Великий лгун

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Великий лгун

Скоро арбатский, пречистенский, поварской и хамовнический районы вспахал своим ртом, точно червь, Миша Эртель, в десятках квартир оставляя уверенность: здесь-то и высказал он существо своей тысячегранной позиции; у Масловых был холостяк, их потом обманувши женитьбой; в Демьянове он укреплял биологию В. И. Танееву и К. А. Тимирязеву: парень-рубаха, с «го-го» да «га-га»; мне даже он намекал: я — «струя теургии»; поддакивал он Боборыкину: против Астрова; поддакивал Астрову: против П. Д. Боборыкина.

Втер нам всем веру в себя: добр, умен, чуток! Производил чудеса, поднимаяся точно на двенадцать друг на друга поставленных стульев и выглядя выше жираффы, но сохраняя вид… серенькой блошки; и став «аргонавтом», братаяся с Эллисом, В. В. Владимировым, Христофоровой, мной; с П. Н. Батюшковым он лобызался взасос.

Мы — трамплин, от которого он совершил свой скачок: к Сен-Жермену.

Был горазд и находчив: и ввертываться, и вывертываться, выпекая весьма интересные «штуки» из сотен прочитанных книг, в них всыпая заглавия собственного изобретения: на подмогу себе владея французским, немецким, английским, чуть-чуть итальянским, владел-де санскритом, которым никто не владел; и на этих на всех языках он выдумывал литературы; с глазу на глаз филологу цитировал математиков, математикам — филологов, никогда не существовавших.

Чуткость сделал подножием лжи.

Не зная имени Блока, он после прочтения стихов Блока воскликнул в 1901 году:

— «Вот первый поэт!»

Мотивировал так, что увидел Белинского в нем: восприимчивостью — покорял (что ж — актив!); не имея сведений о теософии, но выуживая их у Батюшкова, на ходу подчитал и Ледбитера; поразил Батюшкова Ведантой и Самкьей [Философские системы Индии], с которыми был знаком: по Максу Мюллеру, и Вейшешикой [То же], с которой не был знаком;132 объясняя Ведантой Безант, он ошарашивал Батюшкова, воспринимавшего Веданту: по Безант; так сразу он взял тон учителя.

Эртель и Батюшков спарились; Эртель поревывал о величии души Батюшкова; Батюшков выпускал носом пары, заикаясь о том, что Михаил Александрович человек загадочный, принявший вид привирателя-добряка как подвиг юродства; бедному Батюшкову принадлежит почин пустить ракету о «посвященном»; «аргонавты» ее встретили хохотом; ракетная палка ушибла мозги каких-то старух, которые намотали на спицы: есть-де некий Эртель; но он — «скрывается».

Будет день, и покрывало Изиды спадет с его лика!

Эртель втирал в души Индию как историк древних культур, читавший и Дейссена; пленил он Бальмонта, взяв тон превосходства над ним; Батюшкова перевертывал он — так и эдак, эдак и так: с объятиями, с потрясением рук, поглаживанием по плечу и с лобзаньем взасос: «Дорогой Павел Николаич — гыы-ы-ы». «Дорогой Павел Николаич — гы-ы» выпускал килограммы пара; и взвизгивал:

— «Миша… — как свистком в потолок, с оскалом до ушей; пауза, пых: — глубже, чем о нем думают».

— «Тэк».

И Батюшков впадал в каталепсию размышлений о миссии Миши; Эртель был потрясением Батюшкова; роль «посвященного» свалилась, как на голову снег; он был нервен; мнения о нем в нем пылали видениями «сорока тысяч курьеров»;133 бледнел, зловеще блистал косым карим глазом, зеленым от лжи; огонь разрывал благодушие, пересыпанное нафталином.

И — в кресле сидело нечто — непередаваемое: по ужасу! Компресс на голову! Навалиться бы скопом, связать, положить на диван! Быт препятствовал: мамаша, сестрица, Танеевы, Масловы; эти не понимали, как может Миша калечить жизни. Вопили хором:

— «Не обижайте Мишеньку!»

Блюли Мишу и механицизм, и наивный реализм от… — «символистов», поставивших задачу сорвать с него маску; Миша возобновил посещенья Танеевых, являясь в Демьяново, где разгуливал по аллеям с «Аркашею» Тимирязевым (так его называл), с его папашей и с богохульником, Владимиром Ивановичем; когда я поздней написал фельетон-притчу, в которой изобразил Мишу под маской «великого лгуна», то материалист танеевского толка корил меня:

— «Зачем ты ушиб Мишу: он — добрый!»

Последний его приют — Москва восьмидесятых годов; материалист Танеев его защищал.

Перевоплощаясь в каждого, этот Пер Гюнт134 с остервенением вздувал «болезнь» в каждом, ее унюхав; таская меня по Пречистенскому бульвару, схватывал за руки, катался овечьими глазками:

— «Боинька, пожай теуйгии охватит всегенную». Делалось — нехорошо.

Когда упирались, то, вдохновленный видением «сорока тысяч курьеров», апеллировал к сочиняемой им литературе несуществующих предметов знания; эти «предметы» вылуплялись из потребности вывернуться, когда его ловили на лжи.

Сперва он врал в мелочах, рассказывая, как плавал в лодке с Харитоненками по залам харитоненковского особняка: в дни наводнения; потом ложь стала причинять неприятности: взволновав Грабаря сведениями о старинных особняках, уверил его, что где-то есть неописанный памятник Фальконета; говорят, — Грабарь лупил за розысками в какие-то медвежьи углы.

Встал вопрос о «труде»: есть ли он? Показывалась не рукопись, а запертый стол, в котором она неизвлекаемо пребывала; явились сомнения, что он знает эпоху Юлиана, которого-де был специалист; вырвали у Мишеньки реферат: «Юлиан»; ждали, сбежавшись к Астрову; Миша, учуяв западню, не явился; вырвали обещание, что через неделю прочтет; притащили Вячеслава Иванова: ловить Эртеля на незнании эпохи; Миша исчез вторично; был пойман — в гостях, откуда его приволокли на извозчике: к Астрову.

Перепуганный лгун, картавя, катаясь глазом, лепетал что-то нищенское; стало ясно: профан;135 но припечатать его и тут не смогли: мала мышь, да увертлива; перепуганный насмерть, метался меж пальцев Вячеслава Иванова, сконфуженного ролью ловить мышей и по слабости щадившего Мишу.

Стало Мише не по себе в кружке «аргонавтов»; но с тем большим жаром являлся: отвечать на смешки удвоением патоки и учетвереньем объятий, способных смутить и… удава; крался потной рукой ко мне, чтобы… пригладить:

— «Гыы, Боинька, гыы…» Не плюнуть же в руку!

Являлся подставить и левую щеку и правую, подписываясь под насмешками и правой и левой ногой и рукой. Шепот рос:

— «Одному посвященному эта кротость доступна!»

Когда я обрывал его, он, придя в раж, ревел: я-де схватил быка за рога. Все так — в обычном разрезе; он-де зажаривает «истины», сообразуясь с законами трансфинитных чисел; вывертываясь, имел вид падающего в пески верблюда.

Где-то шептали, что он меня вырастил, что мои стихи — от него; как и мои ему возраженья; он — «тайный» учитель, ведет-де меня к «посвящению».

Воображенье сумасшедших старух — ужасно!

В 1906 году Эртель заволновал не в шутку:

«Он знает санскрит: перевел „Гориваншу“» [Заглавие философской поэмы136].

Миф о санскритологе вырос, как плевелы; полешь гряду, выполол, — вдруг крапивища выросла под носом: так рос санскрит, проходимый сперва с Поржезинским, потом в Посаде, в эпоху, когда Миша, таясь, проходил «пути посвящения»; факт овладенья санскритом — перевод «Гориванши», которая — не переведена.

Оказалось поздней: таки был перевод, по-английски, прошедший незамеченным (Эртель же был чертовски начитан); Поржезинский сделал признание: всех русских санскритологов знает по именам он; Эртеля — нет.

Эртель ретировался: под прикрытие Батюшкова; мать продолжала бывать у «старушки в чепце»; ей подносили — примерного брата, примерного сына: не курит, не кутит, не пьет. В воспоминаниях матери подымалось исконно: лето в Демьянове, липы, запахи дегтя, персика; мать умилялась:

— «Какая старушка! Какой нежный сын!»

Братец с сестрицей появились у матери; Миша по-прежнему клал руку мне на плечо:

— «Что, Боинька?»

Был и вздошек: я-де, калиф на час, просиял с его помощью книгой стихов «Золото в лазури», и без него — золото зорь рассыпалось у меня в «Пепел».

Раз ему крикнул:

— «То, что ты говоришь, — круглый нуль». Глаза Эртеля вспыхнули:

— «Именно: ты схватий, бгат, быка за гога» («за рога»).

— «Ну да: нуй иги эдакая баганка», — т. е. «нуль или эдакая баранка».

И он показал мне руками, какая баранка: огромная! Верно, пекла Пиритиша: для Миши.

Эртель пропал с горизонта.

Рассказывали, будто с Батюшковым он на бульваре гуляет; ну, — пара: полуперый галчонок с кукушкой без перьев; держа крючковатые палки, они после третьего шага, став сблизясь носами, схватяся руками, трясутся руками-де, их вздергивая от микиток к носам и отдергивая от носов под микитки; де слышится:

— «Гы-ы, Пауша!»

— «Вшзл… Миша… Вшзл!..» «Вшзл» — звук всхлипа Батюшкова. Кругом — слякоти, гниль, воробьи.

Эртель стух года на два; вдруг слухи открылись о новой звезде: явился-де оккультный учитель; он-де догремел до Германии; он-де кует магические свои цепи; он знает-де рецепт разведенья русалок; я ахнул: Миша!

Мать попала на его курс; среди слушательниц — Кистяковская, Климентова и Урусова; Боборыкин являлся на Мишу: зарисовать его; мать восхищалась «пастырем» душ: понесло эпидемией.

Я, изучивши канон теософов, взял в руки себя, перепер через строгий кордон, явясь слушателем; встретило зрелище: старый очканчик, полуплешивый, картавый, косой, с жидко-жалкой бородкой, в усиных обгрызках, в потрепанных и незастегнутых штаниках, точно Дионис, терзаемый страстью вакханок, введен был в гостиную роем слащавых, шуршащих шелками старух, лепетавших, как хор приживалок из «Пиковой дамы», вводящих «каргу» в белом чепчике:

— «Благодетельница наша, как изволила гулять?»137 Усадивши «каргу», теософские старицы слушали, точно романс, песни о том, как каталися волны любви до создания мира и как в тех катаниях мир созидался. Эртель увиделся мне бабушкой-волком, рассказывающим Красным шапочкам сказку; блистали глаза, став зелеными; щелкали зубы гнилые; слюна разлеталась; сидела старуха: княгиня Урусова.

Я, ощутив себя Германом [Герой «Пиковой дамы»], выслушал курс, чтоб поднять пистолет на «каргу»; и — поднял требованием дать список источников (теософы меня поддержали), назвать своего «посвятителя»; знал: шах и мат его теософской карьере! Свой ему шах и мат подготовил я, как верную мышеловку; перехитрил хитреца.

— «Гы-ы… Боинька!»

Эртель, как мышь, улизнул, в этот дом не вернувшись: был взорван-таки в собственной штаб-квартире; чтоб он не искал себе новой квартиры, я ухнул в него своей притчею «Лгун», напечатав в газете ее, перечислив проделки «лгуна» (не назвав его имени);138 все испугались «скандала»; и Эртель притушен был; скрылся, женился; жена взяла в руки его; нашла место учителя; и не пускала его в места злачные, где он пас оккультисток, занимаясь сплошным разведением турусов и «нимф»; «посвященный» исчез; Миша — умник, добряк и жалкий лгунишка — остался; являлся с невиннейшим видом в Демьяново, будто и не было в прошлом сомнительных экспериментов, будто по-стародавнему он — честный позитивист.

— «Гы-гы… Юди наюки!»

Слушали: В. И. Танеев, К. А. Тимирязев и — …моя мать, оказавшаяся вместе с Мишей в Демьянове и посещавшая его «курсы»; мать не сдержалась, поставив вопрос при Танееве:

— «А с теософией как же?» Он очками блеснул:

— «Аександьа Дмитгиевна, — я сказай все, что мог: свою миссию выпойний; пусть же дьюгие тепей говогят».

Выходило: зажег теософию, ученикам своим передал ее светоч, ушел в катакомбы: таиться и йогу свою углублять; катакомба — Демьяново; «йога» — поддакивание К. А. Тимирязеву.

А ученицы «великого», прежде меня проклинавшие за удар, нанесенный Мише, попеременно мне признавались:

— «Вы — увы! — были правы».

Лишь Батюшков еще «верил» «карге»; но в двадцатом году даже эта «божья коровка» воскликнула:

— «Предпочитаю… Тэк!.. Мишу не видеть!.. Тэк!..» И опустила нос.

«И ты, Брут!» — мог воскликнуть Эртель.

Вскоре он умер.

Весьма неприятно оперировать опухоли: гной, пальцы мажутся, грязно; а — надо; в 1910 году я срезал опухоль, назревавшую в круге нас обстававших перезрелых дев, возвращая старой Москве невинно привирающего добряка; «великий лжец», «жрец» — был выставлен, как спиртовой препарат: в музее типов139.

Встреча с Эртелем — класс изучения шарлатанизма.

Сколько раз шарлатаны встречались потом; я сталкивался с рядом еще не изученных в психике явлений; при них вырастали люди, объявившие неизученные явления яеизучаемыми, но бравшие патенты на их объясненья; тип шарлатана цвел многообразием разновидностей отъявленного до… невинного; на Эртеле я развил особое обоняние, позволявшее потом мне унюхивать шарлатана. Подлец, спекулирующий на доверии, — безобидный «зверь» в фауне шарлатанства; слабые, часто чуткие, часто добрые люди — порою рассадники более опасных бацилл: шарлатан в них даже неуловим. Эртель — тип без вины виноватого шарлатана; в Эртеле виноваты все: я, старушка Софья Андреевна, старик Танеев.

От грубого Калиостро не стоит спасать: опасности Калиостро ничтожны в сравнении с той, которую представлял Миша, «ученый-историк».