XLVIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XLVIII

Я полагал, что навсегда излечился, но я ошибался. Мое сердце не было еще закрыто для страстей, и, несмотря на измены, что я претерпел со стороны женщин, не помню и шести месяцев, чтобы я оставался вне любовных отношений.

Я был допущен до близких отношений с английской семьей, глава которой находился в Триесте. У него была очаровательная дочь, которой восхищался весь свет из-за ее красоты и хорошего воспитания. Поскольку она проводила летний сезон у одной из своих подруг, у которой был сельский дом в окрестностях, у меня еще не было случая ее увидеть. Однажды я был у ее отца, когда она приехала и я был ей представлен; она была закутана в вуаль, прикрывавшую ее лицо. Моя близость с семейством позволила мне обойти правила хорошего тона; я подошел к ней и сказал в качестве любезности: «Мадемуазель, манера, с которой вы носите вашу вуаль, не в моде; позвольте мне расположить ее немного более выгодным для вас образом». Шокированная этим фамильярным тоном, она промолчала, повернулась ко мне спиной и вышла. Я остался несколько сбит с толку. Ее свояченица была столь добра, что заверила меня, что эта тучка скоро развеется. Действительно, продолжая бывать у ее отца почти ежедневно, я оказался с ней вскоре почти на той же ноге, что и с остальными членами семьи. Мы договорились с ней, что она будет учить меня французскому, а я буду давать ей уроки итальянского. Мне вздумалось однажды спросить у отца, не согласился ли бы он выдать ее замуж за итальянского торговца, живущего в Вене, который не раз изъявлял мне желание взять в жены англичанку. Я дал ему все желаемые разъяснения относительно возраста, характера и состояния дел молодого человека. Он сообщил эти детали своей дочери и, после предварительного ее согласия, я написал этому другу и получил благоприятный ответ. Обменялись портретами, в последующие две недели все казались довольны. Но эти две недели не прошли бесследно; их оказалось достаточно, чтобы изменить наши взаимные чувства и заронить в нас тайную симпатию, которая, несомненно, заставила нас продлевать часы, посвященные нашим урокам. Эта симпатия, мало-помалу нарастая, перешла весьма быстро в настоящую любовь между молодой обрученной и старым посредником, потому что мне было на двадцать лет больше, чем ей. Ни один, ни другой не проронили ни слова о любви, но если уста молчали, то глаза вели себя иначе. Я известил моего друга о согласии родственников, написав, что его портрет понравился, и что его с нетерпением ждут в Триесте; его ответ задерживался. Однажды вечером, когда мы собрались по-семейному, мне передали письмо, почерк которого я узнал. Оно было от жениха; вскрыв дрожащей рукой, я прочел его вслух. Прозвучал следующий пассаж: «мол, если молодая девушка похожа на свой портрет, она должна быть очень хороша, что он получил наилучшие отзывы о ее характере и вообще о ней самые лучшие отзывы, но, поскольку, как говорят, ее отец очень богат и она живет в полном достатке, он хотел бы в интересах будущей семьи, убедиться в цифре приданого»; возмущенный отец поднялся, вырвал у меня из рук это письмо и бросил его в огонь, воскликнув: «Ах! Синьор Джулиано просто хочет жениться на приданом, а не на моей дочери!» Затем, покружив по комнате и остановившись передо мной, живо спросил:

– Друг да Понте, хотите ли вы ее?

– Кого?

– Мою дочь!

И, поскольку я засмеялся, продолжил:

– А ты, Нэнси, что ты об этом думаешь? Ты согласна?

Она опустила глаза, усмехнулась, затем, подняв голову, посмотрела на меня скромно. Отец, истолковав мое молчание как выражение моего сердца, взял наши две руки и, вложив их одну в другую, добавил мне: «Нэнси – ваша», и Нэнси: «Да Понте будет твоим мужем».

Мать, сын и свояченица зааплодировали этой импровизированной сцене; но моя радость и, смею сказать, радость Нэнси были таковы, что лишили нас слов. Я покинул дом в состоянии, которое трудно описать. Все мои богатства в этот момент составляли пять пиастров; у меня не было ни должности, ни даже надежды ее обрести, и гнев отца, взрыв которого был вызван этим письмом, совершенно неспособен был меня ободрить и породить хоть малейшую надежду на жертву с его стороны; но я любил, был любим, и это единственно позволяло мне осмелиться на все и прикрыть глаза на остальное.