Глава 9. Новые события, родственники и знакомые

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9. Новые события, родственники и знакомые

А жизнь между тем шла, как пишет Ч.Диккенс в своем романе «Домби и сын», «сердитой стопою». Она все круче взвинчивалась вверх, уходила вперед от старых, патриархальных порядков, еще гнездившихся в обществе. Важным рубежом в этом движении стала смерть В.И.Ленина в 1924 году. Я училась тогда в третьем классе. В день похорон стоял сильный мороз — двадцать четыре градуса, и нас отпустили из школы и из-за траура, и из-за мороза. Но мы, конечно, вертелись на улице, смотрели на мрачные колонны людей, двигавшихся в центр к Дому Союзов для прощания с Лениным, на яркие костры, которыми обогревались долго ожидавшие своей очереди манифестанты, видели ранний закат морозного зимнего дня. Мне было тогда десять лет, и я не понимала всей важности случившегося для моей личной судьбы и судьбы всей страны. Но я и окружавшие меня люди, в том числе мои подруги и, особенно, домашние, ощущали смутную тревогу, которую всегда возбуждает неясность жизненных перспектив, задавались вопросом, что же будет дальше. В.И.Ленин — творец Октябрьской Революции, ее душа и мозг — ушел из жизни, оставив страну в начале нового пути, у распутья многих дорог, на людей, во многом не согласных друг с другом в выборе пути. Взрослым была ясна неизбежность борьбы между ними, которая не заставила себя долго ждать. Объединявшая всех необходимость выстоять в совместной борьбе с белыми армиями, с голодом и разрухой, непререкаемый авторитет Ленина, теперь, в мирной обстановке и с его кончиной перестали играть роль сдерживающего фактора. Не было второго вождя, способного силой разума и убеждения объединить их.

Мало кто знал тогда о существовании так называемого «завещания Ленина», о котором хорошо известно сегодня, поэтому большинство сразу не могло увидеть и понять, что власть попала в руки тех, от кого он предостерегал. Но пока все это было впереди. А моя жизнь дома и в школе шла своим чередом. Летом 1924 года папа отбыл свой двухгодичный срок пребывания в Суздале и был выслан в Минусинск, казавшийся тогда невероятно далеким. Ехать туда предстояло десять-двенадцать дней. Папа же мечтал скорее свидеться со мной, провести вместе лето. Отправить меня одну в столь дальний путь мама боялась, ехать со мной не могла, так как имела всего двухнедельный отпуск, да и денег не было на дальнюю дорогу. Я же рвалась к папе. И вот нашелся неожиданный выход: мама пошла в ОГПУ на прием к заведующему отделом политзаключенных Андреевой (о патриархальность тогдашних нравов!) и подала заявление, чтобы папе, который отправлялся в Сибирь под конвоем, но не по этапу, разрешили взять меня с собой. Такое странное разрешение было неожиданно быстро получено, и я вместе с папой и пятью охранниками (вот как был «опасен» мой папа) на казенный счет отправилась в Минусинск. Мы все вместе заняли одно купе, и наши соглядатаи очень быстро с нами сдружились. Они приносили нам кипяток, покупали на станциях, где всюду были богатые пристанционные базары, всякую снедь за наши деньги и вообще всячески за нами ухаживали. Единственным стеснением стало то, что они не выпускали нас из вагона, сопровождали (в том числе и меня) даже в туалет, ожидая в тамбуре у дверей. При таких вот обстоятельствах из окна вагона, мне довелось впервые увидеть Сибирь, огромную, таинственную страну, место ссылки и каторги декабристов, петрашевцев, Чернышевского, а потом и Ленина, Мартова и многих других социал-демократов (обо всем этом я уже знала). Ехали мы летом, все цвело и благоухало. Я не отрывалась от окна, а папа рассказывал все, что знал о местах, которые мы проезжали, хотя сам раньше тоже не бывал в Сибири. Мы проехали Вятку и мост через широкую реку того же названия, затем через мощную Каму. На Урале я впервые увидела горы и как они постепенно вырастали из холмистых предгорий, красоты Кунгурской долины и окрестностей Свердловска, затем унылую Барабинскую степь, поросшую низкорослыми березками, между Омском и Ново-Николаевском (так назывался тогда Новосибирск) и снова холмы и увалы Восточной Сибири между ним и Красноярском. На шестой день к ночи мы приехали в Красноярск, тогда небольшой, деревянный, незамощенный город купцов и золотопромышленников. Так кончилась первая часть нашего путешествия. Дальше нам предстояло плыть на пароходе вверх по Енисею, единственной в ту пору дороге в Минусинск. Пароход должен был уйти наутро, и начальник пересыльной тюрьмы, которому сдали нас под расписку наши хранители, возвращавшиеся в Москву, предложил нам переночевать в тюрьме. Деваться было некуда. И вот нас повели по длинным гулким коридорам губернской тюрьмы, впустили в большую пустую камеру, где не было коек, но только нары, заперли на ключ и оставили вдвоем. Вот здесь мне стало страшно, и несмотря на уговоры и успокоения ко всему привыкшего папы, я плохо спала на жестких нарах от внутренней тревоги и невероятного количества клопов. Утром я увидела себя в настоящей тюрьме. Где-то под потолком находилось маленькое зарешеченное окошко, комната тонула в полумраке. Нам принесли кипяток и по куску хлеба, а вскоре явился дежурный начальник и не без злорадства сообщил, что на пароходе, который отправляется сегодня, нет свободных мест и следующего нам придется ждать дня три-четыре. Тут я совсем приуныла и впервые пожалела о своем опрометчивом решении сопровождать папу. Перспектива сидеть три-четыре дня в этом мрачном, сыром каземате была неприятна. Но я тут же вспомнила «русских женщин» Некрасова и устыдилась, решив спокойно перенести эту небольшую невзгоду. И только я это решила, как пришел сторож и велел нам с вещами идти в комендатуру. Там рядом с начальником тюрьмы нас встретил веселый невысокий человек с добрым лицом, в зеленой шапке пограничника. Он представился как начальник погранотряда Минусинского округа (рядом с Минусинском проходила тогда тувинская граница) и одновременно местного ОГПУ. Улыбнувшись, он заметил, что папа поступает теперь под его надзор и что он раздобыл нам местечко на пароходе, так что мы должны немедленно отправиться на пристань. К нам присоединили теперь уже одного добродушного охранника, и вместе с нашим новым начальником (я не помню его фамилии) мы отправились к причалу и взошли на пароход. Там нам отвели санитарную комнату — светлую, всю белую, с двумя жесткими кушетками, но мы были рады, после мрачной камеры, и наш пароход под названием «Ленин», вертя во всю колесами, гудя и разбрасывая брызги, двинулся вверх по Енисею.

Маленький пароход с трудом полз против течения, а Енисей, мощный, коричнево-серый, весь в больших и малых водоворотах, несся с мощным гулом нам навстречу. Стесненный под Красноярском высокими скалами, он бурлил и сверкал в лучах утреннего солнца. Небо было безоблачным, веселый ветерок обдувал лицо, сметая тяжелый зной. Мы с папой стояли у борта и, не отрывая глаз, смотрели на раскрывающиеся перед нами чудесные картины. Никогда ни до ни после этого я не видела столь мощной, могучей реки, как Енисей. Он то сужался в теснинах, то выбегал на широкие просторы, растекаясь бесчисленными протоками на ширину нескольких сот метров, а то и километров, так что и берегов не было видно, обтекал многочисленные пустынные островки, а затем вновь с грохотом врывался в скалистые, поросшие лесом берега. Людей по берегам мы почти не видели, редкие остановки у небольших деревянных дебаркадеров самых крупных в том крае селений прерывали время от времени наше движение и пополняли наши пищевые запасы. На пароходе мы были свободны, наш добродушный страж спокойно сидел на палубе, зная, что мы никуда не убежим. А начальник ОГПУ время от времени подходил к нам, спрашивал, как нам нравится путешествие, хвалил Минусинск, говорил, что папе там будет хорошо, и разрешил ходить в салон, чтобы обедать. Среди пассажиров первого и второго класса, на верхней палубе, где мы ехали, оказалась какая-то делегация немецких коммунистов. Чего им нужно было в Сибири — не знаю. Они сразу же обратили внимание на меня с папой, так как мы резко отличались своим видом от местных пассажиров. И один из них, молодой, красивый парень в белом костюме и с веселыми карими глазами стал заводить с нами разговоры. Ему очень хотелось узнать, кто мы такие, но папа благоразумно молчал, не желая иметь неприятностей, но чтобы объяснить свое умение говорить по-немецки, сказал, что когда-то, до революции, жил в Германии. Начальник ОГПУ посматривал на нас, но не препятствовал этим разговорам. Немец восторгался Сибирью, Енисеем и вообще всем, что он видел, а папа ему поддакивал.

Много чудес встретилось мне на этом пути. Горные, голубые, чистые реки вливались в Енисей, долго текли, не смешиваясь с его бурыми водами; необычно яркими цветами были убраны луга и острова. С наступлением темноты я любовалась красными огоньками бакенов, при свете дня — синими ирисами, непроглядными, на сотни верст простиравшимися лесами. Наконец, на четвертый день утром мы подошли к Минусинску. Он стоял на правом берегу Енисея по нашему ходу, на так называемой «протоке», отделенной от основного русла, и казался большим, безбрежным островом пяти километров в длину и трех в ширину. Город лежал на равнине, но сзади и слева от него, вверх по течению реки, на горизонте в утренней дымке поднимались далекие отроги Саянского хребта, отделявшего СССР от Тувы и Монголии.

На пристани нас встречали дядя Сергей с детьми, Юликом и Верой, и лошадкой, которую они успели там приобрести, так как без этого транспортного средства в Минусинске жить было нельзя, особенно зимой. Они отвезли нас к себе, в большой, снимаемый ими дом. Тетка Конкордия встретила нас радушно, накормила завтраком, и после краткого отдыха папа пошел снимать квартиру. Так что уже к вечеру мы переехали в маленький домик, где у нас были две чистенькие комнатки с крашеными полами и необходимой мебелью, с цветами на маленьких оконцах и добродушной старушкой-хозяйкой. Так началась моя жизнь в Минусинске, наполненная новизной и всевозможными неожиданностями. Работать папе в Минусинске было негде. Он, правда, привез с собой перевод, но, пока я была рядом с ним, старался все время проводить со мной. Минусинск оказался небольшим, в основном деревянным городком с добротными бревенчатыми домами. До революции в нем заправляли богатые ското- и золотопромышленники, теперь экспроприированные, многие из них сбежали. Однако в городе оставались их родственники, жившие в своих домах, и довольно безбедно. В степной глухомани этот город издавна играл роль своего рода культурного центра. Минусинские богатеи не чурались меценатства. На их средства один из крупных местных краеведов, сам богатый человек, Мартьянов, выстроил на главной площади большой кирпичный дом, где разместил замечательный краеведческий музей с великолепной по тем временам библиотекой художественной и научной литературы. В городе работал камерный театр, где периодически появлялись гастролеры (своей труппы не сложилось). Была и местная интеллигенция. Во многих домах имелись рояли и пианино (я ходила в один такой дом играть, чтобы не потерять навыков, ибо в то время училась музыке). Вместе с тем город оставался немощеным, с деревянными тротуарами. При сильном ветре поднималась ужасная пыль, а ветры в этом степном краю дули почти постоянно. Больше всего, как только я сошла с парохода, поразило меня то, что прямо на улицах в этих пыльных песках росли огромные сине-белые ирисы, которые у нас бывают только в садах, а там считаются чем-то вроде одуванчиков.

Мы с папой жили размеренной и спокойной жизнью. Утром и вечером ели дома, покупая все нужное на базаре или в многочисленных, тогда еще частных лавочках, а обедали у дяди Сережи и Конкордии, с которыми таким образом, встречались ежедневно. И здесь я смогла оценить обоих, их доброту и отзывчивость при внешней ершистости, их заботу обо мне, как о самой маленькой в доме. Лето в Минусинске было жаркое и богатое дарами природы. Изобилие ягод, грибов, овощей, фруктов и, что меня совсем удивило, дынь и арбузов, которые вызревают там в августе. Все это дешево продавалось на рынке приезжими крестьянами, среди которых в то время преобладали зажиточные. Мы с папой много гуляли, разговаривая на самые разные темы — от истории до астрономии включительно. Папа знал обо всем на свете! Он подбирал мне книги для чтения и вечерами я зачитывалась ими, или он сам читал мне. Мы оба наслаждались столь надолго прерванным общением, и я чувствовала себя вполне счастливой.

Жизнь наша разнообразилась поездками в окрестности Минусинска на дядиной резвой лошадке. Вера, моя кузина, которая была старше меня на три года, считалась главным конюхом. Она научила меня запрягать лошадку и править ею, что мне очень нравилось. И часто в компании ссыльных мы отправлялись за город, на пикники. Особенно запомнилась поездка на заброшенный Даниловский завод. Не знаю, что он производил, но располагался в очень красивом месте: сосновый лес, озера, тишина и одуряющий воздух. Ездили мы и в Абакан, что в сорока километрах от Минусинска. Там проходила железная дорога, а край этот в то время считался царством тувинцев, или «сайотов», как их называли русские. Их своеобразные одежды, монголоидные лица, бесчисленное множество косичек у женщин, их непонятная речь — все возбуждало любопытство и интерес. Чаще всего мы ездили на остров. У ссыльных имелась в складчину купленная лодка, и мы с папой и еще с кем-нибудь катались по тихой протоке (в Енисей вылезать было опасно). Я научилась там грести и не бояться воды. На острове, в то время диком и запущенном, мы собирали огромные букеты душистых белых лилий, таких, как наши садовые, но тоже растущих здесь в диком состоянии — такова была мощная земля Сибири и Минусинского края.

Так прошло наше первое лето в Минусинске. Потом я ездила туда еще два лета, правда уже не столь экзотическим способом, но чувствовала себя так же хорошо и привольно.

В 1925 году на обратном пути в Москву я остановилась в уральском городке Камышлове, где в это время тоже в ссылке жил дядя Володя Иков, а у него гостили Сережа, Игорек и Дима. Там я провела счастливые три недели в веселых забавах, играх и пикниках в лесах, окружавших этот маленький уральский городок. Это было последнее счастливое и безмятежное лето в моей жизни. После него началась череда горьких лет. В 1927 году я узнала, что мама с папой расходятся, и это стало для меня страшным ударом. Но за ним последовал еще более страшный. Вернувшись из Минусинска в конце августа 1927 года, я узнала, что за две недели до моего приезда умер от брюшного тифа Игорек. Ему исполнилось тогда шестнадцать лет. Он ездил на лето со своей подругой Олей в кубанскую станицу, к ее отцу. Там он, очевидно, и заразился гибельной тогда болезнью и по дороге, остановившись в Туле у дяди Володи Икова, в то время там жившего, слег, проболел две недели и умер — не выдержало сердце.

Эта первая встреча со смертью стала для меня великим горем: я потеряла старшего брата, друга и покровителя, который должен был шагать рядом со мной по жизни, чудесного, красивого мальчика, мою гордость, и может быть, первую детскую любовь. Память о нем и о наших последних встречах с ним до того, как мы разъехались, о наших играх и развлечениях не давали мне покоя. Дома все стало мрачным и грустным. Тетя Соня мучилась и терзалась, как всегда, молча, но я знала, что страдает она невыносимо.

Начались печальные вечера в нашей когда-то веселой квартире. Почти каждый вечер приходила Оля — она как-то тянулась в наш дом, к памяти Игорька. Часто что-то шила на машинке. Соня с остановившимся, равнодушным взглядом молча сидела где-то рядом, уйдя в себя. Мы с Димой, притихшие и испуганные, сидели здесь же, у стола, что-нибудь читали или тихо говорили. Сережа тоже погрустнел. Из нашего дома точно ушла жизнь. Вскоре Соня заболела, видимо, от нервного потрясения, как теперь говорят, стресса. У ней обнаружилась опухоль в груди, оказавшаяся раковой. Начались хождения по врачам, куда ее сопровождала мама, в конце концов ее оперировал самый крупный тогда онколог — профессор П.А.Геруш. Операция прошла успешно, потом Соня еще долго «лечилась радием» и прожила после этого много лет. Но в тот год это еще более омрачило нашу общую жизнь.

Единственно, что хоть немного отвлекало от тяжелых мыслей была школа и подруги. С ними я забывалась, хотя и считала в душе это изменой памяти Игорька. С его смертью на мою душу легла еще одна горькая тень, долго, долго в ней сохранявшаяся. Но время и молодость брали свое, школьные заботы, подготовка спектакля «Горе от ума» — все это как-то высветляло жизнь. А за границами моего маленького домашнего и школьного мира бушевали бури и страсти, в которые я тогда не вникала, но которые рано или поздно должны были вторгнуться и в мою жизнь. В стране шел бурный процесс индустриализации, велись не менее бурные споры в партии о судьбах страны. Сначала левая троцкистская, затем правая бухаринская оппозиция курсу Сталина бередили и тревожили партию и всю страну. Пафос новостроек, чудеса трудового героизма соседствовали уже тогда с жестоким преследованием инакомыслящих, в чем явно слышались раскаты будущей грозы. Все неполадки и задержки в сложном деле создания мощной тяжелой индустрии относились за счет «вредителей», к которым обычно причисляли старых, дореволюционных специалистов, пошедших на службу к Советской власти. Конечно, среди них было немало недовольных, жалевших об утраченном благополучии, но большинство любили свое дело, работали честно, и, может быть, лишь единицы действительно ставили палки в колеса. Тем не менее руководство страны, все больше сосредотачивавшееся в руках Сталина, чтобы ужесточить режим, раздувало проблему «вредительства». Жизнь оставалась тяжелой, зарплата невысокой, после ликвидации нэпа начались перебои с продуктами, жилья не хватало. Рай, обещанный революцией, не получался. Эти недостатки нашей жизни надо было на кого-то свалить. На помощь и пришла проблема «вредительства».

И вот совершенно неожиданно нашей, и без того ущемленной, семье пришлось столкнуться с этой проблемой. Весной 1928 года, незадолго до того, как я должна была окончить школу, открылся первый из «антивредительских» процессов — Шахтинский. На нем судили группу наиболее видных горных инженеров из Донбасса, которым инкриминировались шпионаж и вредительство в горном деле, проводившиеся на средства иностранных разведок, банков и промышленных компаний. И среди обвиняемых оказался муж маминой младшей сестры Беллы, до того времени процветающий и очень известный инженер Юрий Николаевич Матов. Эта семья до начала процесса никак не была с нами связана. Они жили в Харькове, совсем другой, благополучной и веселой жизнью, среди вечеринок, флирта и т. п. Ю.Н. Матов считался одним из крупнейших горняков того времени и абсолютно честным человеком, в чем я и убедилась позднее. Моя тетя Белла, очень красивая, веселая, кокетливая, всегда окруженная поклонниками представляла собой типичную инженерскую жену. Их дочь, тоже Женя, была на два года старше меня. Белла много лет не имела связи с мамой и Соней. С начала двадцатых годов она с мужем раза два бывала в Москве и посещала нас. Красивая, нарядная, в котиковом манто, которое меня поразило (до этого я никогда не видела вблизи мехового пальто), окруженная запахом французских духов, она мнилась пришелицей из другого, счастливого мира и, как мне кажется, считала нас всех несчастными, заслуживавшими сострадания. И вот теперь она попала в беду, неподготовленная, растерявшаяся, никогда не работавшая и не понимающая, что происходит. Как это часто бывает в таких случаях, друзья, окружавшие ее, разбежались, над нею и Женей сгустился страх, боязнь общения с ними, угроза выселения из квартиры и конфискации имущества. Женю выгнали из художественной школы, где она училась. Положение их было ужасным.

Теперь тетя Соня, еще не оправившаяся от своего горя, после только что перенесенной тяжелой болезни, ринулась в Харьков на помощь сестре. Она забрала Женю с мамой к нам, сначала на время процесса, который должен был проходить в Москве, а потом и на постоянное жительство. Когда процесс закончился, Белла с Женей через некоторое время переехали к нам совсем. Мама отгородила шкафом большой кусок в нашей комнате, и там на несколько лет поселились моя новая тетя и двоюродная сестра.

Белла посещала процесс, проходивший публично и подробно освещавшийся в газетах. Почти все подсудимые, в том числе и Ю.Н.Матов, давали щедрые, как по писанному, показания, клевеща на себя и своих товарищей. Тетя, жившая с мужем очень дружно, только диву давалась, когда слышала, как он говорил, что получал заграничную валюту на свои вредительские дела, устраивал совещания, на которых планировались акции и т. п. Мне было четырнадцать лет, но я уже тогда чувствовала, что все эти показания представляли причудливую смесь правды и лжи и что за спиной обставленного всеми атрибутами суда стоит опытный и ловкий руководитель. Суд длился около месяца. В результате пятерых приговорили к расстрелу, остальных — к разным срокам тюрьмы. Юрий Николаевич получил десять лет с конфискацией имущества (имущества особенного, правда, и не имелось) и был отправлен в Сибирь.

В результате всех этих бурных и тогда нам непонятных событий (в них еще предстоит подробно разобраться историкам), в мою жизнь вошли два очень близких и дорогих мне человека, с которыми тесно переплелась моя последующая жизнь.

Тетя Белла, или Иза, как мы стали называть ее потом (по паспорту ее именовали Елизаветой Яковлевной — именем, данным ей при крещении), прожила со мной рядом почти сорок лет. Я узнала ее молодой и красивой тридцатишестилетней женщиной, а провожала в последний путь семидесятипятилетней, тоже красивой и значительной, старухой. Она была, несомненно, самой красивой из всех маминых сестер и вместе с тем более всего походила на мою маму: те же большие глаза, четко прочерченные брови, густые темно-каштановые волосы, красивый нос с небольшой горбинкой. Характером тетя обладала веселым, жизнерадостным, но беды, свалившиеся на нее, как и тяжелые болезни, которыми она страдала всю оставшуюся часть жизни, изменили его. Изменился постепенно и весь ее духовный облик. Из красавицы, занятой флиртами и романами, она превращалась постепенно в серьезную, строгую женщину, стала интересоваться газетами, политикой, общими вопросами жизни. При всем своем внешнем легкомыслии она осталась верной женой, не вышла больше замуж и не искала нового замужества, почти всю остальную жизнь прожив одна. Очень нервная, необычно чуткая, Иза несла в себе что-то трагическое, странным образом смешанное с некоторой мелочностью. Строгая и иногда резкая, она на самом деле была добрым и отзывчивым человеком. Разразившаяся над ней катастрофа разрушила ее жизнь, изменила весь настрой ее души, поселила в ней тревогу, беспокойство, часто пессимистический взгляд на окружающее. Мне она казалась порой прекрасным надломанным цветком, который не может жить полной жизнью.

Иза очень полюбила маму, и жили они в одной комнате на редкость дружно. Полюбила она и меня. Ей казалось, и это было так, что я на нее очень похожа, но осуждала мой слишком скромный, застенчивый характер, поучала меня, как нужно одеваться, вести себя с «поклонниками» и т. п. Все это было мне внове и очень интересно. По мере того как я росла, а она старела, мы становились с ней все дружнее. А после смерти мамы (тетушка умерла через восемь лет) она, как и Соня, в какой-то мере заменила мне ее.

В лице моей кузины Женечки судьба послала мне как бы замену моего незабвенного Игорька — верного друга на всю мою жизнь. Мы с ней были очень разными и внешне и внутренне, хотя носили одно и то же имя (в честь нашей бабушки). Из-за светло-золотых волос дома ее сразу стали называть Женя Беленькая а меня из-за темно-коричневых — Женя Черненькая. Кажется, эти обозначения придумал однажды Сережа, но так нас называли общие знакомые и позже. Женя не стала красавицей, как ее мать, однако обладала необыкновенной женственностью и обаянием, привлекавшими к ней сердца и женщин и мужчин. Иза говорила: «Она некрасивая, но очень симпатичная». Между тем Женя была хороша своей особой, мягкой, как бы несколько размытой красотой, обладала неповторимо прекрасной, светлой, белозубой улыбкой, освещавшей все ее лицо. В юности она носила короткую стрижку; ее золотые волосы волнились надо лбом и на висках, вся она источала изящество и элегантность. Друзья юности в Харькове называли ее Лол Джен.

По характеру Женя была одновременно мягкая и решительная. Конечно, обрушившиеся на нее невзгоды надломили и даже во многом перевернули ее жизнь. Очень способная (она прекрасно рисовала, писала стихи, хорошо знала английский язык), моя кузина если бы ей дали закончить художественную школу, наверняка стала бы неплохим художником. Но ей, увы, не дали ее окончить. После процесса на ее хрупкие плечи легли все заботы об избалованной мужем и нездоровой матери, сделав как бы главой семьи. Изу она любила всегда не только как мать, но как ребенка, о котором надо заботиться. И всю жизнь Женечка многим жертвовала, чтобы обеспечить ей покой и благополучие. Любила она и отца, хотя по-другому, как товарища, друга, и очень страдала от разлуки с ним. В первые годы после процесса она работала где и кем могла: чертежником, позднее (в Сибири, куда они с Изой на короткое время поехали, когда Юрий Николаевич в начале тридцатых годов оказался на свободе) — преподавателем английского. Там же она окончила английский факультет Владивостокского педагогического института и потом до конца дней оставалась преподавателем английского в Московском пединституте им. Ленина.

Женя, впоследствии по мужу Сергиевская, была незаурядным человеком и, наверное, достигла бы большего, если бы не исковерканная юность. Человек исключительной честности, добросовестности и внутренней чистоты, она навсегда останется в моей памяти именно такой: светлой, благородной и отзывчивой.

Между мною и Женей, как уже говорилось, было много различий, когда мы познакомились. Я — скрытная, скромница, трудно сходившаяся с людьми, мечтательная и романтически настроенная; она — живая, веселая (несмотря на свое горе), общительная, непроизвольно кокетливая, активная и смелая. Тем не менее мы быстро стали друзьями и пронесли эту дружбу и взаимную любовь через всю последующую жизнь. Этому способствовало и долгое совместное проживание в одном доме, и общая горькая судьба детей разрушенной семьи. Когда я думала о нашей дружбе, я часто вспоминала слова, вложенные Некрасовым в уста Марии Волконской, встретившейся в Сибири с Трубецкой на пути в ссылку: «И тот же поток твое счастье умчал, в котором мое потонуло». Милый мой, бесценный друг! Я прошагала с тобою рядом всю жизнь, деля вместе немногочисленные радости и многочисленные горести! Тебя уж нет, но твой светлый, милый образ — со мной, пока я живу и дышу, пока не утратила разума и памяти!

Так население нашей квартиры увеличилось на двух человек. К двум одиноким женщинам, маме и Соне (Володя тоже был в ссылке, а потом фактически с ней разошелся), прибавилась еще одна. К нашим горестям и тревогам — новые.