Смерть
Смерть
Но и в соловьевской квартире я переживал то же самое: М. Соловьев страдал печенью и расширением сердца; он, изнемогая, держал в вечном страхе свою жену, Ольгу Михайловну; болезнь матери сопровождалася стонами; болезнь отца — прибаутками; болезнь Ольги Михайловны — приступом взвинченного фанатизма, с весьма угрожающим блеском очей, затаивших недоброе что-то; и — не доверяла: себе, мужу, сыну и мне.
— «Даже здесь метерлинковщина!»
Стиль увенчивал — так, пустячок: О. М. завела деревянную куклу, сухую и желтую, для рисованья костюмов с нее; в свои темные шали закутавши куклу, ее посадила к окну, чтоб глядела из спальни: в столовую; вечером свет фонаря покрывал ее кружевом; и я, бывало, забывши про куклу, — показывал:
— «Кто?» — «Манекен». — «А зачем это?» — «С лета сидит: летом нет никого здесь, в квартире: а с улицы скажешь, — живой; просто средство от жуликов!»
Кукла связалась мне с присланным только что стихотворением Блока:
Мое болото их затянет.
Сомкнётся жуткое кольцо208.
Все осенние стихотворения Блока — не радовали своим бредом, и Ольга Михайловна разболевалась от них; а М. С. приговаривал:
— «Я говорил тебе!»
Наши квартиры меня облекали как в траур; лишь Метнер бодрил разговором (потом перепиской): в эти месяцы именно я каждый день бегал к Метнерам [См. первую главу: «Аргонавты», главка «Эмилий Метнер»].
К концу декабря М. С. выглядел бодро: прошло расширение сердца; и раз в январе по-хорошему мы присмирели, все четверо, за неизменно родным мне столом, когда я прочитал посвященные памяти В. Соловьева стихи;209 голубые глаза М. С. молча уставились с теплым доверием; стало как в прежние годы; сквозным, голубым от луны, фосфорическим взмахом метель неслась в окнах.
Не знал я, что вечер — прощальный.
Через день или два М. С. был у Рачинского; весело и оживленно он проговорил до полуночи; а на другой день проснулся в сильнейшем жару: воспаление легких; был бред; сердце ослабевало; ходили на цыпочках.
— «Кончено», — каркала Ольга Михайловна.
Павел Сергеевич Усов, профессор, просил, чтобы не было даже звонков; то и дело я с черного хода шел, чтобы из кухни просунуться в черный, немой коридорчик, куда выбегала хозяйка и странно дрожала, себя потеряв:
— «Знаю, кончено!»
Раз присылает за мной; взявши за руку, ведет меня в спальню; лицо в красных пятнах; глаза — воспаленные: рвутся из век; мы узнали потом лишь: весь день ела краски, чтоб, в случае смерти, себя дотравить; деревянная кукла, от кресла, глядела из шалей, мешая понять делови-тейший бред, набормотанный Ольгой Михайловной; говорила и дергалась, точно от едких укусов тарантула.
— «К Вере Поповой [Сестра М. С. Соловьева] Сережу отправила… Он там ночует, чтоб…» — оборвала.
После паузы:
— «Боря, дадите мне слово, что вы никогда не оставите: ну, да — Сережу же… Помните!»
Мне показалось, что не было смысла, а — бред перед куклой, напученной тупо круглотами глаз: без зрачков; как ворона, вся черная, в черном платке, в черном платье унылая Вера Попова, сидевшая в этой квартире, меня выпроваживала.
Я вертелся без сна эту ночь; лишь забылся, а кто-то толкает: в халате, со свечкой; рука ходуном; голос сиплый:
— «Иди к Соловьевым!» Отец!
— «Тебя, Боренька, Павел Сергеевич спрашивает!»
— «Михаил Сергеевич?»
Мать плачет; он — руки разводит:
— «Да, — бедный!»
Трясясь, одеваюсь, и — вижу, что что-то скрывают; и — шепот прислуги:
— «Какое несчастье!»
Я просто рушусь, без ног, — с черной лестницы; падаю в черную дверь; выволакиваюсь, как безногий, в столовую: в разброс предметов, под ламповый круг, где, ослабнувший, бледный, дрожащий, всегда удручавший спокойствием, Павел Сергеевич Усов с вороною, Верой Сергеевной Поповой, — сидит:
— «Умер?.. Ольга Михайловна?»
Усов с отчаяньем: рукой — за лоб; а другой отмахнулся от спальни: закрытая наглухо; и — безответная; Вера Попова, словно обидясь, не смотрит на дверь.
Молчание.
— «Выстрелом из револьвера!»210
Пробили часы: половина четвертого; трогать нельзя: до полиции; за ней пошли; в луже крови, под куклой, — она, распростертая там, куда скрылась, когда началась агония, откуда бросала, держа рукой дверь:
— «Ну, — как, кончено?» — «Нет: еще дышит!» — «Жив!» — «Кончено!»
Выстрел!
Не в этом суть: нужно сообразить, предпринять!.. А попы? А полиция? Самоубийц не хоронят в ограде, а их — надо рядом; сидение трех молчаливых, угрюмо сопевших и бледных, друг другу вполне посторонних людей, средь разброса, под ламповым кругом, при двух мертвых телах, — было странно; четвертым над лужею крови сидел манекен.
— «Э, друг выручит: Г. А. Рачинский!.. Ну, Борька, — лети!» — бросил Усов, сын крестного, тыкавший с детства. Я полетел: темны улицы; лютый мороз; и — туман: ни извозчика! В конце Арбата гнул спину в туман — запоздалый, один: прыгнул; шамкали сани:
— «Их нет!»
Стук в ворота; бараний тулуп, открывающий их; звонки: вылетел встрепанный, поднятый Г. А. Рачинский; и, кутаясь в шубу и громко стуча своим ботиком, в нос бормотал: он — туда; я — сюда.
На рассвете решался вопрос, как быть с сыном, ночующим в доме Поповой; решили: мне предупредить его; вот мы качаемся с Верой Сергеевною в саночках по направ-леныо к Девичьему Полю; квартирка как вкопанная; бросаем Сергею Нилычу, Татьяне Ниловне: «Спит?» — «Спит!» Сижу, вестник смерти, под дверью, обдумывая, что сказать, как начать; и — условный рефлекс: Метерлинк! Шепот: спит, просыпается, сейчас оденется, уже идет:
— «Ну?»
Сережа стоит над постелью в напяленной кое-как куртке; он горбится: сдвинуты брови.
— «Папа?»
— «!»
— «Мама?»
— «!!»
— «Тоже?..» Не отвечаю…
— «Сама с собой?»
С сухим достоинством, точно у банковой кассы:
— «Я знал это!»
Пауза.
— «Боря, — он бросил мне руку, как будто не я, а он вестник, — оставь меня на пять минут… — выпроваживая, точно старший, рукою. — Даю тебе слово!»
Через пять минут вышел спокойно и строго: мы знали, чего стоит эта выдержка; если б кричал, плакал…
— «Ну!»
Спокойствие это лишало присутствия духа: не выдержит мозг!
Решено: не пускать его в дом, где покойники; прочь от печальных обязанностей, охов, ладанных вздохов, соболезнованья! И я, посадив на извозчика, долго катаю его по Москве: завожу к Бенкендорфу, товарищу и поливановцу: мать Бенкендорфа умела занять.
Усов после дивился моей, дескать, выдержке — на нашем ночном заседании; что она перед в железо закованным отроком, сердце зажавшим в кулак: без единой слезинки! С сурово зажатою бровью, сутулясь, он твердо шагал среди крепов, надгробных венков, — таки вынесши эти два гроба.
Мне к горю утраты, к тревоге за друга прибавилась боль, когда я, возвратившись домой (уже поздно), узнал, что с отцом от волненья случился припадок ангины; он эти все дни пролежал с синеватым лицом, беспокойно следя за мной глазками:
— «Ну, ну — иди-ка: на панихиду… — с надтреснутым криком вдогонку, — отца не забудь!»
Отец, похороны, панихиды, Сережа — туман этих дней; но запомнился в церкви растерянный Брюсов, без шапки, враспах; он катался глазами, такой одинокий, когда я супругу историка, С. М. Соловьева, сутуловатенькую Поликсену Владимировну, вел, подставив ей руку, от строгих гробов; и потом, невзначай, налетел на сутулую спину Брюсова, — у церковной стены; он, не видя меня, бормотал: сорвалося:
— «О господи!»
Мне показалось, что слезы в глазах его; он же думал, что спрятан в тенях набегающих: за всеми спинами; нежно взглянув на него, я прошел мимо.
Тяжелое поминовение; и неуместные вздерги бровей Поликсены над первою книжкою «Нового пути» в бледно-лиловой обложке, которая нравилась ей, — черт бы брал! Вспомнив Брюсова, думал:
«В подобные миги мы вывернуты нашим тайным! Рачинский — до гроба друг, даже буквально: устроил с гробами, что надо!»
О. М. хоронили в ограде: при муже;211 и это — Рачинский, назначенный опекуном; он в мехах заметался по монастырю; день был ветреный, солнечный; снег взлетал в сосны: под красные башенки; розовый, золотоглавый собор вырезался в лазури; то место мне связывало: жизнь и смерть; сколько жизненных слов здесь я выслушал от Леонида Семенова, Метнера, Блока, Сережи; и милые мертвые здесь же лежали: Л. И. Поливанов, В. С. Соловьев; теперь — «эти»; не знал: через несколько месяцев ляжет отец.
И потом — лягут: мать, Коваленская, Усов, Эрн, Чехов, Рачинская, Скрябин; и — сколькие!212
Сережу услали: отвеять Москву;213 он был в Харькове, у дальних родственников; попав в Киев, он сблизился с братом С. Н. Трубецкого, Евгением, тоже профессором; за это время ему отыскали квартирочку: на Поварской; туда перевезли; появилась — друг дома, Любимова, взявшаяся за хозяйство; А. Г. Коваленская, бабушка, почти жила тут; и я забегал каждый день; забегал «опекун» его, Г. А. Рачинский; здесь через год с Блоками сближался я.