СКРЫТАЯ КРАСОТА
СКРЫТАЯ КРАСОТА
Мне трудно было поверить, что он работает на писчебумажной фабрике. Станки, деловой кабинет или контора, писчая бумага мало вязались в моем представлении о нем. Я не встречала ни одного японца, который казался бы мне более японским, не только не зараженным по существу европейской цивилизацией, но полностью удержавшим в себе японскую культуру, по–настоящему любящим японскую старину. И никто не помог мне так понять скрытую от большинства европейцев красоту Японии, как Екой–сан. Я говорю: понять, хотя на самом деле то, что мы поверхностно узнали, бесконечно далеко от настоящего понимания. Но Екой–сан приподнял завесу, и мы увидели, какой громадный, бесконечно интересный мир за этой завесой, мир, который мы никогда не узнаем, но про который мы узнали, что он существует. Благодаря Екой–сан наше восхищение прекрасным не остановилось на лакированных вещицах и ярких кимоно, продающихся в универсальных магазинах, для нас открылась возможность понимания действительно прекрасного. Только возможность, потому что не всем японцам доступно наслаждение японской живописью, музыкой, чайной церемонией, танцами. Но вообще — японской стариной.
С первого взгляда домЕкой–сан показался нам скромным, даже серым. Я не понимала, почему он так торжественно повел нас в этот маленький домик, когда рядом у него был большой просторный дом, гораздо новее и блестящее. Но я ничего не сказала и хорошо сделала, потому что такое непонимание было бы равносильно тому, как если бы я восхищалась полированной базарной мебелью, не замечая рядом стоящей мебели времен Людовика XVI.
«Они (аристократия Ашигава) любили жить в маленьких хижинах, — пишет Окакуро Какузо, — таких скромных на вид, как простые крестьянские, пропорции которых вырабатывались гениями, как Шоджо или Соами (XV), в которых столбы были сделаны из самого драгоценного, душистого дерева, привезенного с далеких индийских островов, и в которых бронзовые очаги были совершенны своими рисунками, нарисованными Сесшю (великий художник XV в.). Красота, — говорили они, — ценность вещи, чаще сокрыта в глубине, чем выражена на поверхности».
Сначала это казалось нам странным, но постепенно мы проникались тем, что красота скрытая особенно прекрасна.
У японцев есть слово «сибуи», или «шибуи» — (звуки с и ш часто сливаются, как л и р). Но сколько я ни старалась проникнуть в глубину смысла этого слова, уловить всю тонкость его — мне не удавалось это сделать. Если платье вульгарно — оно не может быть «сибуи», если букет цветов аляповат, безвкусен — он не может быть «сибуи». Я стала думать, что это просто, что я понимаю, и вдруг один японец мне сказал:
— Ну, как мне вам это объяснить? Представьте себе вечер, закат, озеро, вода совершенно неподвижна. И вот тишину и покой нарушает всплеск. Лягушка прыгнула в озеро. На поверхности вода расходится в круг — шире, шире. Это и есть «сибуи».
Сансом в своей книге «Япония» так характеризует это слово: «Шагуны Ашигава, — пишет он, — развили вид роскоши, далекой от богатой и пресыщенной роскоши, которую японцы называют «сибуи», или «суровой», идея, кото–рая может быть лучше понята путем сравнения сладкого фрукта с кисловатым».
Иногда мне казалось, что скрытая красота и есть «сибуи».
Одна японская дама подарила мне черную простую лакированную коробочку. Когда я открыла ее, на внутренней стороне крышки был изумительно тонкий рисунок золотом. Подкладка на хаори — верхней одежде японцев — всегда красивее, чем верх. Самураи никогда не выставляли напоказ ценные лезвия сабель, а прятали их в ножны.
По–моему, домЕкой–сан — несомненно «сибуи» — построен из нестроганого, потемневшего дерева.
— Я привез его с одного северного острова, — сказал он. — Это простой, крестьянский дом, но ему семьсот лет.
В каждой комнате разная отделка. В одной — причудливо изогнутый бамбук, в другой — красное, или камфорное, дерево, в третьей токонома[106] отделялась необыкновенно живописным деревом в коре. Ни в чем нет симметрии, и вместе с тем во всем — полная гармония. В первой, самой большой комнате Екой–сан указал нам на судебные грамоты на стене — тяжба из–за быка с соседями, происходившая семьсот лет назад. Все комнаты почти пустые, но то, что есть, старинное, некоторым вещам более тысячи лет. Нарушает гармонию портрет моего отца, нарисованный тушью на какемоно[107]и вывешенный здесь сегодня в честь моего приезда.
— Смотрите, — говорит Екой–сан, — он смотрит на нас, как живой.
В самой маленькой комнате Екой–сан угощал нас чаем. Это не чайная церемония, мы все сидели на полу как попало, вытянув или поджав по–турецки ноги, как обычно сидят европейцы в японских домах, но мы пили тот самый густой зеленый чай, который всегда подают на чайных церемониях и от которого кружится голова. Окно раздвинуто.
— Вы видите эти бамбуки за окном, эти горные растения и траву, — сказал Екой–сан. — Я привез их с далеких гор, куда редко заходит нога человеческая… Я приезжаю сюда в Одавару каждую субботу, в дождливые дни и сижу здесь совсем один, смотрю на эти горные растения, дождь шелестит по листьям бамбука, шумит ветер, я переношусь мыслями далеко в горы, думаю часами, иногда сочиняю «танки». Эта комната «ночного дождя». Иногда я сижу в другой комнате.
И он повел нас в комнату побольше, окна которой выходили в сторону океана.
— Вы слышите, как шумит море, как шелестят камни. Музыку эту — равномерный прибой моря — можно слушать часами… Но что я особенно люблю, это когда однообразие этих звуков нарушается вдруг гудением гонга из буддийского храма…
У Екой–сан лицо неподвижное, но умное, он мало улыбается, почти не смеется.
— Недавно я сочинил стихотворение, — сказал он. Тотчас же, закрыв глаза и немного раскачивая туловище из стороны в сторону, запел заунывным, внутренним голосом.
— Что это?
— Стихотворение про вашего отца — про старца. Трудно его перевести, здесь игра слов. Говорится про траву Окина Гуса, окина — значит старый. — И он перевел мне его:
Холодно сегодня!
Холодно и в Ясной Поляне, я думаю!
Глубокой осенью могила старца
Орошается тихим, ровным дождем.
Листья Окина Гуса, которые мы сбирали,
Напоминают нам старые времена,
И мы до глубокой ночи говорим
Об Окина — великом старом человеке.
Листья Окина Гуса давно завяли, увы!
Но семена, посеянные великим старцем,
Укрепились в почве Страны восходящего солнца.
Пусть прорастают семена, пусть растут листья!
Смотрите! Трава Окина — жива.
Она укоренилась в Стране восходящего солнца.
Распускайтесь, почки! Растите, листья!
И я молю тебя о том, чтобы распустились цветы!
У Екой–сан маленький сад: старые, серого камня, покрытые зеленоватой плесенью фонари, похожие на грибы, прудик, с неправильными изгибами, блестящими листьями водяных лилий на поверхности прозрачной воды, нагроможденные как будто в беспорядке камни, старые, еще дедовские мандаринные и апельсиновые деревья, усеянные тяжелыми плодами, а в конце — ворота, сделанные из простого бамбука и древесной коры.
Здесь так уютно, что не хочется уходить.
Мы уехали обратно в Токио опять через Одавару. По дороге на станцию остановились около большого буддийского храма. К нему вела высокая, усыпанная разноцветными листьями осыпавшихся кленов широкая лестница.
Храм был закрыт. Под ступеньками, ведущими в него, толстый канат. Екой–сан хлопнул в ладоши, призывая, по буддийскому обычаю, Бога, дернул за канат. Колокол загудел, и мне представилось, как по ночам Екой–сан сидит один и прислушивается к этому бархатному, поющему звуку.
На верхней площадке статуя мальчика–подростка с вязанкой хвороста за спиной. На коленях у него заплатки, волосы заколоты на макушке, как носили раньше.
— Это Никомия, — сказал Екой–сан, — святой, он жил сравнительно недавно, учил людей простоте и бережливости, — японский Толстой.
Перед самым отъездом в Америку нам пришлось еще раз побывать в доме Екой–сан в Одаваре. Мы были у него недолго, обедали. Это был, как Екой–сан выразился, прощальный обед. В главной комнате на почетном месте висело уже другое какемоно, на котором была написана танка, взятая из знаменитого буддийского храма в Камакура. Эта танка говорила о любви и почитании родителей.
Милые мои! Какая плохая я девочка!
Играя на склоне горы с цветами,
Все это время я провела с другим,
Забыв о том, как дома беспокоятся мои родители!
Екой–сан придавал особое значение этому стихотворению.
— Пусть Толстая–сан уедет далеко, далеко, — говорил он. — Но она все равно никогда не забудет своих родителей, свою родину. Придет время, что она вернется в свою родную страну так же, как поспешила вернуться к своим родителям маленькая девочка, поняв, что главная радость — это родной дом.