XXII
XXII
В Вене я нашел весь город в трауре; Императрица Мария-Терезия, властительница, пользующаяся всеобщим обожанием своих народов, умерла. Я остановился только на три дня, чтобы передать молодому графу Кобенцель письмо его отца. Я встретил превосходный прием; когда я откланивался, он вручил мне книгу, на первой странице которой был прикреплен булавкой банковский билет на сто флоринов; внизу было подписано: «От Кобенцеля да Понте на его дорожные расходы». В Дрездене я направился прямо к Маццоле, который при виде меня воскликнул: «Да Понте в Дрездене!». Этот прием меня поразил. Он подбежал и заключил меня в объятия, но при этом не дал мне и рта раскрыть и тем более ответить на его объятия. Видя мое молчание, он продолжил: «Вы вызваны в театр Санкт-Петербурга?». Получив, наконец слово, я сказал: «Я приехал в Дрезден, чтобы увидеть моего дорогого Маццолу и, если можно, воспользоваться его милостью, также как и его друзей». Я ответил машинально и почти не чувствуя, что говорю. «Браво, – ответил он, – вы, возможно, прибыли кстати». Затем, отведя меня в гостиницу, он стал беседовать со мной на разные темы, но никак не затронул вопроса о том письме, что мне написал. Было за полночь, когда он ушел, оставив меня погруженным в тысячу смутных мыслей. На следующий день я вернулся к нему. На мой вопрос, помнит ли он о своем обещании, данном в Горице, он ответил: «Я его не забыл, но до этого дня не представлялось никакой оказии; я вам написал об этом».
– Вы об этом написали?
– Я поспешил вас заверить, что я человек слова, и известить вас, что принц Антуан, брат Выборщика, находится здесь без секретаря, я подумал обратиться к премьер-министру, чтобы поговорить с ним о вас, что я проделаю с тем большей срочностью, раз вы уже здесь.
Я оставался у него весь остаток вечера, пытаясь развеять свое заблуждение. Вернувшись к себе и собравшись с мыслями, я пытался ухватить нить этой интриги. «Маццола, – говорил я себе, – мне писал, но вместо этого письма я получил другое, незнакомым почерком, но при этом с его подписью. Эта подпись – не поддельная ли она? В этом случае, кто на подозрении? Это не может быть никто иной, как Колетти, которого я разоблачил в моих стихах и которому мое пребывание в Горице было неудобно». Я рассмотрел все обстоятельства; это письмо имело действительно штемпель Дрездена; надпись на конверте была действительно Маццолы; было очевидно, что его вскрыли, чтобы заменить письмом, которое призывало меня приезжать немедленно. Но каким образом попало оно в руки Колетти? Колетти был одним из самых горячих сторонников этого моего путешествия; все сомнения пропали, и я еще более убедился, что именно ему я обязан этой коварной интригой. Провидению, однако, не было угодно, чтобы это вероломство стало для меня фатальным; наоборот, кажется, оно обернулось к моей выгоде и привело к ситуации, в которой я бы обрел прочное счастье, если бы не преждевременная смерть Иосифа II, слишком ранняя для его любовниц и для моих надежд. Я продолжил мое пребывание в Саксонии, где Маццола оказывал мне гостеприимство столь щедрое и столь сердечное, что у меня не было сил от него оторваться. С другой стороны, я надеялся найти там со временем почтенного положения. Мы редко расставались, Маццола и я; он был весьма занят тем, что писал, переводил или аранжировал драмы для театра Двора, который в то время располагал одной из первых трупп в Европе. Чтобы не сидеть без дела, я взялся ему помочь, и он согласился. Итак, я брался переводить, а также сочинять для него то ариетту, то дуэт, иногда целую сцену, на которую он мне указывал. Он работал в то время над драмой Кино, которая, если я правильно помню, имела название: «Атис и Сибела». Роль Сангариды мне казалась хорошо очерченной и полной интереса; я предложил ему сделать ее перевод. Должен сказать, что он нашел перевод превосходно сделанным; он также не мог отказать себе однажды задать мне вопрос, почему я не попытаюсь поработать для театра. «Вы не можете себе представить, до какой степени упало драматическое искусство в нашей стране и какую надо проявить смелость, чтобы посвятить себя ему полностью. В действительности, в Италии не существует ни одного драматического поэта, серьезного или комического, заслуживающего хотя бы малейшего уважения. Метастазио – в Вене, Морелли и Коттеллини – в Санкт-Петербурге, Карамонди – в Берлине и Мильявакка – при дворе в Дрездене, где Маццола его только что заменил. Что до бесчисленных писак, которые водятся в изобилии, ни один не способен написать сносную драму, и всякие Порта, Зини и другие литературные пигмеи того же сорта одни снабжают театры Венеции, Неаполя, Флоренции и других городов. От чего это зависит, если не от постыдной скупости директоров, которые все, тратя баснословные суммы на знаменитого певца или певицу, предлагают, без малейшего стыда, пятнадцать или двадцать пиастров за либретто, которое стоит трех месяцев и более работы своему автору. Другая причина: это глупость регентов хора, которые не краснеют унижать свой талант, посвящая его низким и тривиальным рапсодиям, достойным разве лишь неаполитанских лаццарони, вместо того, чтобы обращаться к утонченным шедеврам, таким, как творения Метастазио. Между тем я не говорил об идее, что подсказал мне Маццола. Она пустила ростки у меня в голове, она наэлектризовала меня позднее и заставила устремиться на арену одного из первых театров мира. Я был представлен Маццолой его друзьям, в числе которых был граф Марколини, премьер-министр и фаворит Выборщика, и почтенный ученый, бывший иезуит, отец Юбер, который разделял с ним уважение и милость Суверена. О. Юбер оказал мне честь, допустив в свой круг; ободренный его добротой, я без затруднения рассказал ему эпизод с письмом, которое заставило меня покинуть Гориц и которое я дал ему прочесть. Внимательно его изучив и выслушав историю моей маленькой сатиры на Колетти, он нашел мои предположения более чем основательными. Он одобрил мою деликатность по отношению к Маццоле, с которым находился в большой дружбе. При всех своих достоинствах сердца и ума о. Юбер обладал и совершенным вкусом и страстной любовью к литературе и поэзии. Он испытывал особое преклонение перед Кольта, Лименой (?) и Бернардо Тассо; казалось, он получает удовольствие, слушая мои стихи, но мне понадобилось немного времени, чтобы решить, что Маццола не испытывает большого желания видеть меня опубликованным в Дрездене, предпочитая видеть меня импровизатором, потому что эта мода проникла и в Германию. Маццола имел для этого большие основания. Я, не желая быть ни слепцом, ни неблагодарным, зная об удовольствии, которое испытывает о. Юбер от чтения прекрасных псалмов Бернардо Тассо, счел возможным, не раня самолюбие Маццолы, сочинить несколько в том же стиле, чтобы доставить удовольствие нашему общему другу, поскольку этот жанр столь отличен от театрального. Я сочинил таких семь и прочел их Маццоле; он первый посоветовал мне посвятить их о. Юберу и взялся передать их ему от моего имени. О. Юбер выказал благодарность и дал их прочесть премьер-министру и Выборщику. Все трое меня щедро вознаградили. Эта денежная помощь оказалась для меня весьма кстати. Помимо этого одобрения, которое я счел весьма почетным, добавлю, что позднее такой же прием был оказан этим Псалмам изрядным числом итальянских литераторов, среди коих приведу с законной гордостью Уго Фосколо, человека, который посмел бороться с Альфиери и Монти в жанре трагедии и почти превзошел их в лирике. Фосколо засыпал их восхвалениями:
Et eris mihi magnus Apollo[5].
Известность, которую получило это творение, позволила расширить мои связи.