Глава 5. Родные, друзья и знакомые
Глава 5. Родные, друзья и знакомые
До середины или даже до конца двадцатых годов, пока из нашей жизни не выпал Володя Иков, в доме часто собирались большие и довольно разношерстные компании. Здесь бывали и щи Володи по работе в Центросоюзе — кооперативные деятели, составлявшие какую-то совсем особую среду. Все они были не очень интеллигентные, часто из глубинки, но безусловно преданные кооперативному делу, верившие в его чудодейственную для преобразования деревни силу, по-народнически уповавшие на крестьянство люди. Каковы были их политические убеждения, сказать трудно. Попадались среди них и меньшевики, и сочувствовавшие эсерам, и беспартийные. Они вели себя шумно, много ели, пили и создавали в доме атмосферу веселья и стабильности. Чаще всего посещало нас семейство Румянцевых, настоящих сибиряков, состоявшее из главы — большого и добродушного Виктора Ивановича, его жены — кокетливой, веселой дамы Любови Алексеевны и ее сестры, старой девы (так мне тогда казалось) в черных очках, на вид очень строгой, которую я побаивалась.
Бывал у нас в то время и Иван Михайлович Майский, незадолго до этого вернувшийся с Дальнего Востока, из ДВР, которая в 1922 году вошла в состав РСФСР и где он был одним из министров. Иван Михайлович оказался тогда на перепутье: ранее меньшевик, он теперь собирался вступать в ВКП(б). Когда это состоялось, он исчез из нашего дома. Впоследствии я знала его уже как академика, возвратившегося после длительной дипломатической службы, в частности в качестве посла СССР в Англии, накануне и во время войны до 1943 года. Познакомилась я в двадцатые годы и с его тогда невестой, а потом женой Агнией Александровной, родственницей Румянцевых. Она была лет на двадцать моложе Ивана Михайловича. Веселая, яркая, немного вульгарная девушка, с короткой стрижкой по моде того времени, она жадно упивалась своей новой жизнью в Москве, а затем своим престижным замужеством. Потом я снова «познакомилась» с ней как с женой академика И. М. Майского. Она, конечно, и не думала, что я, будучи маленькой девочкой, знала ее молодой, веселой, красивой. Она умерла в возрасте более девяноста лет, намного пережив мужа.
Наиболее интересными, как уже говорилось, оставались для меня друзья мамы и папы — бывшие меньшевики. Теперь, когда прошло так много лет, я могу точнее определить их место в тогдашней жизни, понимая, что они представляли собой горестные осколки того, чем были раньше. Все эти люди обладали самыми высокими нравственными качествами, унаследовав лучшие традиции русского революционного движения. Они были честны, искренни, жертвенны, трагедия же их состояла в том, что, всю жизнь готовя революцию, сидя за это в тюрьмах и ссылках, они не сумели принять эту реальную революцию со всеми ее жестокостями, кровью, голодом и муками многих и многих. Какой же революции они ожидали? Такой, которая произошла в феврале 1917 года и которая фактически отдала власть в их руки. Им не удалось удержать эту власть, повести революцию по намеченному плану. Но разве трудно было предвидеть, что эта революция после столетий жестокого угнетения крестьян, в крестьянской стране, где еще живы пережитки феодализма, — не могла быть иной? И вот она отбросила их со своего пути, наказав за неумение дать народу то, в чем он нуждался более всего — мир и землю. Конечно в то время, когда я узнала их, я не понимала всего этого. Передо мной были хорошие, как и мой отец, люди, и так же, как он, одинокие и гонимые. Мне трудно сейчас вспомнить всех, но некоторые запомнились на всю жизнь.
Самой очаровательной из всех была Юлия Николаевна Кольберг — тоненькая, изящная женщина с пепельными, чуть вьющимися волосами, стянутыми в небольшую прическу. Ее нельзя было назвать красивой, но от нее исходило светлое очарование тургеневских женщин, в сочетании с твердостью и непримиримостью истинной революционерки. Вышедшая из богатой, респектабельной семьи, она еще курсисткой, ушла в революцию. Ее муж, грузин Калистрат Гогуа, тоже еще в юные годы стал революционером. Простой рабочий, друг Енукидзе, Орджоникидзе и Сталина, он был близок к семье Аллилуевых уже в Тбилиси, а потом и в Москве. Дочь Юлии Николаевны Ирина, крестница Енукидзе и ближайшая подруга Надежды Аллилуевой — второй жены Сталина, когда Юлия Николаевна вошла в мою жизнь, была красивой, семнадцати-восемнадцатилетней девушкой с яркими карими глазами, от отца, и румянцем на смуглых щеках. По моде того времени она остригла волосы, курила, казалась матери очень вульгарной, хотя та, пожалуй, была слишком строга к дочери. Ирина работала в секретариате Енукидзе, в то время как ее отец бродил по тюрьмам и ссылкам. С Юлией Николаевной жил еще младший сын Лева, тоже очень красивый мальчик лет четырнадцати-пятнадцати. Сама она работала, уставала, как и моя мама, и болезненно воспринимала все происходящее вокруг. Близкая подруга Е.П.Пешковой и М.Горького (тогда жившего за границей), Юлия Николаевна постоянно общалась с ней и знала от нее о многих бедах и горестях часто ни в чем неповинных людей.
Судьба этой семьи оказалась очень трагичной. Юлия Николаевна в начале тридцатых годов сильно заболела и в результате хлопот Енукидзе Калистрату разрешили вернуться в Москву. Юлия Николаевна, вследствие тяжелой опухоли в мозгу, ослепла. Мужу пришлось целиком посвятить свое время уходу за ней. Между тем у Ирины родилась дочка Таня, а Енукидзе в 1936 году арестовали и расстреляли как врага народа. Узнав об этом, муж Ирины — управделами ВЦИКа, находясь в командировке на Севере, застрелился, а ее, несмотря на грудного ребенка, арестовали, и она оставалась в лагерях двадцать лет. Через некоторое время арестовали и Калистрата, которому было уже около шестидесяти лет, и он больше не вернулся. Юлия Николаевна умерла через несколько лет после этого. В итоге от семьи остался Лева, тогда еще студент, маленькая двухлетняя Таня и старшая сестра Юлии Николаевны Вера Николаевна. На этом трагедия не кончилась. После смерти Веры Николаевны злые люди воспитали подросшую Таню в ненависти к матери как к «врагу народа». Она перестала ей писать, ездить к ней на свидания. И когда в 1957 или 1958 году Ирина вернулась в Москву, дочь отказалась от нее и не имела с ней ничего общего до самой смерти матери (кажется, в 1988 г.). Так страшная буря 1937 года разрушила эту семью, разметала всех ее членов, так же, как и многие иные.
Совсем другим, но не менее значительным человеком была Любовь Николаевна Радченко — известная деятельница РСДРП, жена Степана Ивановича Радченко, одного из основателей «Союза борьбы», соратника В.И. Ленина и Ю.О. Мартова, долгое время секретарь думской фракции РСДРП, близкая приятельница Н.К. Крупской. Она очень дружила с мамой и с папой, часто бывала у нас. Я помню ее и во времена моего детства, и позднее, уже в сороковые-пятидесятые годы.
Любовь Николаевна в пору моего детства была высокой, ширококостной, в меру полной женщиной с пышной прической из волос цвета спелой ржи, бронзоватого золота, с крупными, но правильными чертами настоящего русского лица (она была сибирячка из Томска), румянцем на щеках и приятными большими голубыми глазами, одновременно добрыми и строгими. У нее был низкий контральтовый голос, широкие жесты и ослепительная белозубая улыбка. Ее партийная кличка до революции была «Стихия». И в ней в самом деле было что-то стихийное, неукротимое, решительное и властное. Когда она приходила, то заполняла весь дом своей мощной фигурой и громким голосом. С С. И. Радченко она разошлась еще до революции. Второй ее муж, Владимир Николаевич Розанов был высокий, чуть сутуловатый человек с рыжеватой бородкой, такими же усами и золотисто-карими немного навыкате глазами. По профессии врач, он одно время принадлежал к числу активных меньшевиков. В 1920 году вместе с моим папой участвовал в антибольшевистском «Союзе возрождения» и созданном в нем «Тактическом центре». В 1922 году, как и мой папа, судился по этому делу, но к моменту появления в нашем доме уже отошел от активной деятельности и работал в Наркомздраве. В отличие от Любови Николаевны, он был тихим, глубоким человеком, очень много знавшим, общение с которым позднее дало мне много полезного (о чем я скажу дальше).
Помню я Любовь Николаевну и другой. В сороковые-пятидесятые годы она со своей дочкой Наташей жила близко от нас, давно разошлась с Владимиром Николаевичем и часто заходила к маме, с которой очень дружила. В эти годы она была худенькой, как будто сделалась меньше ростом. Ее золотые волосы превратились в седые, и только глаза и голос оставались прежними. Она очень постарела — была старше мамы лет на пять. Стала, как и все, любящей матерью своих детей, бабушкой, пестовавшей внуков. Она избегала говорить о политике, но, если касалась ее случайно, высказывалась, как и прежде, прямо и резко, называя вещи своими именами. И даже в это время в ней ощущалась сила, твердость, непреклонность убеждений. Теперь я была уже старше и много говорила с ней, с интересом слушала ее воспоминания. Ими заслушивался и мой муж, коммунист.
Когда мама умерла, она, прямая и строгая, пришла проститься с ней. А через несколько лет я проводила ее в последний путь. Между этими двумя разными, и внешне и внутренне, женщинами пролег большой путь — ссылок, кратковременных тюремных заключений и снова ссылок, разлук с дочерью и мужем. В 1936 году, накануне событий 1937 года, когда Любовь Николаевна оказалась после очередной высылки в Москве, к ней пришла незнакомая ей женщина, оказавшаяся одной из секретарей Н.К. Крупской, и от имени Надежды Константиновны передала, чтобы она немедленно уезжала из Москвы, в сколь можно более глухое место, иначе ей грозит гибель. Любовь Николаевна сначала отнеслась к этой просьбе несерьезно, но очень скоро поняла, что предупреждение было своевременным. Н.К.Крупская вскоре умерла, а Любовь Николаевна, исполняя ее наказ, уехала налегке куда-то в Крым, в дикую татарскую горную деревушку, и там прожила 1937–1939 годы, чем спасла себя от неминуемого ареста, а может быть, и гибели. Возвратилась она в Москву в 1940 году, когда буря уже улеглась, в войну провела несколько лет в эвакуации и вернулась домой уже вполне официально в 1943 или 1944 году, прожив здесь остаток жизни во всегда противной ей роли домашней хозяйки.
Помню я и большого друга папы Софью Моисеевну Зарецкую — полную, больную женщину, которая почти не могла передвигаться из-за нездоровой полноты. К ней все относились с невероятным уважением, как к какой-то сектантской «матери» или меньшевистской Пифии. Не знаю, чем она была замечательна, но папа всегда водил меня к ней на поклон, и я очень не любила эти визиты, чувствуя там себя скованно и неудобно. Ее одутловатое лицо в пенсне не внушало мне симпатии, но, чтобы не огорчать папу, я делала вид, что эти посещения мне приятны, терпеливо ожидала, когда визит закончится. Мама никогда не ходила с нами, из чего я заключила, что она тоже не любила Софью Моисеевну. Дальнейшая судьба этой меньшевистской матроны была тоже печальна: из-за тяжелой болезни она каким-то образом избежала арестов, а после войны попала в дом престарелых (у нее не осталось родных), где и умерла.
Ее ближайшей подругой была Анна Петровна Краснянская, или «Анюта», уже немолодая женщина, видимо старая дева. Черная, с большими карими выпуклыми глазами, почему-то напоминавшая мне одного из «хабиасов» — героев страшной русской сказки, приходивших каждую ночь в избушку стариков-крестьян и сожравших сначала их собачку Фунтика, а потом и их самих. Наверное, эти мои детские суждения были несправедливы. На самом деле «Анюта» была, видимо, преданной своим взглядам и сильной духом женщиной. В 1937 году, попав в концентрационный лагерь в Сибири и будучи уже не очень молодой, во время или в конце войны она пыталась бежать оттуда в лодке по какой-то из крупных сибирских рек, была, конечно, поймана и погибла где-то в недрах Гулага.
Из других бывавших у нас друзей особенно выделялась чета Васильевых. Анна Васильевна, черная, как смоль, со жгучими черными глазами, очень некрасивая, но живая и энергичная, как огонь, всегда с папиросой в зубах, с грубым, прокуренным голосом, также провела свою жизнь по тюрьмам и ссылкам, но не утратила остроумия, природного юмора. Слушать ее всегда было одно удовольствие. В советское время Анна Васильевна не подвергалась арестам и жила вдвоем с дочкой Женей, которая была лет на десять старше меня. Они часто бывали у нас в доме в более позднее время, когда я стала постарше. Муж ее, Борис Васильевич Васильев являл полную ее противоположность. Светлый блондин с усами, длинной бородкой и большими, ясными и чистыми, как у ребенка, голубыми глазами немножко навыкате, высокого роста и очень худой, он ассоциировался в моем представлении с Дон Кихотом. Да и по своим душевным качествам — благородству, честности, даже некоторой прямолинейности суждений — тоже напоминал «рыцаря печального образа». В отличие от Анны Васильевны — еврейской девушки из очень простой семьи, Борис Васильевич был дворянином, выходцем из довольно известного аристократического рода Гильдебрандов. Отец его имел не то генеральский, не то какой-то другой крупный военный чин царской армии. Сам же Борис Васильевич с юных лет ушел из семьи, стал известным меньшевиком, вел жизнь профессионального революционера и так же, как мой папа, все время подвергался гонениям после революции. Их пути порой перекрещивались в лагерях и ссылках и наконец сошлись в Уфе, где папа жил до последнего ареста и куда из лагеря позднее выслали и Бориса Васильевича. Туда к нему приехала и Анна Васильевна, намереваясь доживать жизнь вместе. Но в 1938 году, когда в Уфе арестовывали всех ссыльных, арестовали и их. Что произошло дальше, не известно — скорее всего, оба они погибли. Борис Васильевич был болен туберкулезом и едва ли мог выдержать тяготы тюремной жизни в его не очень молодом возрасте.
Теперь пришло время рассказать более подробно о моих родственниках с папиной стороны. В отличие от Сони и Володи Иковых, я не считала их частью «своей семьи», однако имела достаточно тесные связи и с ними, особенно с двумя младшими сестрами папы: Маргаритой Осиповной и Евгенией Осиповной. Центром моих встреч с ними и другими членами семьи Цедербаумов стал дом моей тети Риты. Она была ближе всех братьев и сестер по возрасту к папе и очень его любила. Пока я не ходила в школу (до семи лет), в отсутствие папы и мамы (когда она длительное время находилась в санаториях) Рита, чтобы облегчить заботы Сони, брала меня к себе и я подолгу жила у нее и зимой, и, особенно, летом на даче.
Моя тетя Рита, небольшая, подвижная, очень изящная и хорошенькая женщина, живая и энергичная, с бирюзово-голубыми глазами и маленьким, красиво очерченным ротиком, имеющим сходство с папиным, а потом и моим, была женщина кокетливая и романтическая.
В то время, когда я стала близко общаться с ней, она жила большой семьей со своим вторым мужем — милым, спокойным, тихим Абрамом Никифоровичем Алейниковым, человеком на несколько лет ее старше, и тремя сыновьями: Гариком и Левой (от первого брака с неким Животовским) и Аликом (сыном Алейникова). Гарик и Лева, как и положено старшим, относились ко мне покровительственно, Алик же был совсем маленьким. Кроме того, в большом Ритином доме жили Юлий Осипович Мартов, вплоть до своего отъезда за границу занимавший большую изолированную комнату неподалеку от входа в квартиру, и младшая их сестра, тогда еще незамужняя, моя всегда горячо любимая и бесконечно очаровательная тетя Женя.
Живя подолгу в этом довольно шумном и тесно заселенном доме, я опять-таки все время находилась в мальчишеской компании и здесь, как и у себя дома, разделяла шумные игры и забавы своих кузенов и весело проводила время с этими хорошими мальчиками, которых всегда любила. Тетя Рита находилась в то время в таком периоде своей жизни (возраст ее не превышал тогда тридцати пяти лет), когда ей хотелось быть хозяйкой большого дома, матерью большого семейства. У нее часто собирались люди, как и у нас, достаточно разношерстные. Она умудрялась в те голодные и холодные годы вкусно кормить и поить их, устраивать детские сборища с играми в шарады и другими забавами.
Однако тетю Риту я немного побаивалась. Меня пугал ее командирский тон и резкий характер, любовь к поучениям и нотациям, которые она постоянно читала своим детям, безапелляционность ее суждений. Я даже чувствовала себя не так спокойно, как дома — с мамой и Соней. Кроме того, мое детское чувство справедливости страдало еще и от того, что, по моим наблюдениям, она неодинаково относилась к своим сыновьям: обожала своего первенца Гарика и маленького Алика, а Леву как-то обходила вниманием. Это меня очень возмущало, так как я считала его очень хорошим мальчиком. Кроме того, Рита постоянно попрекала меня моей избалованностью (в чем была доля правды), читала мне нотации по этому поводу, что вызывало некоторую мою скованность и сдержанность в ее доме.
Совсем другой была моя тетя Женя. Тоже тоненькая и стройная, с золотыми волосами и прекрасными голубыми глазами, очаровательно вздернутым тонким носиком, бесконечной женственностью, она уже тогда сделалась предметом моих страстных обожании. Ее небольшая, светлая комната, обставленная белой простой мебелью, с кроватью, покрытой двумя большими павловскими платками — черным и белым, казалась мне привлекательной и таинственной. Поэтому, когда я там оказывалась, то ощущала себя в каком-то святилище.
Женя жила своей жизнью, отличной от всей семьи: вокруг нее вились актеры, поэты. Она в то время пыталась играть в Камерном театре, однако скоро убедилась в том, что у нее нет призвания к этому. Но ее связи с актерами, поэтами, художниками не прекращались долго и после этого. Позднее, уже во время нэпа, она работала ответственным секретарем акционерного полугосударственного общества «Межрабпомфильм» — первой организации молодого советского кинопроизводства, который возглавлял один из пионеров советского кино и киноведения Моисей Никифорович Алейников — брат Ритиного мужа.
Тетя Женя в то время мало обращала внимания на свою маленькую племянницу, но по природной ласковости и доброте была приветлива и ласкова и со мной, и с моими двоюродными братьями — ее племянниками. Из других обитателей Ритиного «большого дома» я немного побаивалась Абрама Никифоровича — он казался мне строгим, хотя на самом деле был добрейшим и благороднейшим человеком. Что касается моего знаменитого дяди — Юлия Осиповича Мартова, то Рита всячески оберегала его покой, не допускала детей к нему в кабинет, тоже обладавший для нас магической притягательностью. Дядя редко выходил к столу, даже в обед и ужин. Еду относили к нему в комнату. Думаю, что в это время он был уже очень болен и вообще находился в тяжелом настроении.
Однако время от времени он зазывал кого-нибудь из нас, в частности меня, к себе. А иногда меня заводил туда папа, когда навещал его. Я не очень ясно помню эту комнату: помню лишь большой письменный стол, лампу под зеленым абажуром, диван. В комнате царил холод, хотя она отапливалась печью. Дядя встречал нас в валенках, иногда в наброшенном на плечи пальто. Высокий, сутуловатый, очень худой, лицом он походил на папу. Только оно у него было более удлиненное, обрамленное густой черной бородой, сливавшейся с тоже густой и черной шевелюрой. Говорил он со мной и с моими кузенами всегда ласково, спокойно, время от времени шутил, меня иногда даже сажал на колени. И все же в моей памяти Юлий Осипович остался грустным, подавленным и каким-то далеким от окружающей его жизни.
Вскоре, в 1920 году, он уехал за границу — в Германию. Говорили тогда, что это посоветовал ему сделать сам Ленин, опасавшийся за его будущее в атмосфере все усиливавшихся преследований меньшевиков и эсеров. Несмотря на все политические расхождения, В.И.Ленин не мог выбросить из сердца одного из самых близких друзей своей революционной юности; возможно не хотел подвергать его физическим страданиям. Известно, как болезненно отнесся он к сообщению о смерти Ю.О.Мартова в 1923 году в Берлине. В душе он, конечно, никогда не сомневался в его честности, благородстве и не мог не ценить в нем крупного теоретика и безупречного (в смысле честности побуждений) политического деятеля.
Другого своего дядю с папиной стороны, Сергея, я в то время знала мало и не очень любила. Он и его жена Конкордия Ивановна, с которыми изредка доводилось мне встречаться у Риты, казались резкими, неласковыми и совсем не походили на людей привычного для меня мира. Их своеобразные достоинства я смогла оценить позднее, когда стала постарше, во время моих летних поездок в Минусинск к папе, где они тоже отбывали ссылку в то время. Там, постоянно бывая в этой семье, я могла наблюдать все разнообразие проявлений их удивительных характеров.
Мало успела я узнать и свою старшую тетку Лилю — Лидию Осиповну Дан. Как, я уже писала, они с мужем в 1920 году уехали за границу. Но ее я видела чаще, так как она очень дружила и с папа и с мамой и, будучи человеком во всех отношениях замечательным, глубоко врезалась в мою память. Высокая, стройная и вместе с тем немного сутулая и худощавая, она, в отличие от Риты и Жени, совсем не казалась красивой. Но в ней было что-то на редкость притягательное. Я бы сказала, значительное и в высшей степени женственное. Особенно хороши были ее глубоко сидящие темно-карие глаза, необыкновенно умные и одновременно мягкие, большой, ласковый, тоже очень женственный рот и немного грустная улыбка. В ее лице вообще проглядывало что-то печальное, даже трагическое. Может быть, незабытое горе — потеря ее маленькой дочери Туси, которая умерла в двенадцатилетнем возрасте от туберкулезного менингита незадолго до революции[7].
Федора Ильича Дана я тогда не любила — не знаю почему. Своей внешностью он напоминал мне сытого и самодовольного кота, нечто противоположное папе, Жене, Лиле и даже Рите, казался каким-то надутым и неискренним в разговорах с детьми. Может быть, все это мне именно казалось при взгляде с моей ребячьей точки зрения, и я ошибалась. В пользу этого говорит то, что Лиля как будто счастливо прожила с ним долгую жизнь в эмиграции: сначала в Германии, потом во Франции, во время и после войны, в США, где их дом оставался центром меньшевистской колонии. Федор Иванович Дан умер где-то в пятидесятых годах[8], а тетя Лиля дожила до девяноста двух или девяноста четырех лет, в США торжественно был отмечен ее девяностолетний юбилей и издана на русском языке книга — сборник статей, где, в частности, много внимания уделялось ее родственникам, в том числе и моему папе. Я видела эту книгу[9].
Папа и Лиля очень дружили. После ее отъезда за границу они долго переписывались, когда он, естественно, не находился в тюрьме. Писала она и маме и даже мне, иногда присылала нам посылки, потрясавшие нас своим «великолепием» — туфли, платья и т. д. Переписка эта в начале тридцатых годов, став небезопасной, прекратилась.
Моя самая старшая тетка, Надежда Цедербаум, умерла очень рано, а муж ее С.Н.Кранихфельд — еще раньше. У них осталось трое детей, уже взрослых. Старший Андрей, которого я совсем не знала, по словам моего папы, очень его любившего и дружившего с ним, был замечательным человеком. Он был по убеждению социал-демократом (я думаю, в духе моего папы), молодежным организатором, пытался бороться за свои идеалы. Всю свою жизнь он провел в тюрьмах и ссылках и в тридцатые годы тоже, видимо, погиб в вихре страшных событий этих лет. Вторая дочь Нади, Люся, некрасивая, но очень милая, всегда представлялась мне идеалом христианских добродетелей и любви. Добрая, кроткая, самоотверженная, все время заботившаяся о брате и младшей сестре, она сравнительно поздно обрела личное счастье, вышла замуж за одного из товарищей Андрея и родила сына. Но счастье это было недолгим. Муж ее исчез в той же бездне, и всю жизнь она одна воспитывала сына, работала.
Младшая дочь Нади, Виктория, или Витя, — хорошенькая и жизнерадостная девушка, не была создана для служения идее. Имея способности к журналистике, она еще девочкой стала работать в «Комсомольской правде» и вовлеклась в совсем иной мир чувств и отношений. И хотя она всегда тоже очень любила и сестру и брата, в молодости ее жизнь шла совсем иным путем. Она вышла замуж за комсомольского работника, прожила с ним довольно долго, родила двух детей, вырастила их (один, младший, погиб лет в восемнадцать, утонув при купании), потом разошлась с мужем. И только уже в зрелом возрасте, и чем дальше, тем больше, увлеклась историей своей семьи: собирала материалы в библиотеках и архивах, написала книгу об отце — С. Н. Кранихфельде, думала со временем, когда изменится ситуация, написать о брате и других родственниках. В 1983 году она умерла.
О семье моего папы можно было бы написать целый роман вроде «Саги о Форсайтах» или «Семьи Тибо». Но это, наверное, окажется возможным только в далеком будущем, а тогда это, должно быть, станет неинтересным.
Всех этих людей я встречала, живя месяцами у Риты, в городе и на даче в Братовщине, куда иногда ездила с ее семьей летом. Но моим родным домом оставался дом на Спиридоновке, и я всегда с радостью возвращалась туда после очередного пребывания в «гостях». Там были мои любимые кузены, Соня и Володя, и в первую очередь, конечно, мама, если она к этому времени возвращалась из санатория. С началом нэпа, когда питание наладилось, мамин туберкулез постепенно отступил, необходимость в санаториях отпала. Мама теперь всегда была рядом, и, хотя я продолжала бывать в гостях у Риты и Жени и общаться со своими тамошними кузенами, жизнь моя отныне стала протекать более стабильно и налаженно.
К этому времени настала пора идти в школу. Тесный и однородный до тех пор, круг общения разомкнулся, и я вошла в более широкий, новый для меня и, как все новое, интересный мир, с совершенно иной, чем дома, атмосферой.