Мережковские
Мережковские
Первые дни в Петербурге меня отделили от Блоков: вихрь слов: Мережковские! Сыпались удары репрессий, после чего электричество гасло на Невском; аресты, аресты; кого-то из левых писателей били; я левел не по дням, по часам; Мережковскому передавали из «сфер», что его — арестуют; он каждую ночь, ожидая полицию, передавал документы и деньги жене.
С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падавшие до пят, она их расчесывала; в зубы — шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовым ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика — волосы, криво-кровавые губы да два колеса — не два глаза.
Вот и прическа готова: комочек с козетки, в колени вдавив подбородок, качает лорнеткой, любуяся пырсиью ее инкрустации; белая, с черным крестом, в красном фоне обой, в розовато-рыжавых мельканьях каминного света, как в бабочках.
Я, с кочергой, — при камине: на маленьком пуфике; красная горсть — в черно-пепельных кольцах:
— «Смотрите-ка: угли точно свернувшийся злой, золотой леопард!»
— «Подложите поленья; уж вы тут заведуйте!» Ведаю: вспыхнули!
В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть с Мережковским; она, «ночной житель», утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до трех-че-тырех часов ночи: под сафировым дымком папироски, расклоченным лаписто (это она приучала меня курить); мы, бывало, витийствуем о цветовых восприятиях: что есть «красное», что есть «пурпурное»! Она, бывало, отдастся мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти? В чем — святость ее? И дает свою записную изысканно переплетенную книжечку: «Вот: вы впишите в нее свою мысль о цветах: мне на память… Как, как?.. Дневников не ведете?..»
Она подарила мне книжечку: «Вот вам, записывайте свои мысли… А чтобы поваднее было, я вам запишу для начала… У Дмитрия, Димы, — такие же книжечки: друг другу вписываем мы свои мысли».
Она проповедовала «коммунизм» дневников, став на фоне каминных пыланий: сквозной арабескою; лучшие стихотворенья свои она выговаривала, отдаваясь игре.
Но — тук-тук: в стену; и — глухие картавые рявки:
— «Да Зина же, — Борю пусти… Ведь четвертый час… Вы мне спать не даете!»
И — топ: шамки туфель; в открытых дверях — всо-сы щек и напуки глаз неодетого маленького Мережковского:
— «Мочи нет… Тише же!»
И он — проваливается в темноту: и опять — за стеною колотится.
Он — нас не одобрял: не серьезные темы! З. Н. провоцировала меня к шаржам; я редко острил — от себя: от чужой остроты я взлетал до абсурдов; и Гиппиус, зная тогдашнюю слабость мою, меня уськала темой смешливой; вытягивала свою нижнюю, злую губу, подавая дымок, из нее вылетающий, щурилась, брыся ресницами; и — представлялась простячкой:
— «Вам 3***161, Боря, нравится?» — «Нравится». — «Ну, а по-моему, — она назойлива…» — «Может быть…» — «Помните, к вам приставала, как муха?..» — «Пожалуй, что муха».
3. Н. кошкою дикою вцепится, даже подпрыгнет с козетки, готовая ведьмой с дымами в трубу пролетать: «Ну, ну, — муха же? Всякие мухи бывают; а вы, — вы подумайте: муха — какая?.. Не шпанская же». Увлеченный сравненьями с мухами, бацаю трудолюбиво: «Она — песья муха!»
И — кончено: через три дня ею будет передано с видом девочки глупой: по адресу:
— «А Боря о вас говорил, что вы… — в синий дымок с наслажденьем злым, — песья муха…»
Всю жизнь она ссорила; после она… клеветала, что А. Ф. Кони продался-де советской власти за сахар, а А*** — за ботинки [Смотри напечатанные за границей дневники Гиппиус (кажется, в пражском журнале Струве)162].
Шаржировал я над чужим материалом: пассивно, коли инспиратор был добр, то слагались во мне — добрейшие шаржи; она ж — была «злая»; она из меня с наслажденьем выуськивала осмеяние: «Как вам глаза ее?» — «Великолепные, серые…» — «Выпученные; а белок как крутое яйцо…» — «Что же, думаете, — бутерброд?» — «Как?» — «Яйцо разрезают; и кильку кладут на него…»
Этот бред был по адресу передан П***163. П *** за него до смерти меня не любила…
— «Как вам, Зина, — не стыдно!»
— «Не я ж говорила, а — вы: я же только передала правду».
Проклявши меня за «Октябрь», в 1918 году164, напечатала она в своих воспоминаниях о Блоке — по-русски, французски, немецки, венгерски, — какой я-де «дразнило» дрянной; и вдобавок еще — «косой»;165 одна публицистка венгерская, встретив в Берлине, спросила меня: «Вы… вы…?» — «Что?» — «Да не косой!..» — «А откуда вы взяли, что мой удел — косость?» — «Я прочла в будапештской газете: из воспоминаний З. Гиппиус…»
Мне в 1905 году было лишь 24 года; потребности в резвости я изживал — в шутках и в жестах, нелепейших; но не «разыграешься» при Мережковском; она же любила приигрываться: ко мне; и наш разговор закипал, как кофейник, калясь, как раскал кочерги, мной засунутой в уголь; ее я вытаскивал, чтоб завертеть: из теней — вензеля завивные, пылающие перемельками, искрились.
Гиппиус часто копалась в своих граненых флакончиках, в книжечках, в сухих цветочках, в тряпицах; повяжет свою прическу атласною красною ленточкой; кротко дает мне советы:
— «Як Вилькиной вас не пущу… К Сологубу — идите… С сестрой моей, с Татой, сойдитесь; ее растолкайте-ка: какая-то рохля она… С Антоном Владимирычем — постарайтесь узнаться… Куда завтра вы? Дима же будет у нас…»
Ночь: четыре часа; вьюга хлещет, бывало, в открытые окна ее малой спаленки (спала с открытым окошком): «Проснусь, — в волосах моих снег; стряхну — ничего; коль не окна — мне смерть; я ведь туберкулезная…» Утром (от часу до двух) из «ледовни» своей проходила в горячую ванну; жила таким способом: десятилетия!
Дмитрий Сергеич — оранжерейный, утонченный «попик», воздвигший молеленку среди духов туберозы, гаванских сигар; видом — постник: всос щек, строго-выпуклые, водянистые очи; душою — чиновник, а духом — капризник и чувственник; субъективист — до мизинца; кричал он об общине, а падал в обмороки от звонков, проносясь в кабинет, — от поклонников, сбывши их Гиппиус; отпрепарировав, взяв за ручку, их Гиппиус вела в кабинетище:
— «Дмитрий!»
А он выходил и обнюхивал новых своих поклонников, скороговоркой рявкая в тысячный раз, в миллионный: «Вы — наши, мы — ваши: ваш опыт — наш опыт!» Он слушал не ухом, а — порами кожи; показывал белые зубы и напоминал Блоку маску осклабленного арлекина, обросшего шерстью до… бледно-зеленой скулы; сядет слушать; и — бьет по коленке рукой; не дослушав, загнет трехколенчатым, великолепно скругленным периодом; хлопнет, как пробка бутылочная, почти механически:
— «Бездна: бог-зверь!»
И, пуча око, ушмякивает в свой кабинет, — превосходный, огромный, прекрасно обставленный, как кабинет управляющего департаментом; стол: двадцать пять Мережковских уложишь! «Священная» рукопись — еще раскрыта: его рукопись! Он пишет в день часа полтора: с половины одиннадцатого до полдня; бросал — при звуке полуденной пушки; весь день потом — отдыхал; как ударит вдали Петропавловка — кладет перо; я видал его еще не просохшую рукопись; и фразу последнюю с нее считывал; она кончалась порой двоеточием.
Вокруг «священного» его текста — квадратом разложены: карандаши, перья, ножницы, щипчики, пилочки, клей, пресс-папье, разрезалки, линейки, сигары: как выставка! Рукой касаться — ни-ни: сибаритище этот оскалится тигром; что было, когда раз, завертевшись, я сломал ему ножку от ломберного, утонченного столика; в эту минуту звонок: он!
— «Как? Что? Мне сломали?.. Что делали?..»
— «С Тэтой вертелись…»
— «Как? Радели?»
— «Помилуйте: попросту веселились!»
— «Радели, радели: какой ужас, Боря!»
Нас — выставил, а сам — захлопнулся: холод, покой, тишина! Одиночество, блеск, аккуратность; коричнево-вспухшие, чувственные губы посасывали дорогую сигару, когда, облеченный в коричневый свой пиджачок, перевязанный синим, опрятно затянутым галстуком, садился он в свое кресло; и девочкину волосатую ручку с сигарой на ручку кресла ронял, пуча очи в коричнево-серую стену и — праздно балдея.
Бывало, в огромных стенах под огромными окнами шлепает туфлей по диагонали, — как палка, прямой и холодный; схватясь за спиною руками, напучивши губы, — насвистывает; а сигарный дымок отвеется от фалды его.
Пахнет корицами!
Холодно, — в пледик уйдет; и — прыг: ножками в черный диван; закрывается пледиком, туфлей с помпоном вращая, читает арабские сказки: часами один!
А в гостиной — Антон, Дима, Зина «запрели» над темою спешной заказанной ему статьи; он с сигарой, от сказок своих оторвавшися, шмякал туфлей; к нам выйдет; усядется хлопать глазами; а Дима, Антон, Зина, Тата ему подадут, точно мед, за него продуманный материал; отведав его, свистнет, уйдет; а с утра — застрочит фельетон, где сбор книжный мыслей у Гиппиус, у Философова, у Карташева: невиннейше выступит; «община»166, кооперация, или — поставка сырья; сырье — мы, Зинаидою Гиппиус вываренные: в каминном огне; он ей сбыл — Философова, Волжского, Блока, меня, Карташева, Бердяева; она, — бывало, старается; он уж — выходит на голос; послушает, встанет при двери, и «новопутеец» Смирнов склонит свой воротник и два уха: приять бледно-нежную лапочку, поданную с неприязнью: о, — не обращайте внимания!
3. Н., Смирнов, рыжеватый Иванов, Е. П., его вводят в суть речи; а он поучает Смирнова: «Борис Николаевич — интуитивно берет; вы — логически; вы с Борисом Николаевичем не поймете друг друга; различье — непереступаемо: бездна!»
3. Н.: «Дмитрий, — слушай ушами: опять невпопад. Боря же — с Кантом; Смирнов — с метафизикой».
Тщетно: не слушал; и — путал; увидев Евгенья Павловича Иванова, впавши в игривость: раз прыг — с рыком:
— «Гыжжак».
И, толкнув Иванова на диван, ну игриво локтями пыряться, кидаясь бочком:
— «Он — гыжжак гыжжаком», — «ер» как «ге» выговаривал, «полуге»; «же» — подчеркнуто; так что «рыжак» выходило: «гыжжак».
— «Порами кожи, а не ушами слушает», — нам поясняла Гиппиус.
Или он примется едко дразниться: поэзией Блока:
— «Блок — косноязычен: рифмует „границ“ и „царицу“»167.
Как мячиками, пометает глазками в меня, в Философова:
— «У Льва Толстого кричал Анатоль, когда резали ногу ему: „Оооо!“ Иван же Ильич у Толстого, когда умирал, то кричал: „Не хочу-ууу…“168 А у Блока: „Цари-цуууу!“ „Ууу“ — хвостик; он — шлейф подозрительной „дамы“ его; не запутайтесь, Боря, вы в эдаком шлейфе!»
И очень доволен, что нас напугал; и бежит: в кабинете захлопнуться, бросив нас Гиппиус.
Я с ним встречался за утренним кофе: часам к десяти; З. Н. — к двум из ледовни своей выходила; а Тата и Ната, художницы-сестры, часов с девяти — в Академии; белая скатерть, стаканы и булки; Д. С, я — ни звука друг другу; и всякий — сказал бы: «Надулся». С оттенком брезгливости, чопорно он подавал свою ручку мне, но я знал, что «брезгливость» его — роман «Петр»;169 он писал его с половины одиннадцатого; и боялся, что мысли ему я спугну; мы над кофе бросали друг в друга угрюмые взоры; вдруг, бросивши кофе, — шлеп-шлеп: в кабинет; с величайшею мукою отстрачивать свою фразу прекраснейшим почерком; в рукописи не было помарок: лишь — вычерки.
Но вот — пушка ударила.
И, тихо насвистывая, в меховой своей шапке, в пальто на меху — легким скоком: в переднюю; шел — в Летнии сад170; недописанная же фраза — на запятой досыхала.
Бывало: пуржит над Невой; пересвистывает через копья решетки всклокоченной лопастью белая пырснь; из нее выбегает вдали он — в бобре оснеженном: малюсенький; воск, — не лицо; я не раз на него натыкался; фигурка бежала, не видя меня; а когда замечала, то чопорно, с явной брезгливостью к шапке тянула два пальца; и, не дотянувшись, — руку в карман: под углом прямым свертывал в боковую дорожку, чтоб скрыться в клокочущем дыме пурги.
Мы сбегались к двум: завтракать.
Завтракали, как за кофе, — вдвоем; Таты, Наты и Зины — нет; в третьем З. Н. из ледовни в капоте, с обмотанною головою проходит в горячую ванну, которую Даша, ее престарелая няня, готовит. В четвертом — камин затрещал:
— «Боря, что же не идете?»
Сидение наше открыто: звонки — с четырех.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
МЕРЕЖКОВСКИЕ И ДРУГИЕ
МЕРЕЖКОВСКИЕ И ДРУГИЕ Как мы мало знали, да и до сих пор знаем об этой их жизни, — огромного клана русской художественной интеллигенции в эмиграции, вдали от родины, в муке изгнания. «Серебряный век» был поверен огнем и сталью, каленым железом. Кто страдал, тот помнит, —
ГЛАВА 5 Мережковские. Репин. Тенишева
ГЛАВА 5 Мережковские. Репин. Тенишева На елку домой мы не опоздали, но, если память нам обоим не изменяет, то поспели мы в последний момент. Праздник получился особенно радостный благодаря именно нашему приезду. Папа, не имевший вообще обыкновения явно выражать свои
МЕРЕЖКОВСКИЕ
МЕРЕЖКОВСКИЕ На елку домой мы не опоздали, но, если память нам обоим не изменяет, то поспели мы в последний момент. Праздник получился особенно радостный благодаря именно нашему приезду. Папа, не имевший вообще обыкновения явно выражать свои чувства, все же был видимо
1904. Мережковские и рядом с ними
1904. Мережковские и рядом с ними Георгий Иванович Чулков:В какой среде жил в это время Блок? 1904 год был весь под знаком Мережковского – Гиппиус. Дом Мурузи на Литейном проспекте был своего рода психологическим магнитом, куда тянулись философствующие лирики