Глава 6. Школа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6. Школа

Я пошла в школу сравнительно поздно, в восемь лет, к тому времени уже свободно умея читать, писать и прилично зная французский язык. За два года до этого в нашем доме поселилась «бонна» — Бенигина Марковна, проработавшая много лет учительницей французского и «классной дамой» в балетном училище Большого театра. Полька по происхождению, верующая католичка, но, по условиям договора, никогда с нами об этом не говорившая, она учила меня, Игоря и Диму французскому языку, разговаривала с нами по-французски.

Вопрос о том, идти ли нам в школу или учиться дома, долго обсуждался в семье. Володя считал, что советская школа не может ничему научить, но и придумать ничего другого не мог. Поэтому в конце концов было решено, что мы должны учиться как все — ведь в 1921 году уже стало ясно, что возврата к старому нет и не будет. Сначала Володя отдал нас в школу № 26, находившуюся на Никитском (теперь Суворовском) бульваре в доме, около которого стоит теперь старый памятник Гоголю. Я пошла в первый класс, Игорек — в третий. Но школа была плохая, в памяти от нее у меня ничего не осталось, кроме странного имени моей первой учительницы — Ольга Иоаникиевна, которое мне трудно было произносить. За то время, что мы там учились, неутомимый Володя узнал, что неподалеку от нашей школы, в Хлебном переулке, есть другая — школа № 24, бывшая частная гимназия прогрессивного учителя Виктора Саввича Нечаева, где он же оставался директором и которая считалась хорошей. На следующий год он повел нас туда. В большом кабинете нас принял сам Виктор Саввич, высокий человек, строгий на вид, но с добрыми глазами. Он проэкзаменовал нас, Игорька безоговорочно похвалил и принял в четвертый класс, а про меня сразу сказал, что с арифметикой у меня нелады, но все же принял во второй. Так началась моя новая жизнь в двадцать четвертой школе Хамовнического района, несмотря на многие неполадки и сумасбродства тогдашней школьной жизни, оставившая в душе самые теплые и светлые воспоминания. Тогда советская школа только еще создавалась и строилась. В моей маленькой судьбе теперь столкнулись и скрестились школа и дом, большой мир и семья со всеми ее заботами и тревогами. Началась противоречивая, какая-то фантасмагорическая жизнь, к которой нужно было привыкать и приспособляться.

Школа тех лет, как и все остальное, находилась в состоянии бурной перестройки, в процессе которой легко выбрасывалось за борт не только плохое, но и многое хорошее из старой системы образования. Правда, младших трех классов это касалось меньше. Здесь по-прежнему главным способом обучения оставалась традиционная урочная система. Во втором классе все предметы вела, как обычно, одна учительница. Имя у нее было не менее сложное, чем у первой: ее звали Флорентина, или Флора Фредериковна. Позднее я оказалась тесно связанной с ней через мою самую большую подругу Юлию Гриндлер, ее племянницу. В доме у Флоры Фредериковны Юля жила многие годы. Я часто бывала у них и имела возможность хорошо узнать свою наставницу как человека. Это была очень добрая и в общем знающая учительница из интеллигентной немецкой семьи, окончившая педагогические курсы, но при этом невероятно шумная, крикливая и безалаберная, что, конечно, сказывалось и на моей учебе. Меня она очень любила, была в курсе моих семейных неурядиц, постоянно отпускала в Суздаль на свидания с папой, но на ней, наверное, лежала часть ответственности за то, что я и в третьем классе оставалась не очень грамотной и совсем плохо знала арифметику, хотя училась старательно. Уроки обычно делала сама, по арифметике — с помощью Игорька, но в первых классах не блистала отметками, да и не очень к этому стремилась, так как в то время совсем не отличалась честолюбием.

Кроме Флоры Фредериковны у нас была еще только одна учительница, обучавшая нас французскому языку — Анна Павловна, высокая, стройная, аристократической внешности женщина, хотя и не очень красивая, из бывших, мне кажется, институток. В отличие от Флоры Фредериковны, спокойная, строгая, властная и вместе с тем справедливая, она прекрасно знала французский язык и преподавала очень интересно. Но в третьем классе, видимо из-за улучшения отношений с Германией в двадцатые годы, французский нам заменили на немецкий, который Анна Павловна тоже знала и преподавала столь же хорошо. Так я стала учить второй язык. С четвертого до седьмого класса (наша школа была семилеткой) Анна Павловна оставалась у нас классным руководителем, и, несмотря на ее строгость, все ребята любили и уважали ее. И Флора Фредериковна, и Анна Павловна работали в гимназии Нечаева еще до революции, были дружны с его семьей, а его жена, добрейшая Варвара Ивановна, также учительствовала в начальных классах двадцать четвертой школы.

Класс наш в основе своей оставался стабильным до конца учебы, хотя в нем происходили кое-какие изменения. Он был очень разнороден по составу: здесь были и подобные мне интеллигентные дети, и дети рабочих, и мелкого мещанства. Вместе с тем учились с нами также Ира Смирнова — девочка из бывшей богатой купеческой семьи, державшаяся особняком, ее однофамилец Толя Смирнов — сын священника ближайшей церкви, Люся Жемчужная, дочь преуспевающего врача, вскоре навсегда уехавшая с семьей в Харбин. Застенчивая и боязливая, я до четвертого класса не имела в школе друзей и подруг, держалась отдельно от всех, не участвовала в шумных шалостях моих одноклассников. Да никто из них ко мне особенно и не тянулся. Обижать тоже не обижали, так как знали, что за меня всегда может вступиться Игорек, учившийся на два класса старше.

По-настоящему я полюбила школу, стала ощущать себя членом коллектива только с четвертого класса, когда у меня появились настоящие подруги, с которыми мы крепко дружили до окончания школы, а затем долго и после этого.

Первая подруга появилась у меня, правда, еще в третьем классе и не по моей, а по ее инициативе. Это была Лиля Гальперина, дочь известного в Москве врача и младшая сестра первой жены крупного художника Осьмеркина. Лишь немногим старше меня (на один год), она в свои одиннадцать-двенадцать лет представляла собой уже сформировавшуюся, большую и нескладную девушку с милым и добрым лицом. Как я теперь понимаю, Лиля оставалась одиноким, заброшенным ребенком, при всем материальном благополучии, никому не нужным в семье. К тому же она рано оказалась втянутой в богемную жизнь своей сестры, учившейся на артистку, и ее достаточно легкомысленного и развращенного мужа. Поэтому часто наблюдала то, чего не следовало бы видеть девочке ее лет, притом с сильно развитым уже сексуальным инстинктом. Ко мне она привязалась с какой-то неистовой нежностью, которая пугала меня. Как она мне потом объясняла, ее привлекла во мне чистота и невинность, которых не хватало ей самой, и разумное начало, противоположное всегда господствовавшей над ней стихии. Ее поступки отличались необычной экстравагантностью. Однажды она бросилась меня обнимать на школьной лестнице и увлекла вместе с собой на целый марш, в результате чего я сильно подвернула ногу. В другой раз во время урока физкультуры, когда класс на какое-то время опустел, она спрятала в печку новый сапог Саши Крылова, мальчика, которым она тогда увлекалась. Нянечка, не зная об этом, затопила печку и мы, вернувшись в класс и ощутив запах горелой кожи, извлекли из печки испорченный сапог. Подобная экспансивность дорого стоила родителям Лили. Вместе с тем это был добрый, хороший человек с тяжелой, увы, судьбой. В пятом или шестом классе она ушла из школы, поступив сначала на курсы журналистов, потом в Институт журналистики. Но и после мы изредка встречались. В моей жизни она позднее сыграла большую роль, познакомив однажды вечером с моим будущим мужем, но затем надолго снова исчезнув из моей жизни.

В четвертом классе у меня появилось сразу три подруги. Самой близкой и любимой из них, ставшей моим другом на всю жизнь, была уже упоминавшаяся мною племянница нашей первой учительницы Юля Гриндлер. Ее, дочь крупного горного инженера, родоначальника горноспасательного дела в России, кочевавшего всю жизнь по разным угольным бассейнам страны, когда пришло время серьезно учиться, родители поселили в Москве у тетки. Она была тоже в достаточной мере одинока и с двенадцати лет предоставлена самой себе. Ее кормили, одевали, обували, но никто, в сущности, не занимался ее воспитанием, и Юля воспитывала себя сама. Из-за частых переездов и смены школ, она, будучи на два года старше меня, попала в наш четвертый класс. Высокая, большая, нескладная девочка-подросток, тогда совсем некрасивая, к шестнадцати годам превратившаяся в очень интересную девушку, даже красавицу. У нее были большие голубые глаза, смелость, которой мне не хватало, самостоятельность, резкий, самобытный характер, что-то мальчишеское и тем особенно привлекательное для меня — тихой и застенчивой. Мы быстро сошлись с ней, несмотря на противоположность характеров. Главной почвой для нашей дружбы тогда, как и потом, были интеллектуальные интересы, и прежде всего увлечение литературой, о которой мы могли говорить без конца. Нашу детскую дружбу мы пронесли с Юлей через всю нашу исполненную превратностями жизнь, несмотря на разницу в характерах, в темпераментах, во многих жизненных установках. Наша сила тяготения друг к другу преодолевала все эти различия, побуждала нас быть терпеливыми к ошибкам и недостаткам друг друга, и часто не видясь по многу лет, мы встречались как друзья, не расстававшиеся ни на день.

Вторая моя подруга тех лет, была Фаня Гецелевич, дочь когда-то богатого и известного в Москве портного, имевшего свой дом на Бронной улице. Ко времени нашего знакомства отец ее уже умер, дом реквизировали и вся их большая семья, состоявшая из матери, трех сестер и двух братьев, один из которых был женат, жили очень скромно, даже бедно, но дружным и уютным домом, где я провела немало счастливых теплых вечеров моей юности. Высокая, сутулая, некрасивая еврейская девочка, Фаня носила две недлинные, но толстые черные косички и на год была меня старше. Ее широкий нос, толстые негритянские губы и высокий лоб не могли затмить прелесть ее темно-карих, живых, глубоко посаженных и очень умных глаз. Казалось, что где-то в глубине их, скрывалась какая-то невидимая тайна или мудрость. Внимательный взгляд этих глаз как будто проникал в душу. Это и вкрадчивые, немного кошачьи манеры, то ласковые, то резкие, придавали ей своеобразную прелесть и позднее делали ее очень привлекательной для мужчин. По своему житейскому опыту и практичности она была внутренне старше нас с Юлей и этим тоже нас привлекала. В школьные годы и первые годы после школы, до моего замужества, я очень с ней дружила, набиралась от нее «ума-разума» в разных сферах практической жизни. Потом наши пути разошлись. Мы с Юлей называли ее «черным вороном» за темные глаза и, как нам казалось, мудрость.

Третий член нашей компании Галя Головкина — маленькая, худенькая, востроносенькая, с большими голубыми глазами навыкате, с растрепанными, торчавшими в стороны маленькими косичками и глубоким шрамом на подбородке от стекла, в которое она врезалась во время беготни в зале. Всегда заляпанная чернилами, — была самой бесшабашной, веселой и компанейской из всех нас. Готовая на любой розыгрыш и озорство в любой момент, Галя неизменно оставалась бесконечно преданной нам всем. Очень разные, мы, однако, с четвертого класса до окончания школы-семилетки составляли неразрывную, тесно спаянную «четверку» — под этим именем и фигурировали в классе даже в глазах учителей. Словно четыре мушкетера, своим лозунгом мы считали «все за одного, один за всех», и в возникающих коллизиях школьной жизни всегда выступали единым фронтом. Имелась у нас даже своя как бы печать, с таинственным знаком, составленным из наших имен. Хотя я была тихая девочка, все мои подружки слыли великими озорницами и я, получив дома тоже мальчишеское воспитание, старалась держаться в их фарватере. Чего только мы ни делали: ездили на уроках на неуклюжих партах по классу, стреляли из рогаток чернильными бумажками, дрались с мальчишками, лили чернила из открытых окон на головы прохожих и многое другое. Учителя нас ругали за это, девочки в классе побаивались, а мальчишки уважали, некоторые из них даже дружили с нашей четверкой: общим нашим другом, страстно влюбленным в Юлю, был Володя Воробьев, тяжело больной мальчик, ходивший на костылях. Потеряв мать и младшего брата, который раньше тоже учился с нами, он жил с отцом и мачехой. Старше нас возрастом, Володя выглядел мрачным и одиноким, но был внутренне добрым, даже нежным, умным и смелым. Мы дружили с ним все четверо до седьмого класса, когда он умер после тяжелой болезни. Хорошим товарищем всегда оставался Игорь Тарле — племянник известного позднее ученого Евгения Викторовича Тарле. Интеллигентный и славный, он тоже тяжело болел — детским сахарным диабетом — и тоже умер, не окончив нашу школу. Другие мальчики были попроще, из самых разных слоев, многие слыли порядочными озорниками, но никто из них никогда не ругался, считал позором обижать девочек, ябедничать, бояться ответственности за содеянную вместе шалость. Я помню, как однажды из шкафа первоклашек, занимавшихся в классе в первую смену, кто-то стащил тетради, перья, карандаши. На дознании у директора никто из нас ничего не сказал, несмотря на угрозы суровых мер воздействия. Другой раз мы всем классом ушли с урока литературы, и все попытки установить «зачинщиков» так и не удались.

Эта детская спайка, доверие друг к другу, чувство чести и собственного достоинства составляли важную часть морального климата тогдашней школы, и не только нашей. С пятого-шестого класса в нашей среде уже зарождались детские романы школьного свойства, выражавшиеся в дерганье за волосы, в так называемой «возне» — перепалках, толкучках в классе во время перемен, но не более. Никаких пошлых ухаживаний и разговоров мы не знали, во всяком случае в нашем присутствии их не было.

В шестом классе наша четверка вела долгую «таинственную игру» с мальчишками класса. Мы писали им письма, подписанные нашей монограммой, которой они тогда не знали, изображая наличие в классе какого-то союза, состав которого они пытались разгадать. Все это казалось страшно интересным, увлекательным и заполняло однообразие скучных школьных уроков. Были и другие удовольствия. Наша школа располагалась в Хлебном переулке (д.2), выходившим на Поварскую (ул. Воровского), в то время соединенную с Арбатской площадью. Почти на углу с нашим переулком находилась булочная-пекарня, из которой всегда шел опьяняющий запах свежеиспеченного хлеба. Самыми вкусными были тогда маленькие французские булочки (теперь они называются «городскими») с поджаренной, хрустящей корочкой и ароматной мякотью. На большой, двадцатиминутной перемене, мы взапуски бегали в эту пекарню за булочками и на обратном пути с наслаждением их съедали, что составляло наш основной завтрак (буфета, тем более горячих завтраков в школе не было). Эти побеги в булочную тоже остались одним из самых радостных воспоминаний моей школьной жизни.

Свободное от школы время наша «четверка» тоже часто проводила вместе. Сообща учили уроки, повторяя задания друг другу, решали задачки, в промежутках болтая о всякой всячине. Эти встречи проходили весело и интересно. Собирались мы чаще всего у меня, так как мама была на работе, а комната — большая. Особенно притягивало нас большое, мягкое, старое кресло. Мы нашли способ размещаться в нем вчетвером. Одна из нас садилась в кресло, другая ложилась поперек ее колен, а две остальные садились на толстую спинку и одну из боковых стенок. Сколько часов мы провели в этом кресле теперь не пересчитать. И нам всегда было хорошо. Между нами не бывало ссор. Наши детские сердца, при всем различии наших характеров и жизненных условий, бились в унисон. Каждый не сомневался в верности друга и был открыт ему навстречу. Эта открытость, вера в верность и дружбу, готовность помочь друг другу в беде составляла в течение четырех лет одно из главных очарований моей жизни, за что я благодарна судьбе.