Экзамены

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Экзамены

Государственное испытанье на физико-математическом факультете — это не шутка. Но — смерть Соловьевых, знакомства, журфиксики, лирика, страх за отца, — словом: все полугодие я не работал: в музеи свои не ходил, костяков не ощупывал.

И что там мнемоника!1

Отец особенно за меня волновался:

— «Ты, в корне взять, — ведь весь год, в корне взять». И шел, охая, от меня, и помахивая рукою; я же знал, что значило в «корне взять»: в корне взять — не учился. А то, шагая со мною, издалека наводил меня на мысль об экзаменах:

— «Ну там, решил, что литература… Писатель, ну там», — и поглядывал сквозь очки с добродушною болью; с надсадкой прикрикивал:

— «Естествознание, мой дружок, всегда пригодится… Впрочем, я… Как знаешь сам».

Эти внезапные подходы ко мне с внезапным отскоком: меня волновали.

Я, как географ, был должен налечь на метеорологию, на географию, на динамическую геологию; знал из последней отдел о размыве; как специалист, мало знающий свои науки и знающий более химию, не относящуюся к специальности, чувствовал очень неважно себя.

Ряд томов: толстый «Паркер» [Учебник], «Сравнительная анатомия»2 или — 500 с чем-то, почти что петитом, страниц, переполненных схемой скелетов, не одолеваемых памятью: без изученья в музее; не вызубришь и геологии — два толстых тома: 500 страниц том динамической, одолеваемой просто; 500 — исторической, с перечислением пластов друг под другом: по странам, периодам; к ним — ископаемые организмы, находимые в каждом; метеорология, или учебник Лачинова3, — тоже 500 страниц; кажется, что зоология, или учебник Бобрецкого4, — тоже 500; анатомия и физиология тканей растительных, химия и физиология; — курсы отдельные.

Я ощущал: стрекозою пропевшей всю зиму себя5.

Уж уехала мать; мы с отцом проживали в чехлах; он ослаб: задыхался, томился в своем полотняном халатике, хватался за пульс. Как тут работать? А надо.

Подставивши спину друзьям, я уселся за Паркера: Мензбир, гроза, — не щадил; до первых экзаменов я изнемог, кое-как одолевши программу, которой один лишь билет, череп рыбы костистой, преследовал бредом.

Одно облегчало: экзамен — за письменным следовал; к письменному не готовились; время же — давалось: три дня; этот письменный — форма; тетради ответов хранились под спудом года; с них и списывали; взяв билет, отправлялись к студенту с тетрадками (свой — в каждой группе); взяв стереотип, с него списывали; это делалось перед комиссией, молча глаза опускавшей; Анучин просил: до экзамена: «Дали бы мне посмотреть трафареты: в них вкрались ошибки; весьма механически списывают».

Получив свой билет, — «Дождь, град, снег, гололедица», — переписал на «весьма».

Испытание письменное выручало: семь дней подготовки; и я, к изумлению, курс анатомии все ж одолел, педантичнейше следуя методу запоминанья, который придумал себе: перед каждым экзаменом засветло я раздевался, как на ночь; и мысленно гнал пред собою весь курс; и неслись, как на ленте, градации схем, ряби формул; то место в программе, где был лишь туман, я отмечал карандашиком; так часов пять-шесть гнался курс; недоимки слагалися в списочек; в три часа ночи я вскакивал, чтоб прозубрить недоимки свои до десятого часа, когда уходил на экзамен; вздерг нервов, раскал добела ненормально расширенной памяти длился до мига ответа; ответив, впадал в абулию:6 весь курс закрывался туманом.

— «Я не терплю этого декадентишки», — Сушкин шипел про меня: до экзамена; «тройка», полученная у него, — мой триумф!

Вспоминаю стол, крытый зеленым сукном, над которым, как мертвая морда мартышки, помигивала голова Тихомирова, ректора, спрашивавшего пустяк и с «весьма» отпускавшего; вот голова, как гориллы, М. Мензбира — с зеленоватым лицом, с черным встрепом волос; точно лаялся он на студента, неслышно бросаясь вопросами; около него — широкоплечий, матерый, совсем полотер в пиджаке, без студента тоскующий Сушкин, доцент-ассистент; он кабаньими глазками ищет себе подходящую жертву из тех, кто, стащивши билетик, готовится за малым столиком, пережидая, когда Тихомиров отпустит студента: бросались к нему чуть не по двое; шли и к Мензбиру, который — опасен; а Сушкин без дела сидел: от него все улизывали; кого сцапывал, с тем пыхтел долго; тяжелое, одутловатое, красное, точно в подтеках, лицо; губы, ломти, в светлявой растительности, передергивались и кривились; мясистый, багровый носище; и — сентиментальные, злые глазеночки: не то гусиные, не то кабаньи!

Я, взявши билет (полость носа у млекопитающих), ахнул от радости: без подготовки мог жарить; моргал очень весело на заморгавшего Сушкина, ждущего жертвочки; Сушкин меня поманил: «Не угодно ль со мною?» Я пошел. Тотчас мордища вспыхнула адскою радостью, уже не пряча намерений.

Сев рядом с ним, — забарабанил; он слушал доклад о строеньи носов и ноздрей: у ланцетника, рыбы, рептилии; когда я дошел до лягушки, — прервал:

— «Ну, а как развиваются ноздри зародыша?»

Я проглотил свой язык: это ж не анатомия, — а эмбриология, нами не пройденная! Даже Паркер молчит в этом пункте; вопрос повисал без других, наводящих; я импровизировал, но где ж нам знать. Мы Огнева не слушали. Дьявольски перетирая ладонями, Сушкин к вопросу прикалывал; и, веселясь красным носом, с пошипом бросал полуфразы: невежда, папашин сынок; выражаются членораздельно и внятно (намек на «Симфонию»); я знал, что проваливаюсь: по огневскому курсу; отец — председатель; и — жаловаться невозможно. Сушкин это учел; даже если позвать председателя, этот доцент будет ставить вопросы: на грани непройденного; спец сумеет всегда провалить; этот даже не валит, а рушит; мы зловеще молчали; и даже Мензбир удивлялся молчанию, вытянул губы под ухо мучителя; они шепталися.

Сушкин с издевкою повернулся ко мне:

— «А ну-с», — перетер свои руки он, под потолок перемигивал.

И мне мелькало: «Сейчас доконает он черепом рыбы костистой!»

— «Валите об артериальной системе зародыша в соотношении с матернею системой и об утробном дыхании».

Головоломка не хуже костистого черепа! Этот вопрос попал в список моих недоимок; и спец на вопросе подобного рода собьется; я шептал: под зловещий посапик: ни звука в ответ, когда я замолчал; помолчав, продолжал; и мелькало: вру, вру?

— «Так-с!» — и «три» вковырнулося; замысел Сушкина рушился.

Двадцать семь лет содрогаюсь я, припоминая получасовое знакомство свое с «академиком» Сушкиным; [Сушкин стал академиком7] а через месяц уже, обсуждая кончину отца с Тихомировым, я пережил Неприятный момент: Тихомиров, взглянув на меня, удивил вопросом:

— «А что у вас там приключилося с Сушкиным?» Стало быть, — был разговор обо мне! Но… но… что мог ответить я «превосходительству», ректору, врагу Мензбира и, стало быть, Сушкина? Ответ обернулся б доносом; и я — промолчал; Тихомиров отметил молчанье пожимом плечей:

— «Странно, — он закосился на рой шелковичных червей на отдельном столе, копошившихся из листьев скорционера [Листьями скорционера питаются эти черви]8, — вы мне отвечали отлично».

Отличный ответ — зоология: те ж костяки, но в ином освещении.

И физиология шла на «весьма»; Лев Захарович Мороховец читал анекдотически; шумный, безбрадый кругляк перещелкивал пальцами над зарезаемой в жертву науке собакою, руки простерши с веселеньким криком: «Бедняжечка, — мы перережем ей нерв!» Он являлся на первую лекцию в сопровождении двух служителей, с охом, кряхтом тащивших носилки с томинами; руки к носилкам, с приятным расклоном кидал:

— «Господа, — полный курс физиологии». Рявк, полный ужаса!

С новым подщелком подскакивал к столику; и на трех-томье показывал:

— «Это — ракурс курса!» Вздох облегчения!

— «Но можно сделать ракурсик ракурса, — он схватывал том Ландуа9. — Я читаю вам в этих пределах».

Рявк, полный веселости: аудитории!

— «А для экзамена, — схватывал тощую книжицу и потрясал ей к восторгу всех нас и себя самого, — это вот!»

Да и в книжицу всыпал-таки анекдотики; так что беседа моя о лоханочках почечных с ним — взрывы хохота.

Пятиминутное же посиденье с профессором химии Н. Д. Зелинским, которому сдал я экзамен на право зачислиться в лабораторию еще прежде, — приятное дело; меня, побеседовавши, отпустил: при «весьма»; с Тимирязевым тоже мы кончили быстро («весьма»); впечатленье от Сушкина сгладилось; а впереди два не страшных экзамена: метеорология и география — вместе; Лейст, дураковатого вида бородач, говоривший с акцентом, устраивал перед экзаменом свой семинарий; взяв в руку программу, ее излагал, представляя студента, «весьма» получающего; записавши немногие трюки, — справлялись легко.

На беду, оказались в Москве Мережковские;10 мои свиданья с ними упали в часы семинариев; видеться ж — должен был; все же попав на один семинарий, прослушавши два-три билета, стал тихо выкрадываться; Лейст, увидев меня, отвергающего его помощь, узнавши, в глубоком молчании сопровождал меня мстительным взглядом; я понял: уход отольется; Лейст принадлежал к зубы скалившим на «декадента»; и кроме того: зуб имел на отца — за подтруниванье: де Демчинский обставил Эрнеста Егорыча в «Климате»; [Метеорологический журнал, издававшийся в 1902–1903 годах11] профессор отнесся всерьез к этой шутке.

Уход с семинария, шутка, «Симфония», — все отлилось; и «барометр», билет, уже сданный когда-то профессору Умову, не облегчил: побеждая в труднейшем, на легком мы ловимся; Лейст перепутывал брошенным роем вопросов, рыча, не давая мне сообразить: выбивая вопросом вопрос, он в вопрос выбивающий третьим вопросом валил с потрясением мстительным волосяного покрова.

— «Вы думаете, что на „тройку“!.. Я вас поздравляю… Пусть кто-нибудь ставит: не я-с… Ну-с?.. Вода-с закипает при скольких же градусах?.. А?»

— «При нуле!»

Тут вскричали, кидаясь друг к другу и перебивая друг друга: обмолвка, сорвавшаяся с языка, — не ошибка; а он утверждал, что — ошибка; так, бросив «барометр», пустились исследовать принципы знанья и «нуль», пока в спор не вмешался патрон мой, Анучин, уже отпустивший студента и ухо придвинувший к нам; и к нему я и Лейст повалились на грудь; Лейст с «нулем»; я же — без; а Анучин, хватаясь за красный свой нос, пометался меж нами лисичьими глазками, слушая с полным неверием: Лейста, меня. Лейст зафыркал:

— «Так экзаменуйте его: я — отказываюсь!»

— «Ну-ка, что у вас там? — добродушно отшмякал губами Анучин. — Барометр? Рассказывайте!»

Я прекрасно ему рассказал то, чего не мог высказать Лейсту; он с той же ленцою прошмякал вопросами по географии: что-то о градусной сети Меркатора12, о цилиндрической сети, конической; факт отвечанья ему по чужому предмету, свидетельствуя о сплошном обалдении Лейста меж «двойкой» и «тройкой», Анучин решил: ну, допустим, что метеорология — «два»; география — «пять», «два» плюс «пять», разделенные на два предмета, есть общая «тройка».

— «Согласны?»

— «Пусть так!»

С облегчением шел я домой; дома — казус; отец: как барометра не понимать? Лейст — дурак!

— «Метеорологи — разве ученые-с? Лунные фазы Демчинский учел… Бородач — не учел-с!» — он кричал, задыхаясь; до смерти покрикивал:

— «Вот геология, — дело иное: наука… А метеорология — что-с — ерунда-с! Бородач этот думает… А?.. Скажите?»

Последняя ставка — палеонтология и геология: Павлову; я не боялся: и все ж не хотелось при «тройке» остаться; я Павлова знал; он связался от детства с подарками, американскими марками: мне; подготовка — достаточная все же: предмет — два предмета, иль 1200 страниц; из них минимум страниц 500 — перезубр: для не спеца.

И я и отец расклеились: я — от своих опытов с памятью; он — от толканья экзаменов в двух отделеньях его факультета; экзамены у математиков — раз; у нас — два; там он казался таким молодым и здоровым, а дома — синел, иссякал, задыхался, хватаясь за пульс; Кобылинский позднее рассказывал мне:

— «Забегаю, — тебя дома нет; Николай же Васильич, в халатике, жалуется: „Душит, вот!“ — и бьет в грудь».

Мне — не жаловался, видя, как я измучен; и гнал все от книг:

— «Брось, брось, Боренька, шел бы к Владимировым!» И я шел — на час, на другой: поразвлечься эскизами друга, романсами Анны Васильевны; в то время Владимировы переселились в Филипповский, что при Арбате; в университет мой путь лежал мимо них; и перед экзаменами, утром, я заходил за В. В.; его мать отправляет, бывало, нас:

— «Ну, сынки, — в путь-дорогу!»

И высунется из окна, и махает рукою, и ждет возвращения; на экзамене, отделавшись раньше Владимирова, жду его; и оба мы ждем разрешения участей А. С. Петровского, А. П. Печковского, С. Л. Иванова и черноусого, злого от страха Вячёслова; зубы подвязывал он; и, держась за живот, наседал на отца: непременно провалится он; отец журил этого черноусого мужа, едва ль не толкая к столу:

— «Не имеете мужества, ясное дело, порезаться?.. А еще муж!..»

И следил, из-за кучки студентов топыря свой нос, как Вячёслов зарезывается; оказалось: не резался он; и отец мой встречал поздравительным рявком его:

— «Сами видите, а — говорите!»

Так страхи Вячёслова, судорожное заиканье Петровского и глуховатость Печковского ведомы были отцу; я, бывало, едва мигну ему на Печковского, вспухнувшего и конфузящегося признаться в своей глухоте, как отец, уже тарарахая стульями, гиппопотамом несется к столу, чтобы экзаменатору в ухо вшепнуть с громким охом:

— «Он — глух-с: вы бы, батюшка, громче его!»

Вот отпущен Печковский; и мы несемся галопом кентавров в Филипповский, где ожидают — чаи, Митя Янчин, студент-математик, ждет: «Как сладко с тобою мне быть», романс Глинки.

Вот палеонтология и геология: «пять», а отец, засиявший от радости, руки разводит:

— «Ну, Боренька, — и удивил ты меня: таки эдакой прыти не ждал от тебя; ты же, в корне взять, год пробал-бесничал; прошлое дело!.. Диплом первой степени — все-таки-с!13 Ясное дело: да-да-с!»