«СУДЬБЕ ВОПРЕКИ»
«СУДЬБЕ ВОПРЕКИ»
— Почему бы нам не начать издавать Толстого? — спросил меня приехавший из Петербурга писатель. — Неужели вы никогда об этом не думали?
— Ну, конечно, думала, — отвечала я, — но нельзя же издавать сейчас, когда все разрушается…
— Именно сейчас, в 1918 году, — сказал он со спокойной уверенностью, — судьбе вопреки. Разве нельзя начать хотя бы редакционную работу?
— Из этого ничего не выйдет.
Но мысль запала. И чем больше я думала, тем возможнее и заманчивее казалось это дело.
Полные собрания сочинений, печатавшиеся до сего времени матерью, Сытиным и другими, были далеко не полными. Некоторые произведения, как, например, «Воскресение», были искажены цензурой, религиозно–философские статьи запрещены совсем, дневники и письма напечатаны лишь частично.
Друзья, с которыми я советовалась об организации этого дела, отнеслись к нему сочувственно. Мысль о созидательной, творческой работе во время всеобщего разрушения их увлекала. Особенно горячее сочувствие я встретила в Петербурге. Анатолий Федорович Кони, академики Алексей Александрович Шахматов, Всеволод Измаилович Срезневский, писатель Александр Модестович Хирьяков, толстовец–финн и другие, — все приняли горячее участие в организации, которой мы дали название: «Общество изучения и распространения творений Л. Н. Толстого» (позднее оно было перерегистрировано в кооперативное товарищество).
В Петербурге мы собирались большей частью на квартире у моряка–толстовца[41]. Несмотря на скромное положение редактора какого–то морского журнала, у него на Васильевском острове была прекрасная квартира, похожая на кают–компанию, со множеством картин с морскими видами по стенам. В царские времена этот толстовец–финн издавал отцовские запрещенные статьи, сидел за них в тюрьме, ввозил их контрабандой на своей яхте из Финляндии.
Для начала работ надо было достать денег. От сумм, вырученных от издания посмертных произведений отца и истраченных согласно его воле на покупку яснополянской земли для крестьян, осталось около 20000. С помощью книгоиздательства «Задруга» нам удалось выцарапать из банка эти деньги.
Позднее книгоиздательство «Задруга» согласилось взять на себя издание первого полного собрания сочинений Толстого и оплачивать нашу редакционную работу. К «Задруге» присоединились московская «Кооперация» и некоторые другие центральные кооперативные организации.
Первым нашим руководителем по работам в Румян–цевском музее, где хранились все рукописи отца до 1880 года, был Тихон Иванович Полнер, позднее его заменил проф. Ал. Евг. Грузинский. В. И. Срезневский приезжал в Москву периодически. В одной из больших зал Музея, где мы меньше всего мешали стуком машинок, нам поставили несколько столов. Музей не отапливался. Трубы лопались, как и везде. Мы работали в шубах, валенках, вязаных перчатках, изредка согреваясь гимнастическими упражнениями.
Стужа в нетопленом каменном здании с насквозь промерзшими стенами, куда не проникает солнце, где приходилось часами сидеть неподвижно, — хуже, чем на дворе. Согреться невозможно. Сначала остывали ноги, постепенно леденящий холод проникал глубже, казалось, насквозь промерзало все нутро, начиналась дрожь. Мы запахивали шубы, старались не двигаться, но дрожь усиливалась, стучали зубы.
Неизданная комедия «Зараженное семейство», начало повести «Как гибнет любовь», дневники, письма, варианты «Детства», бесконечные варианты «Войны и мира» были уложены в двенадцати желтеньких ящиках, набитых так, что, когда вынималась рукопись, запихнуть ее обратно было почти невозможно. Мать любила рассказывать, как один из братьев убирал кладовую и выбросил в канаву вместе со всяким хламом груду бумаг. «Хорошо, что я заметила, — заключала она свой рассказ, — я глазам своим не поверила, когда увидала, что это рукописи «Войны и мира». Кабы не я, все рукописи погибли бы».
Забывая холод и голод, мы читали новые сцены, характеристики героев «Войны и мира», и бывало иногда непонятно и обидно, зачем отец выбросил те или иные страницы.
Мы радовались, как дети, когда удавалось разобрать трудные слова, хвастались друг перед другом. Машинистки состязались в количестве напечатанных листов.
Брат Сергей и я проверяли дневники. Сначала он следил по тексту, затем я. Мы привыкли к почерку отца, но все же нам приходилось прочитывать одно и то же бесконечное число раз, находя все новые и новые ошибки. Мы особенно торжествовали, когда находили такие ошибки, как, напр., Банкет Платона, как было напечатано в дневниках издания Черткова, который оказался Биномом Ньютона.
Работа увлекла решительно всех. Среди нас были знатоки иностранных языков. Они выправляли французский текст переписки отца с тетенькой Татьяной Александровной. Это были дамы, гладко причесанные, в стареньких, когда–то очень дорогих шубах.
Моряк–толстовец, хороший фотограф, работал в другом помещении, снимал неизданные произведения отца. В то время нам мерещились новые бои с большевиками на улицах Москвы, разрушение, гибель рукописей. Мы переписывали, фотографировали и держали копии в разных местах. Одна из копий неизданных произведений была даже послана в Стэнфордский университет, в Калифорнию.
К двенадцати часам, когда дрожь во всем теле делалась совершенно невыносимой, звали пить чай. Каждый из нас брал с собой свою посуду, принесенную из дома, завтрак, и мы все шли вниз в подвальный этаж. Откуда–то приносились громадные чайники с кипятком.
Профессора, ученые, исхудавшие музейные работницы, сняв перчатки, грели руки о дымящиеся кружки. Бережно, стараясь не расплескать, они несли драгоценную мутную жидкость, напиток из сухой моркови и земляничного листа, который мы называли чаем, каждый разворачивал свой пакетик с завтраком: кусочек пайкового хлеба, две картошки, сухую воблу.
— Морковь чрезвычайно питательна, — говорил один из ученых, разворачивая газетную бумагу, из которой показывались, две темные вареные «каротели», — она вполне может заменить хлеб…
Да. но ее гоже не всегда можно достать. Вы знаете. моя жена делает замечательные лепешки, она в ржаную муку прибавляет картофельные очистки и, когда может, — яблоко.
Я старалась не замечать этих голодных глаз, дрожащих, жадных рук…
Чай горячий, обжигает горло, но стараешься поглотить его как можно больше. Две, три большие кружки, С завистью мы косились на одного из профессоров, у него черный хлеб переложен тоненькими кусочками прозрачного копченого сала, Сахара почти ни у кого нет. Охотно предлагают друг другу сахарин.
Я приношу себе большей частью тоненький кусочек хлеба и воблу. Она твердая, ее надо долго жевать, и потому на время исчезает чувство голода, а главное, после соленого можно влить в себя большее количество чая.
Но вот мы. разогретые, веселые, снова садимся за рукописи. В глазах рябит от косого, неразборчивого почерка В самых ранних рукописях он мельче и буквы круглее. Мы погружаемся в рукописи. Еще три с половиной часа холода, а остывание наступает скорее, чем утром.
Эти несколько лет, которые мы проработали в Румян–цевском музее, были для меня самыми яркими и, пожалуй, счастливыми в мрачные, безотрадные дни революции. Проделанная нами работа давала большое внутреннее удовлетворение. За эти годы были разобраны, каталогизированы, аереписаны, сверены с текстом и частью сфотографированы рукописи, хранящиеся в Румянцевском музее. Многие произведения были проредактированы и подготовлены к печати.
В 1923 году книгоиздательство «Задруга», преследовавшееся много лет, было окончательно разгромлено большевиками. Это было началом уничтожения всех кооперативных писательских организаций. Денег на редакционные работы взять было неоткуда. После долгих колебаний мы наконец согласились соединиться с В. Г. Чертковым и нашу совместную работу предложить для напечатания Госиздату.
В. Г. Чертков в то время сорганизовал вокруг себя редакционную группу, состоящую большей частью из толстовцев, работавших над редактированием произведений, написанных отцом после 1880 года.
К 1928 году — столетию со дня рождения отца — должно было выйти первое полное собрание сочинений Толстого в 90 томах. Но с момента перехода нашего дела к государству я перестала им интересоваться. Издание Толстого было одним из тех многочисленных дел, которые громко рекламируются, но в сущности не делаются большевиками. С одной стороны, большевики запрещали народным библиотекам и школам держать книги Толстого; религиозно–философские статьи и «Круг чтения» сделались библиографической редкостью, с другой — большевики взялись издавать 90-томное собрание сочинений Толстого, которое, в конце концов, за шесть лет свелось к выпуску в количестве 1000 экземпляров нескольких томов.
И кто же может купить это полное собрание, стоящее около 300 рублей? Иностранцы? Сами большевики? Разумеется, ни рабочий, ни крестьянин, ни голодающий интеллигент. Поэтому с точки зрения распространения идей Толстого издание это не имело бы никакого значения.
Но приведение в порядок рукописей отца, редакционная работа, проделанная небольшой кучкой людей в столь тяжких условиях, является одним из тех подвигов русской интеллигенции, которые «судьбе вопреки» совершались я совершаются в настоящее время в России оставшимися в живых русскими людьми.