3. СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ
3. СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ
К началу тридцатых годов отношения Зощенко с женой вошли в тот противоречиво-устойчивый круг, который крепился общими насущными интересами и ставшими уже привычными житейскими связками и давал также каждому из супругов автономный выход вовне.
Сам Зощенко не вел дневники, и о его личной жизни известно по многочисленным свидетельствам других людей. Среди этих свидетельств, естественно, особое место занимают обширные воспоминания Веры Владимировны, которые фрагментарно опубликованы в трехтомном издании Института русской литературы (Пушкинский Дом) — «Михаил Зощенко. Материалы к творческой биографии» и которые частично, применительно к 20-м годам, уже нами цитировались. Оценивая эти воспоминания, публикаторы отмечают повышенную сосредоточенность мемуаристки на собственных душевных излияниях и упреках к мужу в ущерб ожидаемой полноте информации о нем самом; оговаривается также моральное право печатать записи интимного характера, поскольку самой Верой Владимировной даже «в статьи, явно предназначенные для печати, включены сокровеннейшие страницы дневника, создававшегося в жанре „романа сердца“».
Имея это в виду, обратимся к опубликованным записям 30-х годов, в наибольшей степени характеризующим взаимоотношения в семье Зощенко.
Вот запись, сделанная летом 1930 года, когда вся семья находилась в сестрорецком Курорте:
«Сегодня „28 июля“ — 13 лет моей жизни с Михаилом. 13 лет назад произошло то, что „связало наши жизни“.
Жалею ли я об этом? Этот человек не дал мне счастья… Немножко „яркой страсти“ в молодые годы, несколько лет „обеспеченной“ жизни в зрелые — вот и все, что я от него имела.
Несколько „приятных“ разговоров с умным человеком — вот еще можно прибавить…
И это — все…<…>
Сегодня Михаилу 35 лет… Ведь „тогда“ — я „подарила ему себя“ — наивно и романтично.
Сегодня же я подарила ему ? банки абрикосового варенья — на целую не могла уже достать абрикос. Он был очень доволен, наверное, не меньше, чем 13 лет назад… Подарила ему еще флакон одеколону — шипр, он любит, устроила „праздничный обед“ с пирогом. <…>
Михаил после обеда, несмотря на дождь, уехал на бега. Хотел вернуться вечером. Хотя бы он догадался — привез мне какой-нибудь подарок к сегодняшнему 13-летию… <…> Кстати — возвратившись из Москвы, из 1000 рублей, полученных из „Мюзик-холла“, он дал мне 200 р. Правда, мне было бы приятнее, если б он сам купил бы мне что-нибудь, привез бы из Москвы какой-нибудь маленький подарок…»
На страницах воспоминаний, относящихся к зиме 1931 года, есть такие строки:
«Михаил устает, худеет.
Обдумывает новую повесть, считает, что откроет ею какие-то новые горизонты. Я, по правде, „новых“ мыслей не вижу в ней. Но одно время он был страшно увлечен этой работой. Осенью — работал на заводах — в „стенной газете“ — тоже „общественная нагрузка“.
„Ревизор“ закрыт, он что-то делает в детском журнале — „Ленинских искрах“.
Увлекается он картами — покер, преферанс — и радио. Уверяет, что страстно любит музыку, кажется, — это правда. Последнее время разговаривает по телефону с „девицами“. Больше я не знаю о его жизни». (По поводу «новой повести» в 1971 году было сделано уточнение: «Очевидно — „Возвращенная молодость“».)
Показателен летний эпизод 1931 года:
«Михаил получил путевку в Дом отдыха печатников в Новом Афоне. 26 мая выехали из Ленинграда. <…>
Вообще первое впечатление от Афона было самое неблагоприятное, тем более что обед в монастырской трапезной оказался ниже всякой критики, к тому [же] и сервировка, и ужасные, грубые подавальщицы, и совершенно „пролетарские“ соседи за столом, не умеющие даже прилично есть, — все это было так ужасно, что мы с Михаилом решили прожить здесь не более 10 дней, нужных для осмотра Афонских красот, а затем уехать в Гагры. <…>
Но… <…> уже на третий день неожиданно заболел Валя. <…> И мы с Михаилом по очереди дежурили около него, причем я обычно после обеда спускалась вниз, к морю — купаться, а Михаил всячески забавлял и развлекал мальчика — играл с ним в карты, в какие-то игры, читал ему и очень старательно измерял ему температуру, даже начертил в моей книжечке „кривую температуры“.
Когда Валя заболел, оставаться в нашей крохотной комнатке, к тому же залитой весь день горячим южным солнцем, стало совсем невозможно, и я настояла на том, чтобы Михаил похлопотал о более удобном помещении. И вот бедняжке Михаилу пришлось решиться на этот „отчаянный шаг“, что, разумеется, дорого ему стоило. Сначала невежественная регистраторша-абхазка в грубой форме отказала ему, к счастью, все же нашелся в Афоне „читатель и почитатель“ Зощенко и при его содействии мы, наконец, получили такую комнату, какую я себе наметила — большую, крайнюю, с 3 окнами в сад и на море. <…>
Лишь только у Вали установилась нормальная температура, Михаил уехал в Ленинград.
А после его отъезда начался мой „Афонский Декамерон“, мои „10 дней, которые потрясли мир…“. Я оказалась окруженной „поклонниками“, на море купаться я спускалась в обществе 6 или 7 мужчин, и они звали меня „нашей русалочкой“… <…>» (Как видно, и среди «пролетариев» отыскались при надобности галантные кавалеры.)
Зима 1931/32 года.
«<…> Но во вторую половину зимы единственно, что меня немножко радовало, — это отношения с Михаилом… Правда, в них нет ни нежности, ни ласки, но он как-то много говорит со мной о своих делах (деловых, конечно), он как-то мягче, ближе и искреннее со мной…
25/1–32 г. Но и он меня беспокоит — он плохо чувствует себя, перегружен работой, не дающей ни удовлетворения, ни больших денег… Он много нервничает, волнуется, беспокоится… <…>
Последние дни он говорил, что на него ожидается „гонение“ — об этом его предупреждают со всех сторон его друзья… Его будто бы думают обвинить „во вредительстве“ — м[ожет] б[ыть], поняли, что те „мещане“, над которыми он так смеется в своих книгах, не кто иной — как сам „пролетарий“ — краса и гордость революции.
М[ожет] б[ыть], их удивила та популярность, которой он пользуется за границей. Во всяком случае, сегодня было совещание цензоров и членов ГПУ по вопросу о Зощенке… Всё же они вывели заключение, что он — „порождение советской власти“ и только неправильны методы его работы — он не берет частные случаи, а обобщает… (между прочим, метод его работы — обратный).
Как бы то ни было, пока что он реабилитирован.
В сущности, и не могло быть иначе, т[ак] к[ак] в конце концов Михаил, конечно, „их“, да он и сам признает это, только нет у него полной веры в этих людей, а потому и в исход их дела и их борьбы…»
Однако в это же время у Веры Владимировны набирал силу ее роман с большевиком Н. К. Авдашевым, вторым секретарем Петроградского райкома партии. И на тех же страницах воспоминаний она продолжает, делая вкрапления из своего дневника:
«И через несколько дней я написала (6/II—32 г.): „Он (Н. К. Авдашев) был вчера… И нелепо в душе росла нежность и глаза говорили — люблю тебя, мой милый…“
Он говорил о том, что нужно пойти работать, стать „винтиком“ большой общей машины и тогда придет цель, смысл, радость и обновление…
Тогда не будет тоски и одиночества. <…>».
Далее идет следующая запись:
«А потом — разговор ночной с Михаилом — о том, что „они“ выбивают почву из-под ног, что „они“ не дают возможности творчески работать, что они загоняли человека, как несчастную, жалкую почтовую клячу, и что на стиле, на безжалостном, фанатически безжалостном отношении к человеческой жизни, они, как выражается Михаил, „сломают себе шею“».
Итак, большевик Авдашев, ставший ее любовником, призывал сделаться «винтиком» в общей машине, писатель Зощенко, бывший ее мужем, отстаивал человечное отношение к людям и право на свободный творческий труд. (Публикаторы «Воспоминаний» дают такой, на наш взгляд, чрезмерный комментарий этой ситуации: «В метаниях В. В. Зощенко между Н. К. Авдашевым и М. М. Зощенко есть что-то от героини Ф. М. Достоевского Настасьи Филипповны с ее дилеммой — Рогожин и Мышкин». Но Вера Владимировна была достаточно эгоистична и прагматична, чтобы не допускать саморазрушения и собственной гибели.)
К лету 1932 года Вера Владимировна выбрала и купила в Сестрорецке дачу. «Михаил был дачей доволен, но почему-то нервничал и хандрил, и не было между нами той чудесной дружбы и близости, как в лето 1929 года», — пишет она в воспоминаниях. И по возвращении осенью из Сестрорецка в Ленинград у них все более определенно пошло параллельное существование. О себе она написала: «<…>…началась моя „двойная жизнь“, и это было так сложно, так мучительно сложно и тяжело». Тогда же была сделана ею запись и о муже:
«Вот сейчас — он случайно встретил сестру своей „первой“ (и единственной) любви — Нади Русановой…
И начал бывать у нее…
Я уже видела у него 2 карточки Нади. Наверное, он написал ей… Хорошо еще, что она за границей. Нет, нет у него ко мне ни любви, ни нежности, ни дружбы…»
Но тут же Вера Владимировна сообщает о собственных «новых увлечениях». У нее — своя отдельная от мужа компания, «наш кружок». Там некий прежний знакомый представил ей своего гимназического товарища, писавшего стихи, который становится ее «придворным поэтом». Отметив, что «романа» между ними «никогда не было», она называет, уже без этой ремарки, фамилии еще двух-трех лиц, в том числе аккомпаниатора в Доме культуры по имени Модест (мать которого она поселила даже в их с Зощенко квартире, в комнате сына)…
А Зощенко той же осенью уезжает в Коктебель, чтобы — после усиленной работы над «Возвращенной молодостью» — «попробовать в первый раз основательно отдохнуть», как объяснял он жене в письме. В Коктебеле он редко получал от нее ответные письма, что послужило очередным поводом для их размолвки. Касаясь этого инцидента, Вера Владимировна дает довольно полную картину своих тогдашних забот, дел и переживаний:
«Очевидно, надо было писать чаще, но замотали дела и всякие неожиданные „переживания“. Каждый день приходилось заниматься с Валей, ходить по делам — без конца в Госиздат за деньгами — надо было продать мою старую дубовую спальню и на эти деньги купить вещи для Михаила, а для этого ходить по комиссионкам. Надо было отдать в чистку халат Михаила, заказать „шляпки“ у Лапидус… ходить в ЖАКТ на совещания… <…>
И, конечно, ссориться и мириться с Модестом…
И, конечно, приходил Николай…
Вскоре же после моего переезда в город…
Позвонил и пришел… Я, конечно, вызвала Шуру… Сначала сидели втроем… Как-то объяснил свое летнее молчание… Потом — Шура ушла в час, а он в 7 утра…
„И хорошо, и глупо, и не нужно, и жаль бросить. Полная неразбериха и тупик…“ — так записала я эту встречу в своей „ежедневке“… <…>
Как странно — только с ним, с „большевичком“, с таким простым, простым человеком, мне, изломанной интеллигентке, было по-настоящему хорошо…»
Но роман «изломанной интеллигентки» с «большевичком» тоже не обошелся без трудностей выбора. И Вера Владимировна записала: «Ради Михаила, ради его спокойствия, ради „призрака семьи“, я оттолкнула человека, который стал мне так нужен!»
И вот как она описывает окончание этого своего романа:
«А в вечер нашей последней встречи (с Николаем) случилось непоправимое… случилось то, что навсегда надломило нашу жизнь с Михаилом… подорвало его веру в меня и в мою любовь к нему… что стало трагедией всей моей последующей жизни… Забывшись в тот последний вечер, я сделала непоправимую ошибку… Я не могла отказать в близости любимому, думая, что теряю его навсегда, что навсегда расстаюсь с ним…
А Михаил… Михаил был за стеной. И он все понял…
Когда Николай ушел, какой мучительный, какой тяжелый разговор с Михаилом пришлось мне вынести. Я знаю — в этом, в последнем — я была не права перед ним, я не пощадила его гордости, его мужского самолюбия — в его доме, почти на глазах я отдалась другому!..
Это было нехорошо, я не имела права так забыться… Но что же делать — это было сильнее меня…
Но во всем остальном я права. Во всей своей жизни — права!
Я всегда хотела от Михаила одного — любви… Он ее мне не давал… Никогда не давал…
И вот, когда, проводив Николая и Шуру в передней, я зашла к Михаилу, как я помню его саркастическую усмешку и его злые, но справедливые упреки… Что я могла ответить?
„Ты любишь его“, — говорил Михаил…
Что могла я ответить?
„Не знаю, ничего не знаю… И он уезжает… уезжает надолго, может быть — навсегда… О какой любви можно говорить за 2000 километров? Все пройдет, все забудется… А сегодня — жалость у меня к нему была, и не могла отказать… за его любовь, за 4 года его любви“.
Так говорила я…
И, действительно, — разве я что-нибудь знала тогда?
Все было так страшно сложно, так неразрешимо! <…>
В общем, жизнь пошла по старому руслу, и снова была близость с Михаилом…»
Да, кардинальных перемен в их семье не произошло. Но Зощенко, как пишет Вера Владимировна, потом «часто поднимал мучительные разговоры». Она приводит его слова в одном из таких разговоров (осенью 1934 года): «Он говорил, что не может и не хочет жить с женщиной, которая любит другого, что он не такой маленький и ничтожный человек, чтобы пойти на это, что он не согласен делить свою жену с „хамом“, что тут классовая гордость — он — „римлянин“, а тот — „варвар“». Еще один пример незащищенности таланта от душевных ран…
Сама Вера Владимировна в это время старалась больше заботиться и помогать мужу: «И Михаилу, пожалуй, не в чем было меня упрекнуть — я делала для него все, что ему было нужно, — убирала его комнату, делала для него покупки, ходила по его делам — например, заказывала железнодорожный билет в Коктебель, ходила в Горком за путевкой. И, конечно, печатала ему…»
А Зощенко в те годы много ездит по стране — выступления перед читателями в разных городах, «экскурсия» (как записано у Веры Владимировны) на Беломорканал, дома отдыха на юге. Побывала вместе с сыном в Коктебеле в 1933 году и Вера Владимировна — познакомилась там с Андреем Белым, Мандельштамом, Лавреневым и их женами. Но были там и молодые люди, с которыми она ходила пешком в Старый Крым, «гуляла по морю»…
В этом устоявшемся стиле жизни семьи сохранялись и свои «неприятности». Одной из их причин были частые денежные «перетраты» Веры Владимировны, которая писала в свое оправдание: «…но ведь так трудно было все учесть! Тут бывали и лишние гости, иногда — лишние покупки, а ведь зарабатывал он тогда достаточно, и, право, совсем не стоило браниться из-за таких пустяков». Зощенко, понятно, считал иначе. Болевой точкой для него оставались и поклонники жены. В конце 1934 года Вера Владимировна записала по этому поводу:
«И вдруг неожиданно неприятности с Михаилом. <…>
Может быть, он обратил внимание на мои встречи с Борисом, может быть, решил, что отношения с Николаем у меня кончены, и в Борисе видел моего любовника? Борис был красивый, очень интеллигентный, воспитанный человек, сын екатеринославского миллионера — еврея… И он „ухаживал“ за мной в течение 5 лет…»
Об этих «неприятных» сторонах их жизни она весьма откровенно и трезво рассказывает в январской записи 1936 года: «В „Доме печати“ ставилась его пьеска — „Муж, жена и другие“, где, кстати, роль актера играл „мой“ Левушка, и он рассказывал, что Михаил усиленно ухаживал за какой-то актриской, а они, актеры, подсмеивались над ним — „разыгрывали“, на что он ужасно обижался…
Одним словом — стоило ли мне так уж корить себя за свое поведение?
25/1. Недавно (третьего дня) говорила с ним до 5 часов утра…
Он говорил, что, когда женился на мне, думал, что я принесу ему в жертву всю жизнь… что я буду беззаветно любить его и его искусство…
А я хотела, чтоб меня любили!..
В этом вся „роковая“ ошибка.
Он говорил — „я был очень „маленький“, когда женился на тебе, я не перебесился, я знал очень мало женщин, и когда я понял, что не должен был жениться, я от вас уехал, стал жить один. Я хотел чувствовать себя свободным, не связанным ничем и никем. Может быть, нам нужно было тогда разойтись…“
(Хорош бы он был, если б разошелся со мной тогда! Прожив с женщиной все самые трудные годы с 1917–1922 гг. — оставить ее и ребенка, лишь только вышел на „широкую дорогу“… Нет, он все-таки был достаточно благородным человеком, чтобы не поступить так!) (В. 3. 71 г.)
Ах, как далека еще до идеала наша жизнь! Ведь если б я работала — тяжелым педагогическим трудом, при полной нагрузке, не имея ни минуточки свободного времени, я могла бы заработать максимум рублей 500 — „прожиточный минимум“.
300 р. — еда (очень скромно). 100 р. — комната, отопление, освещение, 50 р. — стирка, услуги, мелочи — на одежду, развлечения и прочее оставалось бы максимум 50 р. Как живут люди, как можно жить — для меня загадка. <…>».
(В связи со сделанной Верой Владимировной в 1971 году ремаркой к этой дневниковой записи, воспроизведенной в «Воспоминаниях», напомним, что согласие на брак с Зощенко она дала только в 1920 году после его вторичного предложения. А о заработке «тяжелым педагогическим трудом» она знала не понаслышке — до брака с Зощенко работала учительницей начальных классов и воспитательницей в сестрорецком Курорте.)
Следует отметить, что Вера Владимировна и при жизни Зощенко, и после его смерти при написании «Воспоминаний» вела с ним свой непрерывный спор. Вот еще одна ее ремарка:
«А м.б., — если бы не материнство и не такая трудная, сложная жизнь, в которой пришлось мне жить, я могла бы быть писательницей… Совсем маленькой, правда, но все же — писательницей… Или актрисой. Да, актрисой… И все это я растеряла… И как я прожила? Только женой „знаменитого писателя“… Только женой… В.З. 70 г.».
Публикаторы ее «Воспоминаний» высказывают мнение, что постоянные претензии Веры Владимировны к своему супругу «вызывают в конечном счете не осуждение, а скорее сочувствие к одинокой и трагической фигуре М. Зощенко. Очевидная неудача в семейной жизни лишь отягощает и без того драматическую судьбу писателя».
Конечно, очень хотелось бы, чтобы рядом с Зощенко, пользовавшимся огромной славой и любовью несметной массы читателей, оказалась женщина, которая в полной мере понимала его писательский масштаб, беззаветно любила его таким, каков он был, была бы ему женой-помощницей, женой-вдохновительницей, женой-подвижницей. Как Анна Григорьевна Достоевская, как Елена Сергеевна Булгакова…
Но чтобы воссоздать на основе множества опубликованных материалов целостную картину его жизни, требуется, по возможности, понять — почему эта жизнь в главных ее компонентах сложилась так, а не иначе. И если трагичная писательская судьба Зощенко с ее блестящими успехами, разочаровывающими спадами в заурядность, и обрушившимся на него в конце концов государственным гонением и ошельмованием (именно за вершинные произведения) связана напрямую с советской эпохой, в которую он жил, то истоки его семейной планиды надо, наверное, искать в первую очередь в нем самом, в формировании его личности.
В многолетней, исключительно сердечной и дружественной переписке писательницы Мариэтты Шагинян с Михаилом Зощенко (также опубликованной в посвященном Зощенко трехтомнике «Материалов к творческой биографии») есть ее письмо 1928 года, которое затрагивает «семейный» аспект. В этом письме вроде бы в общей форме Шагинян изложила по поводу семейной жизни мысль, ставшую для Зощенко пророческой. Мысль эта была, видимо, ответом на его сообщение о том, что он теперь живет вместе с семьей. И Шагинян написала:
«Что Вы живете с семьей, это не плохо. Это научит Вас истинному, скрытому, мужественному одиночеству. А холостая жизнь отучает от него. Это не парадокс, живой опыт».
Здесь особую значимость ее словам придает то, что известный ей «живой опыт», то есть некая познанная закономерность, направляется конкретно на Зощенко как на личность, которой этот опыт — «истинного, скрытого, мужественного одиночества» — необходим, соответствует его натуре и писательской судьбе. И с этой точки зрения Вера Владимировна делается той женщиной, которая укрепила в нем тягу к одинокому существованию даже в семейных рамках. Но, как известно, практический путь всегда намного тернистей предполагаемого…
И все же остается вопрос — как образовалась эта одинокость в душе Зощенко, где ее корни и что способствовало формированию этой его поведенческой особости? Понимая всю сложность и зыбкость ответов, назовем возможные причины. Во-первых, это наследственная предрасположенность к обостренному индивидуализму: мать Зощенко говорила о том. что у «него вылитый характер отца», а характер этот, как она утверждала, был трудный, закрытый. Затем, это — война, фронт; это — глубокая травма от оборвавшейся первой юношеской любви; и это — сильная увлеченность в молодости Ницше, который был тогда для многих, в том числе для Зощенко, властителем дум. Ничто в нашей жизни не проходит бесследно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.