очень ученый, рассеянный муж, спотыкаясь о тысячелетья, привел за собою в Париж; вскружил голову будущему профессору Ященке, нескольким очень ученым доцентам (и — Брюсову), он вместе с пылью, Л. Д. Аннибал, своей первой женой, ее шляпной картонкой, в Москву притащил: и показывал в «грифской» гостиной; и не понимали, кто он: архивариус, школьный учитель из Гофмана, век просидевший в немецкой провинции с кружкою пива в руках над грамматикой, или романтик, доплетшийся кое-как до революции 48-го года и чудом ее переживший при помощи разных камфар с нафталинами, иль мистагог, в чемоданчике вместе со шляпой Л. Д. Аннибал уложивший и культ элевзинской мистерии186, чтоб здесь, — на Арбате, Пречистенке, Знаменке, — Нину Ивановну, Кречетова, меня, Эртеля, Брюсова, Батюшкова и Койранских собрав, нас заставить водить хороводы под звуки симфоний Бетховена, возгласом громким гнусавя, лоснящийся выдвинув нос:

— «Конгс ом паке!» [Таинственный возглас иерофанта из элевзинской мистерии]187

Подобные Мишеньке Эртелю люди — уже недвусмысленно гыкали:

— «Гы, мы с Ивановым ужо покажем, где гаки зимуют, куда Макаг гонит тегят».

— «Гы — Огфей настоящий, не ложный, — в Москве!» Снобы, губы поджав, каламбур обо мне в уши вшептывали:

— «Андрей Белый — хе, хе! — экс-король: земли обетованной!»

Был праздничный день; вдруг — спотыкаясь в пороге, с цилиндром стариннейшей формы, слегка порыжевшим, с перчаткою черной на левой руке, в сюртуке, — мне казалось — с отсиженной фалдою, косо надетом, сутулящем, сунулось в дверь нечто ярко-оранжевое, лоснясь пористым, красным и круглым лицом (пятна выступили) и пугая проостренным носом, бросаясь усами, короткими, рыжими (бороду он отпустил уже после); скользящим движеньем сутулых плечей, с громким скрипом сапог и с претыком о кресла, то «нечто» пропело:

— «Иванов!»188

На карточке же, на визитной, которую подали мне перед тем, было выведено «Vinceslav» при «Ivanov» — стариннейшим шрифтом; и я успокоился — сразу же: не «мистагог»: старомодный профессор, корпевший над Шлиманами, растерялся; от солнца, знать, темные пятна глаза залепили; и всякую дрянь принимает всерьез.

И я бросился; мы, спотыкаясь, схватяся руками, — тряслись; я не знал, где его усадить; он не знал, как сидеть; и все вскакивал; мать с откровенным испугом глядела на это печальное зрелище; мне же казалось, что бегает каждый из нас в лабиринте своем; слышит где-то за стенкой другого в обрывках каких-то.

Вот — первое впечатленье: сумбур, подавляющий бездной штрихов, наблюдений, подглядов: как заново! Точно упал он с Венеры, где тоже есть жизнь; и мне надо бы знать ее! Но — недосуг.

Я подскакивал, точно в холодной испарине189, как на экзамене; он же тряс своей книгой «Прозрачность», тогда только вышедшей, взяв ее у меня на столе, и меня, как школьника, спрашивал:

— «Вам, разумеется, ясно, что значит: „Семи разлук свирель“?»190 фу-ты! нелегкая — вынеси! И наугад прошептал:

— «С семью отверстиями свирель?»

Он, просияв, точно солнечный кот, запушась кудерьками, стал мягким; и точно старинная скрипка лучистой струной Страдивариуса раздалась:

— «Ну конечно же! И понимать-то тут нечего!» В эти же дни я Сереже рассказывал:

— «Да, — и намучился же: но — прекрасный, сердечный, несносный, мудреный, вполне изумительный!»

— «Очень талантливый», — строго прибавил Сережа.

— «О да: понимаю теперь, почему от него улепетывают декадентские дамы, поэтики грифские! Вынести им эту мудрую головоломку, просиженную в катакомбе, нельзя: лишь Грушке, Соболевскому; он — настоящий поэт, воспевающий эпиграфический камень; конечно, и это — поэзия!»

После уже изменил свое мнение; В. И. Иванов рос быстро: в большого поэта; тогда же досадовал: не разбираясь ни в чем, приходил в восхищенье191 от всякого кукиша.

— «Очень пронырлив», — отрезывали.

— «И назойлив!»

Иванов в рассеянности укреплял этот «миф», проявляя бестактность, настырство какое-то; в поисках себе сторонников, он, разрываясь в чужих мировоззрениях, как бы идя на них, в сущности, производил кавардаки: во всяком.

Его ощущали сплошным беспорядком в гостиных, весьма утомительным, хоть интересным; хотелось — на воздух, к цветам, мотылькам; я жил мыслью: в деревню бежать; а Иванов стоял на дороге, как пересекая мой путь и как бы нападая с мудреными витиеватыми спорами — о Дионисе, Христе, евхаристии, жертве.

Охая, я шутливо восклицал, встретив моего друга Сережу:

— «Нет, Ивановы — будущее!»

Я надеюсь, читатель, что вы поймете меня: если вообразите вы, что «Ивановы» — будущее мировой культуры, то выкажете неостроумность по отношению к показу Иванова в этом отрывке, достаточно марионеточному и унижающему В. Иванова, который заслуживает уважения; «будущее» разумел я — мое будущее: будущее последующих пыльных дней весны 1904 года; и «будущее» меня ужасавшее: будет, будет нападать на меня этот рассеянный теоретик, затаскивая в невыдирные чащи своих мудрословий; а я после пережитого хотел в поля, в тишь: прочь от этого мне навязанного и казавшегося непереносным «будущего» прения с тщетным тщеньем понять.

Но я был пленен, побежден, умилен, посетивши Ивановых, остановившихся в доме, стоявшем в том месте, где ныне возвысился памятник К. А. Тимирязева:192 дом тот сгорел в Октябре; в меблированных комнатах, в маленьких, перед столом, заливаемым чаем, осыпанным крошками, скрашенным розой в стакане, сидела чета: оба — сорокалетние и подпыленные, мило чирикали, точно воробушки, глядя друг другу в глаза; Вячеслава Ивановича только понял при Лидии Дмитриевне Аннибал, полномясой, напудренной даме, увидев которую вскрикнуть хотел: «О, закрой обнаженные ноги свои!» Но осекся, увидев, что — руки: такие могучие! Была в пурпуровой тряпочке; может — кумач, может — ситец: не шелк. А на кресле валялась огромная черная плюшка, не шляпа (наверно, сидели на ней); лицо — дрябло, болезненно; алые губы, наверное след оставлявшие: розовый; глаза — большущие, умные, синие, милые, девочкины; так что тряпочка, губы и чьим-то посидом промятая шляпища, — все отметалось, как вихрем, потоками слов.

Понял я, что тряпчонка пурпуровая, под хитон, — не ломанье и не безвкусица, а детская радость быть в «красненьком»; стиль «романеск» в пересыпе пылей, себя переживание в Делякруа; т. е. бездна неведенья, где, в каком веке живем, что подумают, как «оно» выглядит в «Грифе»; и тут я представил: шалэ193 среди зелени, комнатки бедные, разброс предметов (среди словарей — пудра); в окнах синеет Женевское озеро;194 и десять лет — никого!

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг

Сплошной боваризм

Из книги Знаменитые писатели Запада. 55 портретов автора Безелянский Юрий Николаевич

Сплошной боваризм Среди писателей первой величины, безусловно, следует назвать Флобера. Он один из первых, кто был ярым сторонником теории «искусства для искусства». Окружающий его мир буржуа, чиновников и лавочников был ему ненавистен. Ни в какие социальные


Воду добывали под сплошной бомбёжкой Тутова Анастасия Павловна

Из книги Дети войны. Народная книга памяти автора Коллектив авторов

Воду добывали под сплошной бомбёжкой Тутова Анастасия Павловна Жили мы на слободке Коммунаров, дом 10. И когда 22 июня на улице Подгорной упала первая мина, у нас в доме вылетели все стекла. Утром мама, уходя на работу, не велела нам выходить из дома. Но разве мы могли