Глава 39. Новые ориентиры
Глава 39. Новые ориентиры
Историческая речь Хрущева и последовавшие за ней решения XX съезда, хотя и половинчато, но все же осуждавшие культ Сталина, произвели в стране эффект разорвавшейся бомбы. Даже в нашей семье, испытавшей на себе прямое воздействие этого культа, подобные решения были восприняты как нечто невероятное. Все, о чем сообщалось в постановлении мы, конечно, знали, но так привыкли молчать об этом, делать вид, что все хорошо, жить как бы в двух измерениях, что даже весьма осторожные откровения XX партсъезда казались как бы нарушением «правил» той нелепой и жестокой игры, по которым мы все жили и работали более тридцати лет. Казалось, что это что-то временное, что вот-вот будет пресечено. Люди не верили в стабильность новой политики. Встречалось и другое: для многих все происходившее вело к «опустошению души», к ниспровержению веры в непогрешимость прошлого и в возможности будущего. Я, Эльбрус, Женя, Иза и мама приняли этот поворот все. Но очень многие, даже хорошие люди, особенно провоевавшие всю войну, в том числе и наш Николай, были ошеломлены, сбиты с толку, считали ненужными подобные откровения перед лицом собственного народа и перед лицом «мирового империализма», который, впрочем, давно знал обо всем этом гораздо больше, чем мы сами.
Однако серьезность намерений Хрущева вскоре стала очевидной. Летом 1956 года он расправился с просталинской оппозицией (Молотов, Маленков, Каганович и др.), пытавшейся устроить очередной государственный переворот против него. Освободившись от этого балласта, он повел дальше свою антисталинскую политику. Началась волна посмертных и прижизненных реабилитаций, стали возвращать добрые имена погибшим в сталинских лагерях. Наконец, стали возвращаться домой те немногие, кто пережил их ужасы. Были созданы комиссии по реабилитации некоторых осужденных на процессах тридцатых годов, в том числе Н.И.Бухарина; по расследованию дела об убийстве Кирова, так как высказывались подозрения об участии в его организации самого Сталина. Через некоторое время забальзамированный труп «вождя народов» вынесли из мавзолея и захоронили в кремлевском некрополе. Однако на памятнике все-таки была высечена надпись, что здесь похоронен «великий революционер».
И все же отвержение сталинского режима как системы, да и самого Сталина как революционного вождя, хотя и совершившего много ошибок, происходило медленно, со скрипом, с рецидивами официозных восхвалений его политики коллективизации, индустриализации, его роли в войне. Памятники Сталину, покрывавшие густой сетью весь Союз, постепенно ниспровергались, но имя его по-прежнему оставалось неотторжимым от всех реальных и мнимых успехов Советского Союза.
Постепенно отступал страх, сковывавший нашу жизнь в течение последних тридцати лет. Это тоже происходило медленно, как бы маленькими капельками вытекая из сердца и ума. Думаю, что до конца он не вышел ни тогда, ни даже теперь, в конце восьмидесятых годов, и где-то сидит внутри у тех, кто пережил тридцатые — начало пятидесятых годов. Тем не менее после 1956 года началось некоторое оживление и обновление на идеологическом фронте, в том числе и в истории. Хотя до переоценки всех ценностей, которая происходит теперь, было далеко, все же в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов делались робкие попытки отойти от некоторых стереотипов в понимании отдельных исторических и философских проблем (конечно, исключая историю КПСС и историю советского общества). Вообще, стало легче дышать, безопаснее высказывать «крамольные» мысли, более объективно относиться к зарубежной историографии. Но даже эти попытки «свободомыслия» встречали довольно упорное, иногда скрытое, иногда открытое сопротивление в руководящих органах, в частности в отделе науки ЦК, в министерствах высшего образования республиканского и союзного уровня. Благие начинания, например знаменитый в то время приказ Министерства высшего образования № 101, разрешавший сокращение лекционных часов и дававший некоторые послабления студентам в обязательном поселении лекций, упиравший на самостоятельную работу учащихся, на более качественное изучение языков, фактически быстро свели на нет. Его долго обсуждали у нас на истфаке, на Ученом совете, членом которого я к тому времени уже была (кажется, это происходило в 1959—60 году), высказывалось много интересных предложений, как улучшить преподавание истории. Но в конце концов результаты оказались не очень значительными. Дело уперлось в так называемые общественно-политические дисциплины: историю партии, политэкономию, истмат, диамат, научный коммунизм. На них отводилось раньше более трети учебного времени. Но все попытки хоть немного сократить эту непомерную квоту разбивались о стену сопротивления как самих этих кафедр на факультете, так и в ректорате и министерстве. И это при том, что все названные дисциплины, за редким исключением, читались плохо, вызывали раздражение студентов, что вело к снижению посещаемости. Получалось, что сокращать учебные часы можно только за счет специализации, языков новых и древних. Помню, как на одном из советов заведовавший тогда кафедрой истории КПСС профессор Савинченко говорил, что обучать историков латыни вообще не нужно, так как это возрождает традиции реакционной гимназической системы.
В результате долгих обсуждений и словопрений все фактически осталось по-старому, так как сокращать специальные предметы было невозможно, а порушить или хотя бы потеснить «идеологические» дисциплины было нельзя. Единственным положительным результатом этих долгих дискуссий стало все же увеличение количества часов и улучшение преподавания новых иностранных языков, которое заметно повысило уровень выпускаемых факультетом специалистов-историков.
Впрочем, такая же двойственность и нерешительность царили и в других областях нашей жизни. В конце пятидесятых годов оживилась несколько поэзия и литература. Выступления молодых, ранее никому неизвестных поэтов — Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной, Рождественского, Окуджавы — собирали огромные аудитории молодежи, расшатывали традиционные устои апологетической поэзии прошлых лет, сулили новые духовные открытия. Появились такие прозаические сочинения, как «Оттепель» Ильи Эренбурга, а затем «Не хлебом единым» В.Дудинцева. Сейчас эти произведения выглядят робкими, но тогда они произвели эффект разорвавшейся бомбы и сразу же были встречены в штыки официальной критикой, хотя лишь чуть-чуть приподнимали завесу над отрицательными сторонами нашей жизни в сталинскую эпоху. Их, и другие подобные им произведения — «Рычаги» Яшина, «Деревенские очерки» Овечкина — клеймили как сочинения, далекие от соцреализма, рисующие «задворки» нашей жизни вместо того, чтобы прославлять ее достижения. Одновременно, однако, писали и о «лакировочной», «бесконфликтной» литературе прошлых лет, критиковали ее наиболее яркие экземпляры, такие как «Кавалер Золотой Звезды» Бабаевского, «Белая береза» Бубеннова.
Уже тогда в литературе выявились резко противоположные группировки, которые очевидно выступают теперь: прогрессивная и реакционная. О первой я уже написала. Вторая возглавлялась В.Кочетовым, ярым сталинистом и ненавистником всего прогрессивного, что пробивалось в жизни, противником подлинной интеллигенции, все это к тому же отдавало неприятным шовинистическим и антисемитским душком. В центре стояли старые, увенчанные лаврами писатели: Л.Леонов, К.Федин, позднее А.Чаковский, М.Шолохов. Они старались быть «над схваткой», больше помалкивали, а если и выступали, то не слишком в пользу новых поколений.
С начала шестидесятых годов все большую роль в литературе стал играть А.Т.Твардовский. Знаменитый творец «Василия Теркина», этого эпоса Великой Отечественной войны, после 1956 года сразу пополнил ряды антисталинистов (в отличие, например, от К.Симонова, А.Суркова, которые долго не решались отвергнуть былого кумира), начал писать стихи и поэмы уже не только о войне и воинских подвигах прошлого, но и достаточно критические в отношении культа личности и некоторых царивших в стране порядков («Теркин на том свете», «За далью — даль», позднее «По праву памяти»), писал трагические стихи о минувшей войне. С этого времени началась светлая пора его деятельности, сделавшая его еще одним героем и мучеником многострадальной советской литературы. В это время он был главным редактором журнала «Новый мир», который в тяжелых подцензурных условиях пытался сплачивать вокруг себя все наиболее прогрессивные, живые силы нашей литературы, а сам Твардовский постоянно находился на острие бритвы, под неослабевающим давлением ЦК и послушной ему цензуры.
Лидер же советской литературы эпохи культа А.Фадеев разрешил проблему своего места в новых условиях иначе — выстрелом в голову. И хотя даже такой трагический конец не мог искупить вину этого человека перед теми советскими писателями, которых он, возглавляя их союз, принес в жертву молоху культа, не пытаясь защитить, все же Фадеев сумел дать по крайней мере честную и мужественную оценку всему содеянному.
Оживление духовной жизни коснулось и художников. Из запасников, из безвестности стали извлекаться картины и скульптуры, ранее запрещенные для показа: работы Фалька, Лабаса, Татлина, Тышлера, Альтмана. Появились и более молодые художники — Никонов и другие, а затем даже художники модернистского толка, абстракционисты. Эльбрус мой воспрял духом. Как всегда, он ринулся в защиту нового искусства. Работая в общественных органах Московского союза художников, сначала членом партбюро и секретарем его, а позднее и редактором московской многотиражки «Советский художник», он все силы прилагал к тому, чтобы максимально ослабить оковы, в которых долгие годы пребывало советское изобразительное искусство, исключавшее почти все, кроме соцреализма, — по сути же дела грубого натурализма (А.М.Герасимов, Д.А.Налбандян, Е.А.Кацман, Г.Г.Ряжский и др.). Все иное, чуть-чуть отходившее от этого трафарета, даже у крупных и признанных художников (С.В.Герасимова, П.П.Кончаловского, А.А.Пластова, В.А.Фаворского, В.Н.Горяева и др.) проходило на выставки с трудом, лишь благодаря известности этих художников.
Но и здесь шла борьба, балансирование, и в конце концов все завершилось крупным скандалом, который произошел в присутствии Эльбруса. На очередной выставке МОСХа, как теперь уже ясно, с провокационной целью было развернуто несколько залов абстрактной живописи, куда специально повели Н.С.Хрущева, чтобы убедить его в абсурдности и опасности новых исканий в изобразительном искусстве. Мало смысля во всем этом и слушая своих услужливых гидов из числа твердых соцреалистов, он разозлился и, будучи крайне импульсивным, обрушился не только на абстракционистов, но и на все новое и свежее в искусстве, а также и на старых художников. Вскоре последовал такой же публичный разнос молодых поэтов, носивший столь же неприличный характер, оскорбительный для критикуемых. Завершением стала дикая история с Пастернаком, его романом «Доктор Живаго», опубликованным в Италии, закончившаяся позорным исключением замечательного поэта из Союза писателей. В воздухе снова запахло ждановщиной, преследованием художников, писателей, интеллигенции. Все это было не только грустно, но и ужасно.
Стыдно, однако же надо признаться в том, что многие из нас пытались оправдать некоторые из этих варварских акций: в частности, осуждали многие (сначала и я сама) Пастернака за публикацию книги за границей, считая это своего рода «предательством» и угрозой для свободного развития советской литературы. Теперь подобные мнения представляются дикой чепухой. Но тогда над нами еще тяготел вечный стереотип «вражеского окружения», «железного занавеса» и извращенных понятий о «патриотизме», вбивавшийся долгие годы в наши мозги вместе со страхом перед каждым самостоятельным человеческим поступком. Наше общество как бы находилось на весах, которые все время колебались. Теперь я думаю, что для этого имелось несколько причин. Во-первых, Хрущев — дитя своего времени, дитя эпохи сталинизма, воспитанное в нетерпимости ко всему, что ему было незнакомо и непонятно, что противоречило принятым ранее стандартам официальной, «придворной», помпезной живописи и литературы. И если у него хватило мужества и человечности развенчать Сталина как преступного убийцу, то не хватало еще мужества развеять в прах тот идеологический туман, в котором он сам вырос, не приемля ничего иного. Во-вторых, у него не хватало элементарной культуры, понимания того, что ею нельзя командовать, как это делал Сталин. Вольно или невольно он подражал ему. В-третьих, Н.С.Хрущев слушался людей, по существу враждебных той политике, которую он проводил, натравливавших его на интеллигенцию и более всего пекшихся о сохранении своей монополии в искусстве.
То же происходило и в науке. С одной стороны, в период правления Хрущева мы добились огромных успехов в космонавтике, опередив здесь на какое-то время весь мир. С другой — продолжалось заигрывание с лысенковщиной, по-прежнему тормозилось развитие биологии, планировалась бессмысленная и безграмотная реформа русского языка и даже ликвидация Академии наук. Какие-то действия Хрущева были умными и прозорливыми, как, например, в решении жилищной проблемы путем строительства уродливых блочных и панельных домов, в которых, однако, миллионы людей получили, пусть плохие, неудобные, но отдельные квартиры. Другие — как, скажем, нелепые и стоившие стольких жертв попытки «догнать и перегнать Америку», ликвидировать приусадебные хозяйства, собственных коров и т. д., провозглашение грядущего коммунизма через двадцать лет, явно не давали надежд на дальнейшее развитие антисталинской политики, создавали ощущение неустойчивости положения в стране.
Заметно это было и мне. В нашей исторической науке в 1956–1960 годах началось какое-то шевеление, пробуждение разума от сна, который владел нами всеми столь долгое время. Стали робко пересматривать некоторые страницы нашей дореволюционной и даже послеоктябрьской истории. Был поколеблен культ Ивана Грозного, появились книги Веселовского об опричнине, показавшие наглядно весь ужас происходившего. Пересматривалось отношение к Шамилю и его движению. Его «реабилитировали», очистив от обвинений в английском шпионаже и враждебности к своему народу. Тихо скончалась пресловутая «революция рабов», якобы происходившая в момент перехода от античности к средневековью. В «Вопросах истории», возглавлявшихся тогда А.М.Панкратовой, при содействии нового секретаря редакции Бурджалова стали печататься статьи, более объективно освещавшие роль Сталина в октябрьских событиях и переменах в стране двадцатых — тридцатых годов, его фактически близкая к Каменеву позиция по вопросу об Октябрьском восстании, об отношении к эсеро-меньшевистским Советам. Стали говорить и писать о «Завещании» Ленина и характеристике, которую он дал в нем Сталину.
Известный впоследствии наш историк-аграрник В.П.Данилов именно тогда начал изучать проблему коллективизации, пытаясь осмыслить ее по-новому, показать связанные с ней ошибки. Наметились некоторые сдвиги и в общетеоретических вопросах истории: снова вернулись к обсуждению вопроса об азиатском способе производства, признание которого подрывало сталинскую пятичленную периодизацию формаций. В середине шестидесятых годов в Институте всеобщей истории АН СССР, возглавлявшемся тогда академиком Е.М.Жуковым, начал работать семинар по методологии истории, где обсуждались новые, структуралистские теории, широко распространенные в то время на Западе, и возможность их использования в марксистской историографии, вопросы о соотношении субъективного и объективного факторов в истории, о необходимости учитывать первый из них, ранее совсем у нас игнорировавшийся, и многое другое. В связи с этим делались также попытки освободить марксистское понимание истории от тех вульгаризаторских и догматических наслоений, которые все более становились препятствием на пути серьезного исторического исследования во всех областях нашей науки. Понятия социально-экономической формации, классов, сословий, государства стали трактоваться более свободно, широко. Обнаружились новые исследовательские подходы к проблемам социальной и классовой борьбы, да и сам классовый подход ко всем явлениям истории, жестоко насаждавшийся во всех разделах исторической науки в двадцатых — начале пятидесятых годов значительно смягчился, стал сочетаться с изучением не только горизонтальных, но и вертикальных связей в обществе, что открывало больший простор для изучения общества как целого.
Во многом изменился подход и к так называемой «буржуазной» историографии XIX и XX веков, как к дореволюционной русской, так и к западной, в том числе и современной. Хотя убеждение в том, что «буржуазная» историография всегда ниже по уровню советской, формально еще сохранялось, все же стало возможным более серьезно и научно объективно анализировать ее успехи и положительные стороны, использовать не только предоставляемый ею новый свежий конкретный материал, но и предлагаемые ею методы исследования.
Однако с конца шестидесятых годов вся эта возня на идеологическом фронте начала затихать или, вернее, была задушена. Еще при Хрущеве разгромили редакцию «Вопросов истории», осудив «ревизионистскую линию» Панкратовой-Бурджалова. Главным редактором стал бывший адмирал Найда, превратившийся в мирной жизни в историка советского общества (он возглавлял в это время соответствующую кафедру на историческом факультете МГУ), человек малообразованный, грубый и, видимо, довольно консервативный. Начались проработки книги В.П.Данилова о коллективизации, которую не допустили к печати. И она еще долго лежала в столе. Позднее, уже в конце шестидесятых годов, распустили методологический семинар в институте, стали препятствовать всяким «новациям».
Уже в начале шестидесятых годов сделалось ясно, что «оттепель» начинает захлебываться. Сам Хрущев делал глупость за глупостью и все время колебался между разоблачениями и восхвалениями Сталина. Но если он еще колебался, то в партии и правительстве были люди, которые отнюдь не колебались. Они считали, что сделанных разоблачений достаточно, что трогать систему нельзя, что надо закрепиться в неустойчивом равновесии, достигнутом обществом, и даже немного подать назад. Так совершился «тихий» переворот 1964 года: Хрущева отправили на пенсию тихо доживать свой век на даче (слава богу без репрессий). К власти пришел Л.И.Брежнев и его команда. Как политик он был на две головы ниже Хрущева, а его окружение, естественно, было еще менее способным к управлению такой великой страной, как СССР. Началось нелепое, беспринципное правление людей, главной задачей которых было «ничего не менять», жить по сложившейся традиции, стараться не видеть и тем более не информировать народ о всяких неприятностях и неполадках. Началась так называемая эпоха «застоя», продлившаяся еще двадцать лет и не только вконец разрушившая нашу экономику, но и переменившая психологический климат в стране. Ушли в прошлое аскетически-истеричный энтузиазм и самоотверженность масс тридцатых годов, которые, несомненно, существовали не только из страха, но и по внутреннему убеждению многих, патриотический подъем военных лет и первых лет послевоенного восстановления, надежда на обновление и завершение строительства коммунизма, обещанные Хрущевым. Нельзя бесконечно жить только энтузиазмом. Новые поколения советских граждан его полностью утратили. Они хотели покоя, сытой жизни, хороших квартир, машин. По сути дела идеалы общественной жизни полностью были заменены погоней за личным благополучием, граждане страны перестали добросовестно работать, любить и ценить свой труд, стали относиться к нему спустя рукава. Воцарилась коррупция, которую мы все ощущали, но о масштабах которой узнали только в конце восьмидесятых годов. Стал господствовать гнусный принцип «я — тебе, ты — мне».
И все же акции Хрущева оставили известный след в обществе. Прекратился кровавый террор и ушел вечный страх (теперь преследования касались лишь тех, кто открыто выступал против существующего строя, — так называемых «диссидентов»), стало легче заниматься историей, обходиться без догматических постулатов и набивших оскомину цитат. Если не прямо, то эзоповым языком удавалось высказать многое, в том числе и оригинальные мысли.
Важным результатом хрущевских времен, отчасти сохранившимся и после того, было поднятие «железного занавеса», которым Сталин отделил нас от всего мира. Появилось больше возможностей ездить за границу, если не для научной работы, то хотя бы на симпозиумы, конгрессы, в качестве научных туристов. Кое-что из этих благ перепало и мне.