Л.Н. Андреев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Л.Н. Андреев

Мне этою осенью множились встречи с артистами, с рядом писателей; и возникает Борис Константинович Зайцев в «Кружке» и у «грифов»;33 я начал бывать у него в тот сезон; он дружил с Леонидом Андреевым; он с Голоушевым (или — «Сергеем Глаголем»)34, врачом, бойким критиком, организовывал тогда литературный кружок «Среда»;35 Голоушев меня приглашал у него появляться; на «Средах» я был гостем.

Борис Константинович Зайцев, активный «средист», примирял очень резкие противоречия литературных платформ между Чириковым, молчаливым и мрачным Тимковским, Иваном Буниным и — декадентами; тихий, весь розово-мягкий какой-то, с отчетливо иконописным лицом, деревянный, с козлиного русой бородкой, совсем молодой еще, вчера студент, он казался маститым и веским, отгымкиваясь от всего щекотливого: точно старик; вдруг сигнет юным козликом, стиль византийский нарушив; и снова, опомнившись, свой кипарисовый профиль закинет; и так иконно сидит.

Энергичный «средовец» С. С. Голоушев: высокий, с седеющей гривой волос, с бородою густою и серою, с мягким наскоком, с тактичным огнем; ритор, умница, точно гарцующий спором, взвивался, как конь на дыбы; затыкал всех за пояс.

В кои веки ходил я попреть со «средовцами»: с «середняками» — верней; они, пудрясь слегка модернизмом, держались позиции «Знания» до появления «Шиповника» [Книгоиздательство «Шиповник», основанное Копельманом и Гржебиным, рекламировало Леонида Андреева36], силившегося сплотить вокруг Андреева литературную «среднюю» всех направлений.

«Среда» мне запомнилась мягкими литературными спорами; я, приглашенный «чужак», объяснял «середовцам» свои убеждения; прения переносились на ужин; застрельщик их — С. С. Голоушев; участник — не глупый, тактичный Алексей Евгеньич Грузинский. Голоушев вставал на дыбы, перетряхивая серой гривой волос, точно конь; и, показывая статность, рост, громкий голос трибуна, гремел:

— «Символисты — фанатики и отвлеченники; ломятся просто в открытые двери; и мы тоже защищаем художество: к чему эта полемика?»

Я же доказывал: двери — иллюзия; смешивают бытовизм, «натюрморт», с реализмом действительным; мы, «символисты», не против реальности, а — против условности натуралистического штампа.

Грузинский тоже в беседу вступал, силясь определить по-своему символизм; а Борис Константинович Зайцев мастито потряхивал своей узкой и русой бородкой; и всем видом доказывал нам: Леонид Николаевич прав — в том и том-то; Борис Николаевич — прав в том и том-то; Иван Алексеевич Бунин прав — в том-то; и — всегда выходило: Борис Константинович, сняв сливки с нас, сочетает своей персоной все истинно новое с истинно вечным; последнее, впрочем, домалчивал он — встряхами иконописного профиля.

— «С вами приятно поспорить», — смеялся мне Грузинский, садясь со мной рядом за ужином.

Чисто товарищеская атмосфера кружка растворяла все острости; было приятно, но — рыхло: за ужином и за стаканом вина; милый, тихий, сердечный Иван Белоусов; пофыркивал злым ежиком только Чириков, — в галстучке своем белом, мотаяся прядью волос и сверкая ехидно очками; он слушал с большим протестом меня, меж Грузинским и С. Голоушевым свое жало просовывая; тут же сидели: художник Первухин, художник Российский, горбатенький, небесталанный писатель Кожевников (с явною склонностью к нам, символистам), очень корректный, высокий, красивый шатен, Н. Д. Телешев; тут же всегда добрил Ю. А. Бунин, или «тетя Юля» (так звали его), брат писателя Бунина, который все меня упрекал в отвлеченности.

— «Вы посмотрите, — вскричал он раз в кружке, руку свою бросив прямо в тарелку мою, — вот, вот — к чему привела символиста его оторванность: не полоскайте же свой галстук в ботвинье, Борис Николаевич!»

Я опустил глаз в тарелку, и, к ужасу, — вижу, что мой шарфик купается в квасе.

— «Вот вам и источник всей вашей „весовской“ полемики: даже поесть не умеете!»

«Поесть» — разве аргументация? С этим «поесть и запить свою мысль» ведь и боролись мы; тогдашние «натуралисты» слишком себя проедали в кружке.

Симпатичнее всех на этих собраниях мне казался С. С. Голоушев, с которым я и дружил; живой, темпераментный, с искрой, — готов был порою восстать на позиции собственные!

— «Удивительно реалистично в „Возврате“ описан у вас прогрессивный паралитик; я, врач, свидетельствую, что ваш Хандриков точно модель специальных клинических данных».

Стиль «Сред» — теплота, человечность, но — не идеология; вместо последней — какое-то сплошное «нутро»; с этим плотным «нутром» мы, сухие и злые «Весы», люто, принципиально боролись.

С Леонидом Андреевым я познакомился на «Среде», но собравшейся не у С. С. Голоушева, а — на квартире писателя; память об этой встрече скудна, потому что Андреев стоит как в тумане: без мелких штрихов живет в памяти, из тумана разве мигнет вздерг бровищи, блеснет взгляд косящих, тяжелых, как воткнутых глаз, а все прочее — тонет; портрет в память вписан манерой Карьера: т. е. туман, из которого лишь видится глаз да проостренный нос; если же ближе вглядеться, — Андреев «орловец», и — только;37 «орловцев» таких встретишь сотнями; город Орел ими очень богат.

«Середовцы» — упорные бытовики; Леонид Николаевич встает среди них как безбытный в раздрызганной «бытице»; точно с явленьем его за столом электричество гасло; он точно сидел во тьме; вдруг — вспышка магния: жест молниеносной отчетливости; и снова — тьма; в ней мне бездарно погашены встречи с Андреевым; осталась лишь: странность всех жестов; ненужность их; так во вспыхе молнии прохожий над лужей с воздетой ногой вырезан в памяти; где, почему, в каком смысле — отсутствует; просто динамика мига, оторванная от их цепи, став статикой, дико бессмыслит: из «вечности».

Итак, Леонид Николаевич мне вспыхивает на момент, мне блеснув, меня поразив и приблизившись ко мне невероятно, но — беспроко, чтоб снова погаснуть.

Я помню его посредине пустой, освещенной, квадратной просторнейшей комнаты: его квартиры на Пресне; тут только что спорили, выбежав скопом: пить чай; двойки-тройки пустых, глупых стульев друг к другу точно кидаются, споря; а спорщики, на них сидевшие, выбежали; и уже закусывают себе за стеной: там — гул, гам (то, вероятно, Грузинский, Тимковский, Иван Белоусов и Чириков), в комнате же, странно пустой, тяжелея, как валится, полуобняв Б. К. Зайцева, грузный, большой, большелобый, чернявый и бледный Андреев, поставивши ногу на стул; электрический свет освещает сапог лакированный; его штанина, широкая, синяя, спрятана в голенище; Борис Константинович Зайцев гнется под локтем, «мастито» бодрясь (а — не выходит); он — в сереньком, светленьком: «зайчик» испуганный! А Леонид Николаевич, ногу со стула не сняв, повернулся, прищурясь, ко мне и — разглядывает меня своими черными глазами; белость щек, прядь волос, черных, падает к острому носу; знакомая мне по портретам бородка, портрет ближе к жизни, чем эта фигура «орловца»; таких очень много в Орле; разве — взгляд из-за носа; таких — очень мало!

Все — как вспышка!

Так мы встретились; что говорили — не помню; какое-нибудь «мне приятно» (не очень); пустой разговор! В память врезан, как нож из тумана, лишь взгляд с тихим под-мигом мне, со вздергом бровищи, как бы говорящей:

«Ты, брат, не увёртывайся; дело вовсе не в том, что „приятно“, а в том, что за всяким „приятно“ таится — пренеприятное; ты мне покажи-ка себя перед зеркалом в комнате, где никого нет», — так сказал мне его неморгающий взор точно скошенного, с острым носом лица, с прядкой черных волос, упадающих к носу, как бы из бессонницы выкинутый неприлично наружу: при первом нашем свидании:

— «Литературные партии, мнения нас друг о друге, — какой это вздор! Партий — нет; одна партия, каждому: гибель во мраке».

Так, грузной фигурой вдавленный в быт, он лишь взором внебытным вполне ужасался случившемуся; в чрезмерности своего перепуга казался неискренним; точно позировал перед портретом: «Андреев — в тумане, над своей бездной». И все то, точно вспышка, живет в моей памяти.

И тотчас же:

— «Идемте-ка, Борис Николаевич», — и, взявши под руку, он вел меня в густо набитую комнату, мимо пустующих стульев — высокий, дородный, закинув свой профиль, казавшийся гордым, в рубашке из черного бархата, стянутой туго серебряным поясом (явный живот), в сочетании дикости с нежным касаньем рукою руки, с деликатностью преувеличенной, с выпятом грубости, чисто наружной; меня поразило: точно где-то уже встречались мы: и — точно во сне это было.

Он был со мною весь вечер ласковым, гостеприимным хозяином, силясь своих гостей усадить, напоить, накормить, разговор меж ними наладить; в усилии этом казался немного смешным, неестественным, как на ходулях: со скрипом порою пустым; и мне казалось: что все, что он делает, — делает перед собою самим, в пустой комнате, в круге зеркал; Голоушев, Грузинский, Тимковский — лишь замути зеркала, то бестолковье, которое тряпкой стирают; когда наливал нам в стаканы вино он, то мне казалося, что из пустого в порожнее переливает он: впоследствии все это вскрикнуло мне, когда «Жизнь Человека» читал; мне казалось, что я представление его «Жизни» увидел при первом уже свидании с ним; тогда же казалось, что он, — доктор Керженцев [Герой «Мысли»38], — встанет сейчас на карачки перед нами и в черную бездну, не в дверь, — побежит; сам же я написал, что «все… кончено для человека, севшего на пол» [ «Симфония»39].

Была в этот вечер меж нами как бы перекличка без слов, о которой сказать разве можно словами А. Блока: «Воспоминания мои… лишены фактического содержания… Леонид Андреев… знал, что существует такой Александр Блок, с которым где-то, как-то… надо встретиться»; «…ближе были ему… символисты, в частности Андрей Белый и я, о чем он мне говорил не раз» [ «Книга о Леониде Андрееве», стр. 95–9740]. Эту близость сквозь нас разделявшие литературные партии чувствовал я, когда стал в глупых стульях, перед сапогом, закачавшимся, как-то нелепо поставленным на стул, когда точно валился Андреев в плечи Б. Зайцева, одною рукою его обняв и другою рукой покоясь на вздернутом синем колене, как будто из тьмы в неизвестном пространстве шагал он над лужей во тьму; и вспых молнии вырезал мне этот жест в странной статике позы, изваянной в вечность.

Таким встал Андреев при первом свидании.

Я просидел у него часов пять; он был очень внимательным. Как говорили, о чем говорили и кто в разговоре участвовал? Все это стерто, как тряпкою мел.

И прошло — два года.

Раз, в пылающем солнце, у дома Чулкова, где жил доктор Добров, приятель Андреева, я шел к одной барышне, проживавшей в квартире у Доброва; и чуть лоб не разбил мне распах двери; в арбатское в пекло какой-то, как будто упав, пырнул в бок меня велосипедом, бросаясь из тьмы; смотрю: плотный мужчина, в свисающей, мятой, как помнится мне, чесучовой рубашке, вцепившись одной рукою в машину, с высокого лба отирал испарину; кажется, он был без шапки; толчок между нами заставил нас бросить друг в друга весьма неприязненный взгляд; мне мелькнуло:

«Мужлан: куда прет?»

«Куда лезет?» — мелькнуло, наверное, в нем: все же мы принялись извиняться.

Вдруг оба откинулись, в голос воскликнувши:

— «Вы, Леонид Николаевич? Без бороды?»

— «С бородой вы, — Борис Николаевич?»

Бороду сбрив, он был в усах; я же не брился два месяца; и мы — рассмеялись; и что-то хорошее, теплое, доброе, точно дыхание близости, вспыхнуло в нас: в простоватых словах, что судьба не велит нам встречаться, а — надо бы; молодо как-то тряхнув волосами, он ловко вскочил на машину; и — был таков.

Выскок из тьмы — вспышка магния снова.

Скоро мы встретились: в той же квартире, у доктора Доброва;41 Андреев собирался переезжать в Петербург, меня долго расспрашивал об А. М. Ремизове и о Блоке, с которым он только что встретился;42 с Блоком я был тогда — на ножах; зная это, он точно нарочно меня на него поворачивал, пристально вглядываясь и точно изучая мои слова о Блоке; мы пошли от стола, точно выдернувшись из беседы (кто был за столом, я просто забыл), ставши в тень; что-то высказал мне он, выскакивая из-за стола и занавес приподымая над всей ситуацией нашего глупого быта, в котором Борис, Леонид Николаевичи занимают не то положение друг относительно друга, какое должны бы занять: повторяю, что так отдалось мне; а что сказано было, — опять не помню.

Пожалуй, и помню: не фразу, а среднюю часть ее, без окончания и без начала:

— «Как странно!»

Опять — только выхват двух слов из их цепи; но выхват, как магниев свет, потому что он мне подмигнул на свое «как странно»; и смысл слова «странно» — страннел.

Этой осенью из Петербурга он появлялся в Москве; он был в зените известности, сопровождаемый роем людей, меня резко ругавших в газетах; порой он хотел из-за этого роя — ко мне просунуться; я ж в этом рое — ежился; и — отходил от него; а его — от меня отволакивали; он бросал через головы как бы грустный, сочувственный взгляд, мимолетом помигивавший, как зарница.

Запомнилось: фойэ Художественного театра; я чувствую мягкую руку, положенную на плечо; я — повертываюсь: Леонид Николаевич ласково мне улыбается; обнял за талию, отвел к стене; покурили в согласном молчании; на рты разевали на нас (на него!); и я — убежал от него. Скоро, встретясь опять (где — не помню), мы попали с ним вместе на «Бранда» (он мне лишний билет предложил); восхищался игрою Качалова он;43 в толпах мы говорили с ним в антрактах об Ибсене; он, взявши под руку, мягко ступая в сине-серых коврах, склонил нос; перетряхивал прядкою; и разговор соскользнул просто к жизненной драме; я жаловался на разбитые нервы, на мельки людей; он косился со вздохом:

— «Борис Николаевич, перемудрили вы: я книги бы у вас отобрал да увез бы в Финляндию вас; сунул бы вам удочку в руки».

Так пять актов сидели мы рядом: в потушенном свете; и пять актов молчали под Ибсеном, так говорившим ему, да и мне; после этого (судьба, как нарочно, вставляла молчание в нас) захотелось мне услышать и слова его, а не подмиг: вздергом бровищи; и я явился в «Лоскутную», где он временно жил;44 мы — затворились вдвоем; я пространно ему говорил о том, что волновало меня в его творчестве; он — слушал внимательно; видя, что я от мигрени страдаю, он вдруг сердобольно засуетился, отыскивая мне порошок от мигрени; но затащил — в ресторан: вместе обедать; и вдруг возбужденно за рыбой принялся рассказывать он наперерез разговору: де старая дева явилась к врачу с объяснением, что потеряла невинность, — случайно, а доктор ее уверял-де, что кажется ей это; она потребовала, чтобы доктор свидетельство дал, объясняющее этот случай несчастный; меня удивляло волнение, мимика, нервность, с которой единственный случай коснуться друг друга словами Л. Н. превратил в разговор об утрате невинности; я поспешил удалиться, чтобы успокоить свою мигрень: в этот вечер читал я публичную лекцию; и мне показалось, что Андреев — ужасный чудак.

Скоро передали с ужимочками — те, чья функция сплетничать, — слова Леонида Андреева о нашей встрече в «Лоскутной»:

— «Ко мне приходил Андрей Белый; доказывал жарко, а я не понял ни слова».

Подумалось, что он ломается перед газетчиками, подавая им повод к плакату: «Андреев и Белый»; я знал, что «не понял» — гримаса; сам он признавался А. Блоку впоследствии, когда я сознательно избегал его, что мы — близки друг другу.

Редакция «Утра России»45 меня пригласила однажды Андреева сопровождать к Льву Толстому;46 но я наотрез отказался, Андреева избегая. Но, попав в Петербург, видясь с Блоком, я касался Андреева; мы устанавливали, что какая-то близость меж нами троими действительно — есть; это было — на «Балаганчике» Блока:47 у стойки буфетной; мне помнился Блок: сюртук — с тонкой талией; локоть — на стойке; а нос — наклоненный в коньяк:

— «Знаешь, — „Жизнь Человека“… Хн… Выпьем?»

И мы говорили о музыке Саца к андреевской драме;48 крикливые, хриплые, талантливо задребезжавшие во всех московских квартирочках ноточки; была в эти дни — тьма реакции: всюду «свеча» догорала в те дни; что-то падало, падало мокрыми хлопьями; точно хотел пробудиться петух; не раздался; и все замирало бессильно; Андреев ходил точно в маске; писал свои «Черные маски»; и — странно: последняя наша встреча — под маскою. Это был маскарад у художника Юона: на святках; я, закутанный в красное шелковое домино, вызывал удивление:

— «Кто такой?»

Явился Андреев среди масок, торжественный, бледный, высокий, серьезный, нес профиль свой; он так пристально вглядывался в маскарадные позы; и впервые казался естественным; точно ходил среди масок в своем сббствен-ном быте.

А когда сняли маски, то я, войдя в роль («некто в красном»), все еще дурачился и интриговал, своей маски не сняв, и, пробираясь торжественно и угрожающе в шепотах: «кто это, кто?», Поляков и мадам Балтрушайтис, прижавши к стене, приставали ко мне:

— «Зачем не снимаете вы маски? Кто ж вы такой?» За моею спиной раздался спокойный, отчетливый голос:

— «Это — Борис Николаевич».

Быстро оглядываюсь: Леонид Николаевич; и — Поляков ему:

— «Вовсе же не он!»

Леонид Николаевич лишь мне подмигнул с тем подрогом бровищи, с которым он встретил меня в первый раз на квартире: с сочувственно-грустным, как бы вопрошающим; миг — и спокойный, застылый, тяжелый свой профиль понес от меня, точно маску средь масок.

Я больше не видел его.

Так последняя встреча — вспых тьмы, как и первая; вспых, помигавши, погаснул в пустом разговоре меж нами; он, выйдя из тьмы, в тьму ушел от меня; мои встречи с Андреевым — несоответствие меж оформлением и смыслом: какой-то разрыв, — ненормальный, ненужный, — в период, когда разрывалась душа и вопрос возникал:

— «Жить или — не жить?»

Тогда в бездну реакции, в сумерки сальных, коптящих, огарочных «Саниных»49, криков похабных из «Вены» [Петербургский ресторан, посещавшийся писателями], в вой мороков о кошкодавах-писателях [Малопроверенные слухи о том, как компания пьяных писателей затаскивала кошек и вешала-де их], о странных оргиях, будто бы бывших на «башне» Иванова, — падало, падало, падало — сердце!