Глава 37. Дело врачей и смерть Сталина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 37. Дело врачей и смерть Сталина

Осенью 1952 года разразилась новая катастрофа, ожиданием которой был насыщен весь предшествующий период. Объявили о деле врачей-убийц, по которому ведется следствие.

Как всегда, среди обвиняемых, большинство которых составляли евреи, фигурировали и русские светила, в частности профессор Виноградов — личный врач Сталина. Всем им инкриминировалась связь с сионистскими организациями (называли, например, «Джойнт», обосновавшийся в Америке, но связанный с американскими и английскими разведслужбами). Вместе с этими организациями врачи Шерешевский, Левин, Раппопорт и многие другие якобы готовили убийства руководителей партии и правительства. Доказательствами следствие себя не утруждало. Все они строились на заявлении врача Кремлевской больницы, некоей Тимашук, которой сразу же дали орден за это «благородное дело».

Антисемитский характер всей затеи не вызывал сомнения. Было ясно также, что она призвана лишь дать сигнал очередному витку страшного террора, прежде всего по отношению к евреям, но попутно и ко всем «подозрительным» с точки зрения властей. В этом смысле новую страшную кампанию можно уподобить убийству Кирова. Затея эта, и вправду, была беспрецедентна. Она не шла ни в какое сравнение ни с «делом Дрейфуса», ни с «делом Бейлиса», ни с антисемитскими выходками фашистов. Гитлер еще не успел додуматься до такой отвратительной провокации. Он просто и откровенно призывал к уничтожению евреев как низшей расы. Страшное сообщение о деле врачей призвано было развязать темные силы антисемитизма, дремавшие в народе, натравить его на евреев, свалить на них, как это часто делалось раньше в истории, все неудачи нашей политики. И в самом деле начались антисемитские эксцессы в трамваях, автобусах, метро. Особенно на Украине. Люди с ярко выраженными национальными чертами внешности опасались появляться на улице. По городу ползли слухи о том, что все евреи будут выселены в Сибирь, в Биробиджан. И самое страшное, что этим слухам можно было верить: если уж переселили на верную смерть ингушей, калмыков, крымских татар, немцев Поволжья, то почему нельзя сделать то же самое и с евреями? Теперь стало известно точно, что такая депортация намечалась. Я ждала этого, внутренне готовясь к подобному решению вопроса. Атмосфера сгущалась, и это ощущалось почти физически, материально. В ней трудно было дышать. Особенно страшным оказалось положение врачей. Их лояльность, как граждан (прежде всего это коснулось евреев) поставили под сомнение, люди боялись лечиться, оскорбляли их.

Для меня вновь вернулись страшные 1937–1938 годы, ожидания арестов, высылки. Только теперь все выглядело еще страшнее и отвратительнее, потому что отвратителен был расовый принцип поиска жертв. Эльбрус утешал и успокаивал меня. Он говорил, что не надо бояться, что в случае чего он поедет со мною на край света, разделит мои невзгоды. Об этом мы шептались по вечерам в своей комнате, чтобы не слышали мама и Леша. Я думаю теперь, что не только я или евреи вообще, но и многие русские оцепенели от ужаса. Мне кажется, что даже там, наверху, в окружении Сталина, его «соратники» ощущали весь кошмар и катастрофичность положения. Это означало конец всему, позор перед всем миром: спустя семь лет после окончания страшной войны, одной из целей которой было покончить с геноцидом, СССР грозил провалиться в пропасть, подготовленную политикой государственного антисемитизма! Как такое могло случиться? Не покидало ощущение, что все это дурной сон и реализация его невозможна.

А между тем дело варилось где-то в кабинетах НКВД, на этот раз без ведома и вопреки Берии, впавшего в немилость. В те месяцы мы с Н.А.Сидоровой часто беседовали на эти темы, возвращаясь с работы и стоя в углу станции метро «Арбатская». Она тоже была в полном ужасе от того, что происходило. И мы беседовали в тщетной надежде что-то понять и убедить друг друга в нереальности происходящего.

Дни шли за днями. Я ходила на работу, старалась вести себя как ни в чем не бывало, улыбалась, строго спрашивала студентов, заседала в месткоме. Но все во мне было сковано болью и тревогой. Симптомы болезни между тем становились все тревожнее. Неожиданно погиб в автомобильной катастрофе замечательный актер Михоэлс, директор и главный режиссер Московского Государственного еврейского театра. Его похоронили с почестями, но затем разогнали театр, арестовали половину актеров. Вскоре при странных обстоятельствах погиб во время путешествия по Кавказу известный французский общественный деятель, один из руководителей созданного под эгидой СССР Всемирного совета мира и верный друг СССР Ив Фарж. Обе эти смерти казались запланированными. Михоэлс, видный деятель Еврейского антифашистского комитета, мог быть связан, по представлениям Сталина, с сионистскими организациями. Поэтому решили на всякий случай его убрать. Ив Фарж, будучи в Москве, добился свидания с одним из арестованных по делу врачей. И во время этого свидания увидел, что у того сорваны все ногти, т. е. узнал о применении в НКВД пыток. Такого свидетеля тоже следовало убрать. И ему «устроили» несчастный случай.

Исхода не было. И все-таки он наступил. 5 марта 1953 года умер Сталин, и вместе с его смертью растаяло это наваждение, эта дьявольщина, нависшая над страной. Как будто переполнилась чаша терпения. Где-то там, наверху. Какая-то сила, наконец, должна была восстановить справедливость, столь долго попираемую. Но все это стало понятным не сразу. Сталин, если судить по официальным бюллетеням, болел три дня. Однако уже с первого бюллетеня 3 марта было ясно, что он не поправится, что он обречен. По радио целыми днями звучала траурная музыка. Люди ходили встревоженные и испуганные. Мною и, я думаю, многими тогда владело двойственное чувство — с одной стороны, я испытывала облегчение от сознания, что этот страшный человек уходит из жизни, маячила смутная надежда, что вместе с ним умрет и дело врачей. С другой стороны, я ощущала своеобразное величие момента — целая эпоха, с которой была связана вся жизнь, моя и страны, уходила в прошлое. А что это так, у меня не осталось никаких сомнений. Но вместе с тем, а может быть, именно поэтому становилось страшно — что же дальше? Будущее выглядело туманным и неясным. Кто будет теперь повелевать нами? А что, если Берия? Это может быть еще хуже, чем Сталин. А что, если Молотов? Ведь это тоже не так уж хорошо! И, наконец, где-то в глубине души гнездилось рабское чувство преклонения перед умирающим монстром, вопрос, как же мы будем жить без него? Все это порождало смятение. И когда 5 марта нам, наконец, объявили, что Сталин умер, я, и не только я, но и моя мудрая мама, и Иза, и Женя, и многие другие искренне плакали, испытывая глубокое потрясение. Такова была сила темного психоза, владевшего нами так много лет. Я помню ясно, как в этот день мы с мамой сидели в нашей большой комнате у круглого стола и плакали. Пришел с работы Эльбрус, тоже взволнованный и напряженный. Увидев нас, плачущих, он остановился напротив и сказал: «Ну что вы ревете? Собаке собачья смерть. Слава богу, что он умер». Эти грубые слова перед лицом смерти резанули меня, но отрезвили нас обеих. В самом деле, отчего мы плакали? Так или иначе уходила в прошлое жестокая, кровавая эпопея, которая не могла больше продолжаться, которая должна была кончиться, и на смену ей не могло прийти что-то худшее!

Точно освобожденные от заклятия, жители Москвы вышли на улицы, заполнили все главные артерии города. На Трубной площади, где собрались отовсюду стекавшиеся толпы народа, началась страшная давка. Пострадало много людей. Леша с товарищами побывал там и еле выбрался оттуда. На место приехал Хрущев и Микоян. Все это столпотворение напоминало то, что происходило в день окончания войны. Всем хотелось выйти тогда на улицу, оказаться в толпе, разделить с нею свои чувства. И тогда и теперь многие плакали: тогда от счастья, теперь от горя. Но даже для тех, кто плакал от горя, этот самовольный выход на улицу, это выражение непосредственного чувства, долгие годы запрятанного в самые дальние уголки души, были началом освобождения от страшных фантомов прошлого, пробуждения разума ото сна, который столь долгие годы рождал чудовищ, монстров нашей жизни. Уже сам этот массовый стихийный выход на улицы огромных толп народа говорил о том, что жить по-прежнему невозможно, что впереди должно быть что-то новое.

Через три дня после смерти Сталина состоялись его торжественные похороны. На лафете с целой вереницей людей, несших на красных подушечках его многочисленные ордена, тело привезли на Красную площадь и после траурного митинга поместили в мавзолее, рядом с Лениным.

В день похорон я с утра до вечера дежурила у телефона в кабинете декана на истфаке. Стояла тишина. Я сидела одна, телефон молчал. Телевизоров тогда в учреждениях не было, и я слушала все происходившее по радио. Часов в шесть — уже стемнело — пришел с похорон наш тогдашний декан Артемий Владимирович Арциховский. Он выглядел возбужденным, оживленным, без видимых следов огорчения, но преисполненным чувства, что он присутствовал и в какой-то мере принимал участие в событии большой исторической важности. В кабинете сразу собрались все дежурившие на факультете в тот день, и он стал рассказывать по порядку, как проходила церемония, кто выступал на траурном митинге, кто и что говорил. Все мы вместе с ним пытались по этим, часто неясным и случайным признакам отгадать, что ждет нас впереди, кто теперь будет «править и володеть» нами. Наиболее вероятными кандидатами считались Берия, Маленков или Молотов. Все они на похоронах горестно оплакивали Сталина, курили ему привычный фимиам, но вместе с тем в их речах сквозили, как мне казалось, какое-то облегчение и трудно уловимые намеки на какое-то обновление нашей жизни.

Как умер Сталин, при каких обстоятельствах, нам не сообщили, но мне казалось, что инсульту (официальная причина его смерти) предшествовало какое-то сильное волнение. Известно, что в вечер накануне последней болезни он приехал из Москвы на дачу в Кунцево один, мрачный и заперся в своих апартаментах, куда без его вызова не входили. Люди высказывали разные предположения. Все привыкли считать Сталина «бессмертным», не могли примириться с мыслью о том, что он умер просто так, от первого же инсульта, и это вполне возможно в его возрасте. Хотелось думать иначе. Распространялся слух, впоследствии проникший на Запад через И.Эренбурга, что на заседании Политбюро в тот вечер при решении вопроса о депортации евреев в Биробиджан все члены Политбюро, включая Берию, впервые его не поддержали. Он был настолько поражен таким необычно единодушным неповиновением, что это вызвало у него сильное нервное потрясение, приведшее к тяжелому инсульту. Есть некоторые, хотя и косвенные, подтверждения этой версии. Теперь стало известно, что в последние месяцы жизни он перестал полностью доверять Берии и что дело врачей затеяли втайне от него. В немилости оказались даже Молотов и Микоян, на которых он обрушился с дикими обвинениями на XIX съезде КПСС. Каганович, как еврей, тоже мог быть на подозрении. При таких условиях и другие члены Политбюро, очевидно, чувствовали себя неуютно. Можно думать, что и они ощущали угрозу страшного нового кровопускания, которое, скорее всего, не пощадит и их. Может быть, этот страх и все более заметное одряхление Сталина придали им смелости в неповиновении ему. Косвенным свидетельством в пользу такого предположения может служить и то, что, когда через несколько часов после свалившего его инсульта члены Политбюро, наконец, решились войти в его апартаменты без вызова, Берия с пафосом воскликнул: «Тиран умер!» Фразу, конечно, заготовленную заранее, можно было истолковать как результат всеобщего недовольства политикой вождя, которое созревало уже в течение некоторого времени до его болезни и смерти.

Как и многие другие политические деятели, Сталин сломал себе голову на «еврейском вопросе». Мне вспомнился рассказ о том, что, идя на казнь после Нюрнбергского процесса, Риббентроп, по свидетельству присутствовавших, все время произносил одни и те же слова: «Пурим фест», которые, видимо, означали признание того, что казнь его и других фашистских главарей была возмездием бога за истребление евреев. Что думал и говорил в последние минуты Сталин, не знает никто, ибо он умирал один, на полу, как собака, в полном одиночестве. И хочется надеяться, что хотя бы в эти минуты он ощущал страх смерти и ужас перед всем им содеянным. Так изобразил его предполагаемую смерть писатель Алесь Адамович в страшном рассказе «Дублер»[30]. Но все это слухи и домыслы. К числу последних следует отнести, как мне кажется, и версию А.Авторханова, содержащуюся в его работе «Загадка смерти Сталина»[31], где он доказывает, что Сталин был убит в результате заговора Л.Берии, Г.Маленкова, Н.Хрущева и Н.Булганина. Его аргументы показались мне убедительными лишь в части, касающейся назревавшего в 1952 году противостояния этой группы Сталину, а также бездеятельности ее участников перед лицом тяжелой болезни «вождя»: долгое отсутствие врачебной помощи умиравшему, длительное сокрытие его болезни от его детей. Все это явно говорит о желании избавиться от ставшего опасным и дискредитировавшего их вождя. Но в том, что Берия самолично отравил Сталина и организовал уколы, приведшие к инсульту, я верю мало. Даже для него риск был слишком велик.

Но как бы то ни было, Сталина не стало. Страна и все мы оказались перед вопросом: что же будет дальше?

Первые шаги нового правительства, оставшегося старым по составу, хотя и очень осторожные, все же показали, что оно вынуждено было «ослабить узду». Означало ли это страх перед народом или непривычку действовать самостоятельно и связанную с этим осторожность, но первые мероприятия производили впечатление довольно обнадеживающее. Много выступая в эти дни по разным поводам, все «вожди», будто сговорившись, твердили о необходимости коллегиальности в принятии решений, хотя и избегали прямо говорить о сталинских злоупотреблениях единоличной властью — тень Сталина еще витала над ними. Одним из первых, довольно нелепых мероприятий правительства стало почему-то резкое снижение цен на фрукты, что привело к огромным очередям и ажиотажу среди населения. Возможно, это решение диктовалось стремлением заручиться сочувствием народа или желанием отвлечь его внимание от других, более важных вопросов. Распределение руководящих должностей в правительстве и партии в ближайшие дни после похорон тоже в чем-то было неожиданным. Маленкова, которого все считали, согласно намерениям Сталина, его будущим преемником на посту Генсека, сделали вместо этого Председателем Совета министров, а Генсеком неожиданно избрали Хрущева, до того времени казавшегося в Политбюро самым невзрачным и маловлиятельным его членом, к которому и сам Сталин и его сподвижники относились несколько иронически. Но, может, именно поэтому после смерти Сталина они сочли его наименее опасным для всех остальных членов Политбюро. Да и в народе его поначалу не принимали всерьез.

В этом смысле внешняя незаметность Хрущева сыграла свою роль: как некогда серость Сталина на фоне крупных личностей из окружения Ленина побудила их оставить его Генсеком, несмотря на требования Ленина убрать его с этого поста, так и малое значение Хрущева обеспечило ему такой взлет.

Безопасным для себя и временным считали генсекство Хрущева более искушенные в политических интригах остальные соратники Сталина. Они не знали и не предвидели того, что он станет самой яркой, самобытной личностью среди них и единственным из них лидером, который хотя и был отравлен сталинским режимом, но сохранил остатки человечности, совести и искреннего народолюбия. Однако все это раскрылось потом.