Глава 7. Как мы учились

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7. Как мы учились

Школа двадцатых годов в СССР бурлила и кипела, как и все вокруг. Отвергались старые методы преподавания, вводились новые, часто непродуманные или не соответствующие тогдашним скромным условиям и колоссальным задачам народного образования. Уходили старые учителя и приходили новые, возникали и вновь исчезали новые и старые предметы. В нашей школе все это тоже было, но в некоторой степени умерялось осторожностью наших директоров. В эти годы на ниве просвещения бурно развивался так называемый Дальтон-план, усиленно внедрявшийся сверху. Кто такой был этот Дальтон и в чем заключался в первоначальном варианте его «план» обучения, ни я, ни мои товарищи точно не знали. В известной сатирической повести Огнева «Дневник Кости Рябцева», популярной в двадцатых — начале тридцатых годов, приводилось двустишие, якобы распространенное в то время среди учеников:

Ты, Дальтон, проклятый лорд,

Уходи, паршивый черт!

Из чего можно было заключить, что это был англичанин (или, в крайнем случае, американец). Суть его педагогических идей в известном нам (и, видимо, нашим учителям) воплощении заключалась в том, что дети должны заниматься не индивидуально, а бригадами. Получив у преподавателя тему, после краткого вводного урока бригады должны были ее разрабатывать, используя своего рода «разделение труда», составить общий отчет и бригадой же сдать зачет. Опрос проводился коллективно, а так как бригады составлялись из учеников разных способностей и возможностей, то это давало легкий шанс лодырям и невеждам получать свои зачеты под общей шапкой бригады, где главную работу делали сильные ученики. Думаю, в теории «лорд» Дальтон преследовал благую цель: взаимопомощь и взаимообучение внутри бригады, но на практике часто получалось обратное. Бригадный метод обучения был успешен и полезен лишь при хорошем, внимательном к каждому ученику учителе, который знал каждого из них, а в бригаде царили дружеские отношения.

В первых трех классах мы занимались по традиционной урочной системе. Но с четвертого класса испытали на себе прелести бригадного метода. Главные предметы, изучавшиеся нами, плохо поддавались этой системе. К тому же и учителя оказались не на высоте. К этому времени В.С.Нечаев, как бывший владелец гимназии, был отстранен от директорства. Его место заняла весьма пародийная дама Забицкая (не помню как ее звали), довольно злая и ехидная, но несомненно умная и не слишком уповавшая на Дальтон-план, хотя формально и соблюдавшая его по указанию вышестоящих организаций. Кроме того, ей приходилось брать преподавателей, совсем не годившихся не только для новой системы, но и для преподавания в школе вообще. Таким был, в частности, наш учитель русского языка Абрам Моисеевич (не помню фамилию), из местечковых евреев, прославившийся на своей «малой» родине не столько революционными делами, сколько словами. Русский язык при этом он коверкал немилосердно, говорил с невероятным акцентом, так что под его умелым руководством мы забыли все, что выучили в первых трех классах. Ему я в значительной мере обязана своей долгой безграмотностью, ибо никаким правилам он нас не учил, но усиленно прививал неуважение к родному языку. Зато он был мастером произносить на собраниях революционные речи. Все мы его не любили и неуважительно называли «Абрашкой». По настоянию родителей, видевших на родительских собраниях, каковы его познания в русском языке, его от нас убрали.

Остальные наши учителя представляли собой разношерстную публику. В четвертом и пятом классах, кроме нашей классной руководительницы Анны Павловны (о которой я уже говорила) и «Абрашки», над нами господствовали две сестры: Ольга и Елизавета Ивановны. Ольга Ивановна — маленькая черненькая, сухонькая и довольно злая женщина, преподавала нам литературу весьма скучно, но добросовестно; Елизавета Ивановна — большая полная, с рыжеватой пышной прической, очень крикливая и раздражительная, по прозвищу «Броненосец», она обучала нас обществоведению — предмету, заменившему в то время историю.

Обе они были учителями дореволюционной школы и применяли Дальтон-план в самой незначительной мере, ведя занятия, за редким исключением, по обычной урочной системе с индивидуальными опросами. Бригадный метод применялся иногда лишь в обществоведении. Нас водили на экскурсии — обычно на какие-либо заводы или в мастерские, где каждый в бригаде изучал свою часть производственного процесса и потом все вместе составляли бригадный отчет. Фиктивность этого метода видна хотя бы из того, что я сама, вполне примерная и исполнительная девочка, но стеснявшаяся идти на фабрику, написала прекрасный отчет о мифической шоколадной фабрике, где я будто бы побывала, взяв все данные о производстве шоколада из тогдашней дореволюционной «Детской энциклопедии». Никто так и не открыл моей фальсификации. Арифметику, которую я ненавидела, преподавала по совместительству Ольга Ивановна. Кроме того, нас обучали рисованию. Это делала сидевшая тогда без средств Матильда Ивановна Рындзюнская, прекрасный, талантливый, впоследствии известный скульптор. В высшей степени интеллигентная, добрая и, как потом оказалось, очень нас любившая, она, однако, оказалась неопытным педагогом. Мы же были слишком глупы, чтобы оценить ее талант, и, зная о ее беззащитности, издевались над ней сколько могли, так что наши уроки рисования представляли собой сплошной хаос с невероятным шумом, гамом, беготней, драками, в то время как бедная «Матильда» беспомощно сидела за столом, не в силах навести в классе элементарный порядок.

В четвертом классе появился у нас еще один учитель, преподававший странный предмет, по-моему, не входивший в какую-либо программу — «развитие речи». Что это означало, не знал, похоже, и сам тогда еще совсем молодой Сергей Алексеевич Лучишкин, чтец, учившийся у известного артиста Сережникова художественному чтению. Позднее он стал известным художником, товарищем моего мужа по Московскому союзу художников.

Молодой, худощавый, подвижный, живой, с большими голубыми глазами, Сергей Алексеевич, в отличие от «Матильды», быстро нашел с нами общий язык и до конца обучения в двадцать четвертой школе-семилетке оставался нашим другом и одним из любимых учителей. «Развитие речи», которому он нас учил, заключалось в том, что он объяснял нам понятия «метафора», «синоним», «троп» и др., демонстрировал разные поэтические размеры — ямбы, хореи и т. д., придумывал интересные задачи на эти темы, читал нам много стихов и требовал от нас декламаторского чтения. Его предмет, изобретенный, по-моему, чтобы дать молодому артисту скромный заработок, оказался, в конечном счете, полезным для многих из нас, в том числе и для меня, так как из его веселых и остроумных рассуждений по-новому открывалось многое из того, чего нам не удавалось почерпнуть из сухих и социологизированных объяснений Ольги Ивановны.

Была у нас также одна любимая учительница — физкультуры. Маргарита Александровна, молодая, стройная, подтянутая, строгая и вместе с тем веселая, превращала уроки физкультуры в интересные и развлекательные занятия. Она оставалась у нас до конца седьмого класса.

Новые предметы и учителя появились с пятого класса, т. е. со второй ступени обучения. К этому же времени стал постепенно сходить на нет и Дальтон-план. Началось серьезное преподавание математики. Ее вела прекрасная учительница Екатерина Дмитриевна, на вид, однако, нелепая, небрежно одетая «старая дева», как мы считали, хотя ей едва ли минуло тридцать. Серьезная, строгая, но спокойная, правда, не без ехидства, она иногда взрывалась в ответ на наши шалости и громко кричала на нас. Отсюда произошло, видимо, ее прозвище «Белуга», которое пришло к нам от бывших пятиклассников, рассказывавших про ее строгость невероятные ужасы. Я была не в ладах с математикой, училась в основном на «уды» (тройки), а иногда получала и «неуды» (двойки). Поэтому все три года занятий с ней я безмерно ее боялась и от этого училась еще хуже, при всей своей добросовестности. Мои подруги из «четверки» оказались удачливее меня. Только к концу седьмого класса мы открыли в нашей «Белуге» прекрасного, доброго человека, с которым грустно было расставаться. Математикой, к счастью, мы занимались без всякого Дальтон-плана.

В пятом классе, с началом занятий по физике, у нас появился новый (ранее не работавший в этой школе) учитель Гилель Львович Несвятский, незадолго до того окончивший университет. Это был рыжеватый, с тонким интеллигентным лицом, в очках, на вид строгий, но, в сущности, очень добрый и державшийся с нами на равных человек. С ним мы занимались по Дальтону в маленькой скромной лаборатории, выполняя бригадами разные задания по физике. Очень хороший преподаватель, Гилель Львович объяснял сложные вещи понятно, но очень сердился, когда, прослушав его объяснения, кто-то мялся у доски при опросе. В таких случаях, не стесняясь в выражениях, он говорил: «Эх ты, корова!», или «дубина», или просто «дура». Но мы на это нисколько не обижались. Веселый, остроумный, он, в общем, любил своих учеников и старался дать им как можно больше знаний. Позднее, уже после окончания школы, он как-то позвал небольшую группу учеников к себе, и мы провели веселый и счастливый вечер в его скромной комнате в коммуналке за чайным столом, заливаясь хохотом над его хохмами. Мы любовно называли его «Гилькой».

Совсем другим был наш тоже новый учитель химии (не помню, как его звали), по прозвищу «Селезень», из-за длинной шеи и близко посаженных глазок. Хороший педагог, но довольно нудный и равнодушный человек, он мало интересовался нами. С ним мы тоже работали по Дальтону в химической лаборатории: делали опыты, записывали их результаты и потом сдавали зачет по каждой теме. Обучал он нас неплохо, и все мои скромные знания по химии я почерпнула из занятий именно с ним.

Географию нам преподавала Серафима Дмитриевна Менделеева — дочь знаменитого ученого. Тихая, скромная, худая, она была уже немолода, жила со старушкой матерью и сестрой где-то в арбатских переулках. Выглядела всегда усталой, грустной, какой-то пришибленной, вела уроки содержательно, но несколько скучновато, а мы, неблагодарные, дали ей прозвище «Глиста в маринаде».

Едва ли не самым любимым нашим учителем и другом стал преподаватель биологии Леонид Михайлович. Человек тяжелой жизни, рано потерявший жену и воспитавший четырех маленьких детей, он был исключительно добрым, отзывчивым человеком, который относился к каждому из нас с вниманием и заботой. В его маленьком кабинете биологии, расположенном под крышей школьного здания, по стенам висели изображения разных зверей и птиц, внутренних органов человека, всевозможных бацилл и микробов. Здесь же красовался скелет, который в этом уютном мирке совсем не казался страшным. Учителем Леонид Михайлович был очень хорошим, вдумчивым и серьезным, умевшим говорить о самых трудных сюжетах просто и нисколько их не опошляя. Когда в седьмом классе мы приступили к изучению анатомии и физиологии человека, он, надо думать по своей инициативе (этого не было в тогдашних программах), много времени уделял модным теперь проблемам сексологии, объясняя четырнадцатилетним мальчикам и девочкам вопросы взаимоотношения полов, половой гигиены, рассказывал о тяжелых болезнях, возникающих при ее несоблюдении, предостерегал нас от ошибок в этой сфере. И, что самое удивительное, ни во время этих уроков, ни после них, мы не слышали от наших мальчиков никаких разговоров на эти больные темы, никаких скабрезностей, не видели усмешек — настолько серьезными и целомудренными оказались его уроки. Это был настоящий учитель и Воспитатель с большой буквы, благодарность к которому сохранилась у меня и по нынешний день.

В пятом классе в нашу монотонную жизнь ворвалась как метеор новая учительница литературы, во всем противоположная сухой Ольге Ивановне. Совсем еще молоденькая, Екатерина Александровна, была хорошенькой толстушкой с кудрявой прической, румянцем во всю щеку и живыми карими глазами. Всегда хорошо одетая и кокетливая, она воспринималась нами скорее как добрый товарищ-сверстник, нежели как учитель. И она отвечала нам тем же. За ее милую пухлость, румяные щечки и губы (она не красилась) мы прозвали ее «Пончиком». Все — и мальчики и девочки нашего класса — были просто влюблены в нее. Ее уроки проходили всегда весело и интересно. Она знала и любила литературу не по-книжному, но от души, и охотно делилась с нами этой любовью, «играя» нам вслух стихи, давая интересные темы для сочинений, открывала нам новые стороны даже известных произведений. Если занятия кончались ее уроками (а мы занимались во вторую смену) весь класс гурьбой отправлялся провожать Екатерину Александровну до Арбатской площади, шумно и весело болтая. Здесь ее встречал молодой человек — муж или жених, с которым мы быстро познакомились, хотя и ревновали ее к нему. Однако «Пончик» пробыла у нас недолго, и в шестом классе у нас появился еще один, последний в этой школе преподаватель литературы Борис Иванович — высокий, седой, пожилой человек, которого мы считали стариком. Он был серьезным преподавателем, впервые познакомил нас с литературной критикой Белинского, Добролюбова, Писарева, тогдашнего литературоведа Переверзева. Несмотря на то, что Борис Иванович, в отличие от «Пончика», был суховат и не вносил в свои уроки особых эмоций, занятия с ним упорядочивали наше эмоциональное восприятие литературы, многое в ней объясняли и давали хорошую основу для дальнейшего ее восприятия. Борис Иванович тоже не избежал клички. Из-за его внешнего вида — высокого роста, бородки клинышком — мы прозвали его Дон Кихотом, хотя по своим внутренним качествам он мало напоминал Рыцаря печального образа.

В шестом классе, наконец, нашу обществоведку «Броненосец» сменила новая, молоденькая учительница Екатерина Ивановна, которая вносила в этот весьма неопределенный по содержанию предмет гораздо больше собственно исторического материала. Правда, поскольку единственными достойными темами из прошлого считались революции и вообще классовая борьба, главное внимание сосредоточивалось на них. Но все же мы получали кое-какие исторические сведения, способствовавшие развитию у меня любви к этой науке, что подкреплялось чтением исторической литературы из домашней библиотеки дяди.

Говоря о школе моего времени, я забыла отметить такой важный фактор в ее жизни в двадцатых годах, как школьное самоуправление. По примеру всех других учреждений, в школе действовали выборные ученические организации — «учкомы», которые имели представителей в каждом классе, ежегодно на своих общих собраниях избиравшие председателя и весь учком. Председатель учкома должен был участвовать в решениях школьной администрации наряду с представителями парторганизации и имел там весьма веское слово. В то время в школе было мало пионеров и комсомольцев, вступление происходило не автоматически, а по желанию. И поэтому учком представлял интересы как бы всех учащихся. Он, естественно, пополнялся пионерами и комсомольцами и среди ребят не пользовался особым авторитетом. Все время, что я училась в старших классах, председателем учкома у нас оставался некий Иоффе, рослый мальчик лет четырнадцати-пятнадцати, один из лучших учеников школы, обладавший к тому же гулким басом, которым он мог перекричать самые шумные собрания. Руководителем же пионерской, а позднее комсомольской организации, очень немногочисленной, была Фрида Хейфец, маленькая девочка с длинным и всегда сопливым носом, неизменно в пионерском галстуке, очень крикливая и вместе с тем невзрачная. Она училась неважно и авторитетом не пользовалась. Если добавить, что секретарем парторганизации (тоже тогда немногочисленной) несколько лет был уже упоминавшийся мной «Абрашка», то вся общественная жизнь школы находилась в руках еврейских активистов, что легко могло породить антисемитизм, но в то время мало кого трогало, тем более, что все эти организации находились под каблуком у нашей директрисы, женщины умной и довольно деспотичной. Мы, четыре подруги, стояли далеко в стороне от всего этого: я не хотела вступать в пионеры, так как боялась расспросов о родителях, Фаня — тоже, потому что была из «мелкобуржуазной среды». Гале не позволяла стать пионеркой мать, видимо настроенная скептически по отношению к новым властям. А Юля вообще не интересовалась этими вопросами, но больше литературой и своими школьными романами. Таким образом в мои детские годы я осталась вне активной общественной жизни, которая, впрочем, была скорее видимостью, чем реальностью.

Так мы «учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь»; и, хотя не сдавали никаких экзаменов, но только зачеты и контрольные, все же усваивали достаточное количество нужных и полезных сведений, которые оказались необходимыми позднее. Я не без грусти покидала двадцать четвертую школу в 1928 году и оставалась благодарной ей впоследствии. Вообще, почти весь наш класс любил эту школу. Мы ходили туда с удовольствием, знали вдоль и поперек все уголки затейливой архитектуры здания, где она размещалась, любили ее дровяные голландские печи, топившиеся каждый день, обожали добрых нянечек, которые помнили нас всех по именам, и, в конечном счете, наших учителей. Все это было родное, близкое и лишенное казенности, столь мучительной в дореволюционных гимназиях, а потом и в советской школе сороковых годов. Мы не знали ни формы, ни пышных нарядов, ни украшений, не мучились завистью к тем, кто лучше одевался. В этой школьной жизни была простота и человечность.

В последний год нашего пребывания в школе (1928) С.А.Лучишкин предложил нам к выпускному вечеру поставить спектакль «Горе от ума». Это была смелая затея, но сколько радости и счастья принесла она нашим двум выпускным классам, ученики которых все без исключения так или иначе включились в это дело! Юля играла Софью, очень красивый мальчик из параллельного класса играл Чацкого, наш одноклассник Сережа Гришин — Фамусова, еще один — Скалозуба, Зоя Сереброва, тоже из нашего класса, — Лизу, а мой хороший друг Виталий Соболев — Молчалина. Мне выпала на долю роль графини-внучки, Фане — графини-бабушки, вертлявой Гале — одной из барышень Тугоуховских. Но дело не в ролях, а в том всеобщем подъеме и одушевлении, которое охватило всю школу. Все что-то рисовали, резали, клеили, делали декорации, подбирали из скромной школьной мебели необходимый реквизит. Вот тут-то наша «Белуга» неожиданно принесла нам роскошный наряд XIX века для Софьи, несколько вееров, несколько пар бальных туфель и длинных, выше локтей перчаток, проявив живой интерес к нашему начинанию. А как интересно было на репетициях, где царил Сергей Алексеевич, упорно воспитывавший наших доморощенных актеров. Эти несколько месяцев пролетели как в розовом дыму, как время незабываемого счастья, торжества юности и незримо присутствовавшей в школе атмосферы театра. Странно, что эта пора, оставившая столь глубокий след в наших детских сердцах, не запечатлелась в сердце нашего вдохновителя и руководителя С. А. Лучишкина. Когда много лет спустя мы с мужем встретили его в Московском союзе художников и я попыталась заговорить о том спектакле, он так и не смог ничего вспомнить.

И вот в начале июня, после окончания занятий наступил выпускной вечер. Было жарко. Москва тонула в цветущей сирени. Наши мальчики нанесли ее охапками в зал, где должен был идти спектакль, в нашу общую костюмерную, в коридоры школы. Все здание заполнилось одуряющим запахом цветов, и весь тот радостный день ассоциировался с этим запахом весны, юности, ожидания счастья. И теперь, на склоне моих лет, когда я вдыхаю концентрированный запах сирени, мне вспоминается этот светлый вечер, в который закончилось мое детство и отрочество и началась юность.

Спектакль, для нашего любительского уровня, прошел прекрасно. Заполнившие зал ученики младших классов, учителя, родители радостно нам аплодировали. За сценой же кипели свои страсти: то не ладилось с установкой декораций, то кто-то из неопытных кавалеров наступил на шлейф роскошного платья Софьи, который затрещал по швам, то что-то не заладилось с гримом. Однако на маленькой сцене все было хорошо. Каждый вел свою роль с увлечением, грибоедовский блистательный стих звучал во всей своей победоносной силе в устах неопытных, но вдохновенных актеров, назубок знавших свои роли; зал то и дело взрывался аплодисментами. Когда представление закончилось, переодевшиеся в обычное платье, разгримировавшиеся, возбужденные и разрумянившиеся, мы бросились в зал с букетами сирени к учителям; потом вынесли скамеечки, и начались танцы, за которыми последовал чай для выпускников с учителями. А затем погасли «огни рампы» и нас охватило ощущение грусти оттого, что все осталось позади, что школьные годы кончились, что впереди взрослая, как мы считали, жизнь. Но юные сердца в такой вечер не могли долго грустить. С охапками сирени в руках, большая часть нашего класса гурьбой вышла из школы с веселым смехом и песнями. Мы долго еще бродили по улицам, дошли до Москвы-реки, где белой громадой тогда еще возвышался храм Христа Спасителя, окруженный скверами с массой цветущих яблонь и вишен, и ходили, болтали, мечтали и пели там, пока в три часа утра не забрезжил ранний летний рассвет, и все стали разбредаться по домам. Я была в тот день нарядная и счастливая, в розовом батистовом платье с оборочками, на котором лежали две темные толстые косы. Впервые в жизни я ощущала себя красивой, способной кому-то понравиться, что подтверждалось тем, что со мной рядом шагал Степа Петров, один из героев нашего класса с огромным букетом все той же сирени, врученном мне у входа в мое парадное.

Этот летний вечер и последовавшая за ним светлая ночь навсегда остались одним из немногих, самых счастливых дней моей жизни. На память о нем я, как уже говорила, сохранила запах сирени, выученное наизусть от слова до слова «Горе от ума» и благодарность нашей маленькой скромной школе в Хлебном переулке, д.2. Дом этот стоит и теперь, и, проходя мимо него, я, помимо своей воли, вспоминаю во всех деталях проведенные под его крышей шесть лет.