Глава 8. Наши развлечения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8. Наши развлечения

Хотя мы любили школу и ходили туда с удовольствием, она, конечно, не могла исчерпать круг наших детских интересов.

По мере того, как мы взрослели, возникали новые потребности. Правда, я и Галя, даже в тринадцать-четырнадцать лет, оставались еще совсем девчонками и были далеки от флиртов и «романов». Зато Юля и Фаня, более старшие и более развитые физически, уже проявляли интерес к ним. В шестом классе к нашей «четверке» присоединились еще две девочки, Зоя и Нина, и несколько мальчиков, часто нашими компаньонами оказывались Таля (Виталий Соболев) и Саша Крылов. Каждые две-три недели мы собирались дома у Нины Мякотиной, в ее комнате на Поварской, пили чай (только чай) и танцевали под старый, хриплый патефон модный тогда фокстрот, тустеп, а также старые танцы — вальсы, польки, венгерки. Веселье не иссякало потому, что мы были юные, мечтали о будущем счастье, надеялись, верили во все лучшее и нам хотелось смеяться, петь и танцевать. Часто ходили в кино на по большей части глупые заграничные комедии (своих фильмов в ту пору выпускали мало) с известными тогда актерами Гарольдом Ллойдом, Бестером Китоном, Мэри Пикфорд, Дугласом Фэрбенксом. Очень много счастливых часов провели мы, гуляя по улицам и бульварам Москвы. В эти годы я хорошо узнала и полюбила свой город, ставший для меня родным, несмотря на мое петербургское происхождение.

Кто не знал тогдашнюю Москву, тот не может представить себе ее своеобразной прелести. Она была малоэтажной и зеленой. Почти все дома окружены зелеными дворами и палисадниками. Бульвары зеленели, отделяя центр от более далеких районов. Садовая представляла собой тенистый бульвар, засаженный столетними липами. Среди небольших двух-трехэтажных домов здесь и там поднимались строгие ампирные или более причудливые, в стиле модерн фасады богатых особняков знати и купечества, придавая городу какой-то своеобразный, разношерстный стиль. В Москве еще сохранялось много церквей, обычно довольно древних, и каждая была по-своему красивой. На Спиридоновке, недалеко от нашего дома стояла церковь Святого Спиридония, старинная, XVII века, о которой написано еще у Пушкина в «Евгении Онегине» («…У Спиридонья в переулке…»). На Большой Никитской улице возвышался белокаменный большой храм Вознесения (он цел и теперь), где тогда еще шли службы. Около нашей школы, на Поварской, находилась старая церквушка, в то время грязная и обшарпанная, где служил отец одного из наших одноклассников, Толи Смирнова. Теперь эта церковь, вычищенная и отремонтированная, красуется на Новом Арбате. А в конце Пречистенского бульвара возвышался над Москвой белый, златоглавый храм Христа Спасителя — главный храм Москвы, построенный, как и Исаакиевский собор в Петербурге, в честь победы в войне 1812 года, как говорили, на деньги, собранные народом. В скверах, окружавших храм было бесподобно хорошо, особенно летними теплыми вечерами, и они оставались самым любимым местом наших прогулок.

Маковки церквей, поднимавшихся там и тут, как и красивые особняки, оживляли облик неказистой, на первый взгляд, столицы. Но лучшим ее достоянием были милые тихие переулки, сохранившие аромат XIX века, ауру Пушкина и Лермонтова, Герцена и Огарева, Грановского и многих других. В те годы мы исходили и выучили наизусть все незабываемые арбатские переулки, что окружали красавицу Поварскую, а также улочки, в районе Спиридоновки, Патриарших прудов — Малую и Большую Бронные, Трехпрудный переулок, Спиридоновский переулок и те, что петляли вокруг Малой и Большой Никитских. Здесь я знала и любила каждый уголок, каждый дом, всегда чем-то особенный и поэтому милый. Москва была хороша и летом и зимой, чаще всего морозной и снежной, когда снег весело поскрипывал под ногами, около тротуаров высились аккуратно сложенные сугробы, переливавшиеся на ярком зимнем солнце. Как хорошо было в снежный зимний вечер стоять на Тверском бульваре у памятника Пушкину, еще не перенесенного со своего прежнего, уютного места и любоваться вьюжным вихрем вокруг старинных фонарей, стоявших по четырем углам площадки; в этом вихре тоже было что-то веселое, озорное и в душе рождалась волшебная легкость. Снег и ветер румянили щеки, холодили руки и ноги, но все казалось не страшным и веселым. Недаром эта маленькая площадка оставалась самым любимым местом свидания влюбленных «на Твербуле у Пампуша». Но больше всего нравилась мне весна с ее веселыми, прорывающими снежный наст ручейками, по которым весело было пускать кораблики, набухшими почками и липкими зелеными листочками, цветение сирени в палисаднике у нас во дворе; весну, пробуждавшую радостные мечты о будущем, о новом и неизведанном, что сулила жизнь, счастливую тревогу молодой и еще светлой души.

Я любила церковные праздники, и больше всего — Пасху, потому что ее праздновали весной. В пасхальную неделю, в светлые вечера, хорошо было, стоя во дворе у наших чугунных ворот, смотреть, как люди шли в церковь святить куличи и пасхи в беленьких узелках, слушать веселый перезвон колоколов, далеких и близких, рождавший какое-то радостное ощущение всеобщего счастья, мира, покоя и светлой радости. В столовой стоял уже белый, накрытый шуршащей скатертью стол, на нем громоздились пасха и кулич, крашеные яйца, закуски всех видов, бутылки вина. Но нас рано отправляли спать. Володя же обычно шел к заутрени, не по сугубой религиозности, а по воспитанной с детства привычке. И только рано утром, часов в шесть, когда он возвращался, нас будили и все садились к столу, христосовались и желали друг другу счастья.

Уже тогда все это было анахронизмом, попыткой удержать неумолимо уходившее прошлое, на минуту остановить бешеный ход жизни и испытать чувство привычного покоя опрокинутой старой жизни. Я инстинктивно это чувствовала, но не могла устоять перед напором светлой и успокаивающей радости, которая не перешагнула за рубеж двадцатых годов, но неизменно связывалось в моих воспоминаниях со старой, уютной, уходящей Москвой, еще тихой в своих глубинах, с редкими автомобилями на маленьких улицах, с немногочисленными линиями трамваев — бульварного «А», ласково именовавшегося «Аннушкой», и «Б», «букашкой», ползавшей по Садовому кольцу. Мне странно теперь думать, что я еще видела Иверские ворота, Сухареву башню, Красные ворота на теперешней Лермонтовской площади, Триумфальную арку не на Кутузовском проспекте, которого тогда не было, а у Белорусского вокзала, храм Христа Спасителя и многое другое, чего теперь нет в Москве. Моя Москва тех лет — маленький, по сравнению с сегодняшним, город, для которого Дорогомиловская застава, Ленинградское шоссе, Рогожская застава, Лефортово считались далекими окраинами. Ее уже не вернуть, да и не надо. Время вносит свои коррективы, без которых нельзя. Один из величайших городов мира, Москва приобрела новые красоты и прелести, но неизбежно что-то утратила из старых.

И все же для меня Москва моего детства — милый, незабываемый город. Конечно, не все было хорошо в этой ушедшей Москве. Как язвы на ее теле, чернели на улицах и площадях котлы для варки асфальта, которым в те годы усиленно заливали корявые булыжные мостовые и плиточные тротуары, тоже не очень удобные для хождения. В этих котлах по ночам ютились беспризорники — дети голодных лет гражданской войны. В страшных, грязных лохмотьях, в жалких опорках, с взъерошенными грязными волосами, часто нападавшие на прохожих и отнимавшие всякую мелочь, эти несчастные жертвы политических и военных бурь долго отравляли покой тогда еще тихого города, оставались его позором и болью. Усилиями Дзержинского и его чекистов в 1921–1924 годах их ловили, отправляли в трудовые колонии, но еще и в конце двадцатых годов многие из них, привыкшие к вольной, хотя и голодной жизни, бежали из колоний, вновь появлялись на улицах Москвы, как затравленные и злые зверьки. Часть из них нищенствовала. В трамваях и пригородных поездах они пели жалостливые песни, собирая копейки, и это было повседневным явлением, к которому все привыкли. Складывался особый беспризорнический фольклор. Сейчас многое из него забылось. Помню отдельные слова и строфы из наиболее распространенной песни такого рода:

…Я не знаю покоя с молодых, юных лет.

Я родился сиротой, счастья-доли мне нет.

Посмотрите все люди — разве я человек?

Соберите же, граждане, мне хотя б на ночлег.

Вообще, в городе было много нищих. Они собирались на церковных папертях, там, где церкви работали, стояли просто на улицах с протянутой рукой или сидели на углах. Среди них встречалось много инвалидов и калек. Я боялась их; мне было почему-то стыдно проходить мимо них, и я старалась из своих скромных карманных денег положить монетку в их руки или в разложенные на земле шапки.

Москва в целом одевалась бедно, если не считать нэпманов и их жен, разъезжавших на извозчиках-лихачах в мехах и бриллиантах. Но их встречалось мало, а после 1925 года они постепенно исчезли. Толпа же была одета больше в темные, скромные цвета, которые считались более практичными. Одежду детям шили и покупали на вырост, и тоже по большей части скучных тонов, обувь преобладала обычно или черная или коричневая, если не считать белых летних парусиновых туфель на кожаной или резиновой, калошной подошве. Зимой носили или валенки, или разного вида «боты» на каблуках, а дети — черные, резиновые, доходящие до щиколотки, наподобие закрытых калош, с металлической пряжкой-застежкой, похожие на теперешние «прощай молодость». Так мы жили, учась, озорничая, развлекаясь, как могли, не очень заботясь о красоте одежды и радуясь каждой новой скромной обновке.