Глава 13. Радости и тревоги

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 13. Радости и тревоги

А дома все было по-прежнему, хотя шок 1931 года постепенно проходил. Сережу выслали в Калугу, откуда время от времени приходили письма. Он работал там в библиотеке, завел знакомых. В квартире после вмешательства Гуве наступило временное затишье. Моя личная жизнь вновь вернулась к своему медленному течению: встречи с Гаврюшкой и хождения с ним в театр, регулярные посещения Фаниного дома, где теперь жила Юля, студентка Горного института, и где встречалась молодежь: друзья Фаниного брата Исаака, в том числе Витя Розтивим, безумно влюбленный в Юлю, друзья Фани — Митя и Лена, которая уже закончила курсы и работала секретарем у какого-то большого начальника, ее сестры — Бася и Фира. Все вместе мы чувствовали себя хорошо, сидели за большим столом с самоваром, из которого мать Фани Мария Исаевна поила нас чаем с вареньем, танцевали под патефон, пели. Засиживались допоздна, и я возвращалась домой в час, иногда в два ночи, непроизвольно расплачиваясь с мамой за свои былые переживания, связанные с ее вечерними уходами.

В стране стало поспокойнее. Наступил перерыв в той непрерывной трепке нервов, которая началась с 1927–1928 годов, процессы временно прекратились, появилось больше продуктов и промтоваров, отменили карточки, введенные после коллективизации, на улицах не стало голодных людей. В «торгсинах» за золото можно было купить товары, которые почти не появлялись в магазине. Помню, как мама, желая приодеть меня, сдала туда свое единственное богатство — два золотых кольца и кулон — и купила мне ситца на два платьица и новые красивые туфли.

Одевались мы с Женей по-прежнему совсем плохо и скромно. Иза ухитрялась приспосабливать для нас свои платья и платья моей тети Жени, которая часто дарила мне что-нибудь из одежды. Но, странно, мы от этого нисколько не страдали и не ощущали себя неполноценными, да и наши поклонники не очень этим смущались. «Престижность» в одежде вовсе не принималась тогда в расчет. Отношения в нашей среде складывались совсем по другим принципам. Изредка я получала письма от папы (переписка его была ограничена), посылала ему письма и посылки. Однако новые впечатления жизни захлестывали меня и как-то отдаляли мою всегдашнюю боль и тревогу за него. Не то, что я стала его меньше любить, просто теперь больше сомневалась в его правоте, за которую он страдал. Дурочка, я не понимала лишь одного, что вся его «неправота» была лишь в мыслях, а не в делах, способных помешать «победоносному шествию» страны к социализму, который, как обещалось, наступит вот-вот! Как и все кругом, я верила в это, восторженно принимала все наши успехи, была убеждена, что выпавшие на долю мою и нашей семьи горести представляли собой исключение из общего правила, что наступит день, когда они уйдут навсегда.

Я была молода, счастлива своей молодостью и добрым отношением ко мне коллег по работе и друзей. Мне трудно теперь поверить, с какой легкостью я по утрам, наскоро выпив чашку чая и съев бутерброд, как вихрь неслась на работу, не дожидаясь редко ходившего трамвая, по улице Герцена, затем по Моховой, через Красную площадь, мимо ГУМа к Рыбному переулку, где в огромном гостиннорядском здании располагался наряду с многими другими конторами Союзоргучет. Прибегая в последний момент, я отстукивала табель и являлась в нашу комнату, запыхавшаяся от долгой пробежки. И ощущение легкости не покидало меня весь день, я всем улыбалась, со всеми здоровалась и не замечала, как летело рабочее время. Скоро мне повысили зарплату, и я стала получать больше, чем мама. Нам жилось теперь немного легче, и я радовалась этому, хотя не оставляла надежды пойти куда-нибудь учиться.

Однако все мои попытки оставались безуспешными. В 1932 году я хорошо сдала экзамены в Институт иностранных языков, но не была принята, в 1933 году решилась даже на то, чтобы поступить в какой-нибудь технический вуз, но меня приняли после трудного экзамена только на заочное отделение. Чтобы не терять времени, я продолжила занятия английским и немецким языками частным образом. Появилась возможность оплачивать эти уроки из своей зарплаты. Все же я как-то двигалась вперед, хотя еще и к неясной для меня цели.

В стране 1932–1934 годы прошли более или менее спокойно: еще ощутимее стали успехи индустриализации, разворачивались новые стройки: Магнитогорск, Днепрогэс, Комсомольск-на-Амуре, начиналось стахановское движение. Молодежь была охвачена энтузиазмом, надеждами на близкое счастливое будущее. Но за рубежами разрасталась страшная темная туча фашизма. Пока он креп в Италии, тогда далекой и имевшей мало связей с СССР, это почти меня не волновало. Но когда он быстро стал набирать силу в Германии, когда на страницах газет впервые всерьез замелькало имя Гитлера и сообщения о его бредовых теориях, даже мне, в ту пору далекой от политики, стало страшно. Нарастало ощущение какой-то надвигающейся на мир угрозы.

В доме у нас редко говорили о политике: это считали небезопасным, да и мало кто у нас бывал. Большинство старых друзей были в тюрьмах и ссылках, другие боялись нашего разрушенного гнезда, а новых заводили только мы с Димой, который к этому времени кончил семилетку, но не пошел учиться дальше и стал рабочим. С нашими молодыми друзьями тоже не приходилось говорить о политике, да и меня больше занимала работа, учеба, литература и театр, а также романы. В основном не мои (у меня не было, кроме Гаврюши, особых поклонников), но моих подруг Юли и Фани, у которых они имелись в изобилии. На мою долю оставалась роль конфидента. В силу моей невероятной застенчивости я трудно заводила новых знакомых, тем более поклонников. Поэтому в числе последних оказывались ребята понахальнее, которые мне не нравились и шокировали меня. Я грустно шутила, что в меня влюбляются только полотеры и монтеры и считала себя неудачницей в любви, потенциальной старой девой, если не надеяться на Гаврюшу.

Одним из немногих старых знакомых, по-прежнему посещавших нашу семью, был Владимир Николаевич Розанов, бывший второй муж Любови Николаевны Радченко (о нем я писала выше) со своей молодой и очень милой женой Ольгой Андреевной. Их квартира находилась неподалеку, в Гранатовом переулке, и они часто, навещая нас вечерком, засиживались в столовой за чашкой чая с вареньем, запасы которого у Сони никогда не иссякали. Теперь Владимир Николаевич жил тихо, работал в Наркомздраве (он был врачом), наслаждался радостями новой семейной жизни. Политикой, однако, особенно международной, живо интересовался и вел разговоры с нами на эту тему. Меня очень любил с детства, был со мной ласков и с интересом наблюдал, как из маленькой девочки я превращалась во взрослую девушку. Он внимательно следил за газетами, говорил о возможности скорой войны, втягивая меня в сферу политических интересов. Очень умный и скептически настроенный, Владимир Николаевич рассуждал о позиции разных стран в наступающей ситуации, высказывая опасения, к сожалению, оправдавшиеся, что мы к войне не готовы и не скоро будем готовы. Именно он зародил во мне живой интерес к истории международных отношений, потом сохранившийся у меня на всю жизнь.

Сжавшись в комочек среди враждебного нам мира, наша семья тем не менее жила дружно, сплоченно, деля вместе и горести и радости. Я по-прежнему очень дружила с Соней, но в эти годы обрела нового друга в Изе. С ней мы беседовали совсем на другие темы: о нарядах, поклонниках, романах. Ведь она была еще совсем молодая — ей не исполнилось и сорока лет. Красивая, кокетливая, она обучала нас с Женей этому искусству. С Женей я, конечно, тоже дружила, но не так, как потом: у нее оставались старые друзья в Харькове, с которыми она переписывалась, а часто и лично общалась. С моими же давними подругами у Жени оказалось мало общего.

Обе мы проводили большую часть дня на работе, а вечерами Женя отправлялась гулять со своим новым поклонником, ее начальником, который за ней усиленно ухаживал и за которого она в конце концов вышла замуж (правда, на очень короткое время), а я ходила к Фане или с Гаврюшкой в театр. Жизнь текла довольно однообразно, и тем не менее все в ней было для меня интересно: и встречи с новыми людьми на работе или где-нибудь в гостях, и свершения пятилетки и начавшееся в эти годы освоение Арктики — оптимистическая трагедия челюскинцев, походы через Северный морской путь и многое другое. Меня, как и всех тогда, эти события будоражили, создавали атмосферу невольного подъема, искреннего советского патриотизма, рождали стремление как-то участвовать в происходящих событиях. Домашние горести казались исключением из правила, вызванным стечением обстоятельств. Хотелось надеяться, что и они пройдут, растворятся в победоносном шествии нового мира. Ведь у нас совершалась революция, а революции не обходились без крайностей, без жертв, иногда невинных, и жестокостей. Об этом я знала из книг, которые продолжала поглощать, беря их в нашей домашней библиотеке. Значит, все эти издержки революции были неизбежны, надо только, чтобы прошло какое-то время и поднятая буря улеглась. Так хотелось в это верить!

Однако действительность упорно разрушала эту веру, и моя жизнь по-прежнему шла в двух измерениях, порождая в душе раздвоение. Весной 1933 года нежданно-негаданно налетела очередная буря. Началась выдача новых паспортов. Дело в том, что после революции паспорта, как позорное пятно царизма, были отменены. Вместо них существовали разные виды на жительство, удостоверения с работы, метрики и т. п. Решено было их унифицировать и восстановить паспортную систему, что, вообще-то, наверное, диктовалось необходимостью. Но как и все мероприятия такого рода, эта реформа имела весьма неприятный подтекст. Во-первых, паспорта выдавались только горожанам, в деревнях же — только тем, кого отпускали в город. Тем самым ограничивался исход колхозников из деревни, что многие из них стремились сделать ввиду неустроенности колхозов, падения доходов сельского хозяйства и т. п.

Во-вторых, при выдаче предполагалось лишить паспортов тех, кто нежелателен был в столице и вообще в крупных городах, то есть обречь их на высылку с получением паспортов по новому месту жительства. В нашей семье с самого начала это мероприятие вызвало тревогу. Ожидалось самое худшее. Иза, еще раньше лишенная избирательных прав, числилась «лишенкой». Мама и Соня были хотя и «бывшими», но все же женами государственных политических преступников. Опасения не обманули нас. Не знаю, планировалось ли это где-то наверху или являлось плодом усилий наших домоуправленческих общественников, которыми верховодили, в частности в паспортной комиссии, наши соседи: слепой Цесаркин и Хаверсон, не оставившие надежд заполучить нашу площадь, но в марте 1933 года на заседании паспортной комиссии нам всем без каких-либо оснований было отказано в паспортах и предписано в десять дней покинуть Москву. Для трех усталых, измученных женщин с тремя еще не оперившимися детьми это оборачивалось просто катастрофой. Куда ехать, где искать пристанища, на какие деньги, в надежде на какую работу? В доме нашем воцарилась зловещая тишина. Эти дни остались одним из самых страшных переживаний моей горькой юности. Они отнимали, как мне казалось, последние надежды на будущее, снова возвращали в сети цепко державшего меня прошлого. За что?

Снова началась борьба за выживание. Сначала в районном отделе милиции нам дали отсрочку на десять дней. За это время мама и Соня через Е. П. Пешкову обратились с просьбой об исправлении этой ошибки в ГПУ, и оттуда вскоре пришел приказ на выдачу паспортов нам всем. Из этого я заключила, что инициатива данного грязного дела исходила снизу. Тяжелые три недели миновали, все мы были счастливы как никогда. Тем временем подошел мой день рождения, 11 апреля 1933 года мне исполнилось девятнадцать лет. Как всегда, отмечался он в нашем доме. Были приглашены гости. Пришла Фаня (Юли тогда не оказалось в Москве), два ее приятеля: Леша и Митя (бывший какой-то шишкой в ВЦСПС), — Гаврюшка плюс я, Женя и Дима. В этой компании мы опустошили бутылку портвейна, попили чай с пирогом, завели патефон и стали танцевать. Конечно, все присутствовавшие знали о наших злоключениях с паспортами и радовались за нас, возмущались пакостностью наших соседей, которые в свою очередь были переполнены злобой из-за неудавшейся операции.

И вот в разгар очень скромного веселья в комнату с искаженными ненавистью лицами ворвались Цесаркины и Хаверсон, утверждая, что наши танцы мешают им спать, и угрожая, что все равно выживут нас из Москвы, а потому радуемся мы преждевременно. Вечер был испорчен. Но Митя, отстранив нас всех от двери, вышел вперед, властным движением вытеснил незваных гостей в коридор и несколько минут о чем-то говорил с ними, а вернувшись в комнату, только заметил, что больше они приставать не будут, и пригласил нас на танцы. (И в самом деле, на некоторое время потом травля со стороны соседей прекратилась). Наше веселье усилилось. Мы восприняли все произошедшее как торжество добра над злом, еще долго смеялись над этим инцидентом, пели, танцевали. Так завершилась эта очередная эпопея. Надо сказать, что в ней Гаврюша показал себя как истинный друг. Он не переставал бывать у нас, утешал и успокаивал меня, уверяя, что все решится хорошо, что несправедливость будет исправлена, и впервые пробудил в моей душе симпатию, даже некоторое подобие нежности.

Но в начале лета мы с ним бурно поссорились. Наступил момент, о котором предупреждала меня мама. Мне исполнилось девятнадцать лет, и Гаврюша впервые обнаружил свои истинные намерения. Его отношение ко мне резко изменилось. Из бескорыстного друга он превратился во влюбленного поклонника, а такого рода отношения никак не входили в мои планы. Теперь я думаю, что он давно был в меня влюблен, но ждал, пока «созреет плод».

Он тоже почувствовал холодок с моей стороны, некоторую неестественность моего поведения и ускорил события, сделав мне формальное предложение, которое я, однако, сразу же отвергла. Я сказала ему, что не собираюсь замуж ни за него, ни за кого-либо другого, что хочу учиться и буду ему плохой женой; просила в такой ситуации прекратить наши встречи, желая главным образом облегчить его положение. Но он был упорен, не терял надежды и предложил мне подумать еще. Однако в период раздумий он сорвался. Однажды, когда мы были в гостях, куда я неосторожно с ним пошла, он сильно выпил и обида, раздражение, накопившиеся в его душе, вдруг сразу прорвались. Он устроил мне скандал, упрекая меня в неверности, лживости, жестокости, плакал и ругался. Дело кончилось тем, что его товарищ быстро отвез меня домой на машине, оставив Гаврюшу бушевать дальше.

Через несколько дней он мне позвонил, извинился и сказал, что ничего больше от меня не требует и не ждет. И на этом наши почти пятилетние отношения прекратились. Мне было в чем-то их жаль, но я понимала: другого выхода нет, и корила себя за то, что долго сохраняла их, зная в душе о его любви ко мне, и выступая в роли злой кокетки. Порой я скучала без него — ведь раньше мы встречались почти через день. Но после истории с Володей этот разрыв показался мне пустяком. В мои девятнадцать лет вся жизнь еще была впереди. Вернулся из Калуги Сережа, поселившийся теперь в нашей столовой, но вскоре он женился на милой, доброй, некрасивой женщине Рае, «поповне», которая была намного старше него и искренне его любила. У нее имелась комната в Москве, и он переехал от нас. Летом отправились в Иркутск Иза и Женя, там уже на свободе работал Юрий Николаевич, и мы расстались почти на три года. Все как-то налаживалось…