Глава 56. Последние годы
Глава 56. Последние годы
Утешения и забвения от своего горя я искала в работе и, конечно, в детях. Часто ездила к ним, они навещали меня, возилась с Митей, помогая ему входить в университетскую жизнь, научиться сдавать экзамены, писать курсовые работы. Это требовало времени и внимания. Беспокоило его здоровье, прежде всего происходившие время от времени приступы. Сашенька стала уже большой — ей исполнилось одиннадцать лет, с ней было интересно поговорить, хотя она мало бывала дома и у меня, увлекалась работой в районном пионерском штабе, где проводила большую часть свободного времени.
Я часто навещала Женю, а она, тоже переживавшая тяжелые дни — меня. Ее сын Юра ушел из дома к новой жене, а прежняя запретила ей общаться с ее любимой внучкой Маргаритой. Женя мучилась и страдала, так что наши частые встречи в эти месяцы были печальны, и мы старались как-то утешить друг друга. Беды на этом не закончились, весной 1982 года стал прихварывать и Николай и затем очень быстро сгорел, тоже от рака легких, как и Эльбрус. Думаю, что семейные неурядицы ускорили его смерть.
На работе я старалась держаться спокойно, как всегда, не давать повода жалеть себя, не выказывать своей слабости и боли. Но работать не хотелось, впервые казалось, что моя деятельность не имеет смысла, никому не нужна. В университете было пусто без А.И.Данилова, в душе было пусто без Эльбруса, моего всегдашнего советчика во всех моих научных делах, внимательного слушателя всех моих писаний. Теперь мне не с кем стало поделиться сокровенным, прочитать написанное.
Между тем в 1982 году заканчивался срок представления моей плановой монографии о классовой борьбе средневекового крестьянства. Многое уже было сделано, но болезнь и смерть Эльбруса выбили меня из колеи, и я попросила Зину, теперь уже директора нашего института, отсрочить сдачу работы, хотя бы до 1983 года. Но Зина категорически мне отказала, сказав, что надо напрячь все силы и закончить книгу в срок. Сначала я на нее обиделась, сочла ее глухой и холодной к моей боли. Меня это тем более удивило, что еще до Эльбруса, 16 ноября 1980 года, скончался ее муж М.А.Алпатов, о котором она тоже очень горевала и, казалось бы, могла меня понять. Впрочем, оставалось только подчиниться. Однако потом на смену обиде пришла благодарность за это жестокое решение. Оно заставило меня встряхнуться, активизировать свою работу. Чтобы успеть к сроку, мне пришлось много и напряженно трудиться. Сначала я делала это через силу, но постепенно все больше и больше вовлекалась в работу, вернулся утраченный интерес к ней, а вместе с ним и какая-то близкая цель в жизни. Уйдя с головой в работу, я вольно или невольно отвлекалась от своего горя. И хотя оно все время оставалось во мне, как остается и теперь, все же пробудился вновь интерес к работе, а через это и к жизни в целом. В конце 1982 года на стол директора легло почти тридцать печатных листов[60]. Более всех был этим поражен наш заведующий сектором А.Н.Чистозвонов, видимо считавший, что горе надолго вывело меня из игры. Монография успешно прошла обсуждение в секторе, была рекомендована к печати и вышла в 1984 году к моему семидесятилетию.
С ее изданием завершилось исследование, замысленное более десяти лет назад, но задержавшееся из-за того, что мой коллега беззастенчиво заимствовал у меня тему. Время шло, и теперь объектом моего внимания стало не только общественное сознание средневекового крестьянства — социальная психология и идеология, но и эволюция его социального протеста в XI–XV веках. Если раньше я собиралась написать книгу лишь об общественном сознании английского крестьянства, то с изменением подхода к теме в поле зрения оказалась вся Западная Европа, а на первый план вышли типологические черты, общие и для крестьянских движений, и для крестьянских представлений во всем этом регионе. Английский материал, лучше мне известный и детально изученный в исследовательском плане, оставался в центре книги, но получил совершенно новое звучание в рамках общеевропейского материала, позволил поставить вопрос об общих, если не закономерностях, то тенденциях развития двух тесно связанных процессов — эволюции социального протеста и общественного сознания крестьян. Сейчас не модно говорить и писать о «классовой борьбе», как о теме, которая ассоциируется с «классовым подходом к истории» и, вообще, ошибочным видением истории причем не только на Западе, но теперь и у нас. Когда я писала эту книгу, вопрос о классовой борьбе средневекового крестьянства был, напротив, очень актуален в западной историографии и не без влияния марксистской, в том числе нашей исторической мысли, в частности переведенных на французский язык работ Б.Ф.Поршнева. Именно знакомство с ними пробудило бурный интерес к этой теме и оживленные споры, в которых немалое число весьма уважаемых историков признавали наличие глубоких социальных антагонизмов между феодалами и крестьянами в средневековом обществе, постоянную борьбу между ними, а отсюда и различия в их отношении к их социальному бытию.
Моя новая книга оказалась таким образом в русле этих новых исканий, тем более что поставленные мною вопросы об общественном сознании крестьянства, о его мировидении, восприятии и в какой-то степени уже идеологических представлениях хорошо укладывались в изучение менталитета людей прошлого, которое стало особенно модно с начала семидесятых годов нашего века и очень активно продолжается и теперь.
По иронии судьбы, мне, решительной противнице Б.Ф.Поршнева в его абсолютизации роли классовой борьбы крестьянства в средние века, пришлось заняться этим социальным феноменом, осветить его истинное место в истории общества.
Перелопатив огромный материал, я смогла обоснованно отвергнуть поршневскую абсолютизацию этой роли. Однако вместе с тем тот же материал убедил меня, что социальные конфликты в деревне, проявлявшиеся в весьма различных формах, каждая из которых превалировала в конкретную эпоху, оказывали весьма заметное повседневное воздействие и на положение самого крестьянства и его мировосприятие, и на позицию по отношению к нему феодалов и других социальных элементов, а в иных случаях и государства. Более того, мне удалось показать, что представления этические, социально-политические, религиозные, возникавшие в крестьянской среде, постоянно взаимодействовали с господствующей идеологией, высокой религией, элитарными пластами культуры. Из этого становилось ясно, что противостояние «народной» и «элитарной» культуры не было столь абсолютным, как это иногда изображалось в литературе того времени, и что оба эти пласта тесно переплетались в средневековой культуре, как единое целое.
В моей книге крестьянство в разных его ипостасях выступало не как пассивный, страдательный элемент общества, но как его весьма активная сила и в социальной, и в духовное жизни феодальной Западной Европы и далеко не всегда столь косная и реакционная, как ее ранее обычно изображали (и в марксистской, и в немарксистской историографии).
Монография, изданная, правда, небольшим тиражом, разошлась быстро и получила хорошие отзывы.
Еще до этого, осенью 1982 года, я, на этот раз одна, поехала на ежегодное заседание «Ганзейского общества» ГДР по индивидуальному приглашению, которое получено было поздней осенью 1981 года во время проходившего в Москве очередного коллоквиума медиевистов СССР и ГДР от немецких товарищей. Поездка оказалась удачной и приятной. После доклада на этой конференции, послушав все обсуждения, я побродила по солнечному Берлину, посмотрела на водруженный не старое место (ранее спрятанный) памятник Фридриху II Великому, испытала, как всегда, неприятное чувство у Берлинской стены, ныне, наконец, разрушенной и, пообщавшись с немецкими коллегами, вернулась домой.
К этому времени прошло уже больше года со дня смерти Эльбруса. Я не то что привыкла, а как-то приспособилась к своему одиночеству, притерпелась к нему и по окончании книги начала работать, как и предполагалось, над вторым томом «Истории Европы», задуманной во время Бухарестского конгресса. Предстояло написать шестьдесят печатных листов, распределить заказы между восемнадцатью авторами, разработать проспект, обсудить его на редколлегии, самой написать часть глав. На все это отводилось пять лет и приходилось спешить. Ответственным редактором тома была Зина, но основная тяжесть организационной работы и перспективного планирования тома лежала на мне. Это требовало много времени и сил, а главное — бесконечных увязок, согласований с разними авторами и редакторами тома (а их было много) и очень утомляло и раздражало меня. Пришлось опять отставить все собственные планы и заняться этим «общим делом». Как показали последующие события начала 1985 года и перестройки, направление этого издания было выбрано правильно, оно оказалось очень созвучным идеям «нового мышления» во внешней политике и стратегии создания мирного «европейского дома», выдвинутым М.С.Горбачевым. В свете этих новых идей наше издание открывало возможности показать Европу как определенное социокультурное единство и вместе с тем передать своеобразие истории разных стран и регионов. Рассмотрение широкого спектра разных вариантов развития в средневековой Европе позволяло также по-новому взглянуть и на средневековую цивилизацию, показать ее истинный вклад в общую историю европейских народов, ее место в истории человечества. Однако реализовать эти большие планы было нелегко. Это отняло у меня около пяти лет жизни, в течение которых я могла заниматься собственными исследованиями лишь урывками.
А жизнь шла своим чередом, со своими радостями и утратами. Время на часах нашей общественной жизни как будто остановилось. На этом неподвижном фоне тем более ярко высвечивались отдельные трагические события. Весной 1982 года в нашем секторе произошло большое несчастье, потрясшее меня, несмотря на общий фон моего собственного горя.
Среди наших сотрудников была одна молодая девушка — Наталья Владимировна Савина, ученица М.М.Смирина, очень талантливый и хороший человек. В аспирантуру Института всеобщей истории ее приняли одновременно с моей ученицей Лориной Репиной. В 1978 году они обе в один день защитили диссертации. Как раз тогда, счастливый и довольный ее учитель при нашем взаимном поздравлении друг друга сказал запомнившуюся мне надолго фразу: «Воспитать ученика, довести его до кандидатской степени, это все равно, что написать новую книгу». Наташу взяли в наш сектор, где она успешно работала и в научном, и в организационном плане.
В 1982 году должна была выйти ее превосходная книга о раннем капитализме в Германии XVI в. Годом раньше, академик Пиотровский, за свои труды в области археологии удостоенный премии в каком-то Гамбургском историческом институте в ФРГ, по условиям премии, кроме денег, получил право направить туда за счет этого института молодого ученого-германиста на год для стажировки. Пиотровский предложил командировать кого-нибудь из нашего института, поскольку требовалось хорошее знание немецкого языка. Выбор Зины пал на Наташу, которая очень не хотела ехать, так как это нарушало ее личные планы (она собиралась замуж). Но Зина со свойственной ей настойчивостью убедила ее поехать в Гамбург, хотя бы на полгода. Сначала родители получали от нее веселые, радостные письма, но после празднования Нового, 1982 года, в компании немецких коллег, тон ее писем переменился, она стала жаловаться на плохое самочувствие, говорить, что хочет вернуться домой. Отец ее, полковник, связался с ней по телефону и почувствовал недоброе — ужасную тревогу Наташи, даже страх и ужас. Он связался с нашим консулом в Гамбурге и попросил его немедленно организовать отъезд дочери в Москву. Тот обещал. О том, что произошло дальше, можно только догадываться по ставшему известным нам ходу событий. На следующий день консул заехал за Наташей в гостиницу, отвез ее в консульство и срочно заказал ей билет на поезд, из чего можно заключить, что он принял всерьез высказанные ею опасения. Однако вместо того, чтобы оставить ее в помещении консульства до отхода поезда и прямо доставить на вокзал, он поехал с ней в отель за вещами и остался в машине или вестибюле, пока она сходит за ними в номер. Пока он сидел там в ожидании, произошла трагедия. Наташу выбросили с седьмого этажа на мостовую. При вскрытии обнаружилось, что сначала она была убита или оглушена сильным ударом по затылку. Что произошло, нам так и осталось неизвестно. Почти три недели труп не могли привезти сюда, чтобы похоронить. Никаких сообщений об этом случае нигде не появилось. Конечно, кому-то хорошо известно, кто и зачем убил эту чудную девушку, талантливого молодого ученого. Но даже совершенно убитым горем родителям, у которых не осталось других детей, ничего толком не сообщили. Мы в то время налаживали добрые отношения с ФРГ и, видимо, не хотели подымать шум. Стали говорить, что это сделали афганские террористы, мстящие всем советским за вторжение в Афганистан. Однако то, что она за несколько дней до смерти все время беспокоилась и хотела уехать, не свидетельствует в пользу этой версии.
Еще одно важное событие моей жизни — мой семидесятилетний юбилей. Я не очень хотела его справлять, но мои товарищи и ученики, которых накопилось к этому времени довольно много, настаивали на том, чтобы его устроить. Пришлось подчиниться. Зина тоже хотела отметить мой юбилей, но тут возникло неожиданное «препятствие». Оказалось, что через пять дней после меня должно было исполниться семьдесят лет и А.Н.Чистозвонову, который не собирался его отменять, да и Зина не хотела. Получилось, что отмечать мой юбилей в Институте неудобно, а обоих вместе чествовать нежелательно. Хитроумная Зина решила провести празднование в университете, благо после А.И.Данилова заведование кафедрой перешло к ней. В результате мои товарищи по институту и университету устроили мне на истфаке, где прошла большая часть моей жизни, великолепный, теплый, я бы сказала, ласковый юбилей. Было множество выступлений — от кафедры и сектора, от всех других кафедр университета, от многих вузов и моих учеников, разбросанных по Союзу. Были веселые стихи, рисунки, море цветов. И я как-то оттаяла душой, стало мне снова тепло и даже какая-то радость зашевелилась в душе. Жалко было, что Эльбрус не дожил до этого дня, чтобы порадоваться со мной. Были со мной Леша и Митя, который все это снимал на фото. Потом был чай с пирогами, такой же теплый и приятный. Наверное, это было последнее по-настоящему радостное событие за последние годы моей жизни.
1984 год прошел для меня хорошо, я стала немного приходить в себя, строить какие-то планы. Чувствовала себя хорошо, все хвалили мою книгу, пробудились какие-то новые планы и надежды. Но, как я уже давно знала, человек не должен радоваться и ощущать себя хоть на минуточку счастливым. Но боги ревнивы к человеческому счастью и не терпят его долгого торжества. Это был маленький перерыв, просвет, который судьба мне послала, чтобы вскоре напомнить о себе новыми, еще более горькими бедами.
Первая половина года началась с беды. В феврале или марте 1985 года у Жени — моего самого близкого друга и сестры, случился инсульт. К этому времени она уже разъехалась с первой невесткой и жила в выменянной трехкомнатной квартире с сыном, его второй женой и двухлетней новой внучкой. Жилось ей нелегко: она снова сидела с маленькой девочкой. И видимо, это было ей уже тяжело. Жене шел уже семьдесят второй год, изношенное сердце и старая сердечная аритмия, а главное — тоска по старшей внучке, встречи с которой были ей запрещены прежней невесткой и ее матерью. А Женя так была привязана к девочке. И вот она надорвалась, слегла, потеряла речь и движение в одной стороне тела. Ее нужно было положить в больницу, но дети не дали, стали выхаживать ее дома. Однако дома такую болезнь, как известно, лечить трудно — без капельницы, постоянных уколов. И Жене становилось все хуже. Сначала она была в сознании, хотя и не могла говорить. Леша, очень любивший ее, несмотря на свою вечную занятость, проявил большое внимание, привез хорошего врача, но тот сказал, что болезнь тяжелая и будет прогрессировать, что надо в больницу. А пока шли разговоры об этом, Жене стало хуже. Она потеряла сознание и скончалась через две недели после начала болезни. Горе снова оказалось непомерно большим: ушел друг юности, один из немногих родных людей, с которым я могла всем поделиться, моя старшая, такая разумная, добрая, милая сестра, спутник всей моей жизни, может быть, самый близкий человек из всех, кто оставался. Мне снова пришлось переживать недавно пережитое. И как после смерти Эльбруса я тосковала от ощущения невосполнимой утраты и от сознания своей вины перед ней, что не спасла ее, не отняла у смерти. Все думала о ее жизни, столь трудной, иногда даже мучительной, столь незаслуженно тяжелой для такого прекрасного, достойного во всех отношениях человека. Смерть ее казалась мне особенно нелепой, несправедливой, жестокой.
Первая половина 1985 года прошла под знаком этой новой беды. Леша и Алла постарались меня как-то отвлечь. Алла стала организовывать мне шитье нового зимнего пальто — в тогдашних условиях всегда дело сложное. Помогла купить материал, мех, нашла портниху. Затем убедила пошить летние платья, так как со времени смерти Эльбруса я ничего не шила и сильно пообносилась. Все эти хлопоты, хотя и занимали меня, не снимали тоски. Даже события, связанные с апрельским пленумом ЦК 1985 года, на котором впервые прозвучали призывы М.С. Горбачева к «перестройке» и «гласности», поначалу мало затронули мою душу. Во-первых, не покидало ощущение, что жизнь моя прожита и все это уже не для меня. Во-вторых, опыт хрущевской «оттепели» внушал сомнение в возможности скорой реализации намеченных изменений и неуверенность в том, что нас ждут серьезные перемены. Я, конечно, всем сердцем сочувствовала тем, кто начинал снова раскачивать наше застойное общество, и с симпатией восприняла Горбачева на посту генсека — впервые увидела в этой роли живого, подвижного, сравнительно молодого человека, с приятной улыбкой, живыми быстрыми глазами, свободной речью, не скованной заранее составленной бумажкой. Но все происходящее воспринимала несколько отстраненно, как не относящееся напрямую ко мне. Как я ошибалась!
Больше встряхнул меня и в какой-то степени вернул к жизни намечавшийся в то время очередной международный конгресс в Штутгарте. Еще в 1984 году мне было поручено сделать в соавторстве с профессором С.О.Шмидтом и Т.Исламовым доклад об абсолютизме в Европе. Почему дали эту тему мне, специально никогда не занимавшейся абсолютизмом, — не знаю. Но попытки отказаться от этой чести успеха не имели. Много времени и сил ушло в 1984—85 годах на подготовку этого доклада. Когда же он был готов, выяснилось, что поехать на конгресс в качестве делегата мне не придется. Я не очень и огорчилась: в семьдесят один год отправляться в далекое путешествие не хотелось, выступать на английском языке, слушать иностранную речь (синхронного перевода не предполагалось) было тоже затруднительно, требовало большого напряжения. Да и, вообще, настроение, как уже сказано, оставалось «неконгрессное». Но Зина и наш Национальный комитет историков стали настаивать, чтобы я поехала в туристской группе. Необходимых для этого шестисот рублей у меня не было, нашлись и принципиальные возражения: если столь уж необходимо, то пусть отправляют меня бесплатно. Я долго отказывалась, но в конце концов согласилась. Отчасти уговорил меня Леша, считавший, что мне будет интересно, удастся отвлечься, рассеяться. Так я оказалась на конгрессе в Штутгарте — впервые в ФРГ.
Уже во время сборов на конгресс в Москве появилось ощущение каких-то заметных изменений в общественной атмосфере, легкое дуновение свежего ветерка — настрой на благожелательное отношения к предполагаемым западным коллегам на конгрессе, предостережения против слишком резких конфронтации, к которым нас обычно призывали раньше в таких ситуациях, никаких намеков на то, что надо опасаться происков спецслужб, хотя ехали то мы в ФРГ. Эти новшества казались добрым предзнаменованием. И, оставив свои горести и заботы в Москве, я в неожиданно хорошем настроении вылетела в Штутгарт.
Поездка оказалась во всех отношениях очень интересной. Во-первых, удалось повидать неизвестную мне страну, о которой не могла даже и предположить, как она прекрасна. Мы прилетели во Франкфурт-на-Майне, в один из стариннейших средневековых немецких городов, а ныне банковскую столицу ФРГ. С утра до вечера бродили по городу, осмотрели его центральную площадь, обрамленную ратушей и другими старинными зданиями, погуляли по узеньким средневековым улицам, посетили музей Гете, который родился здесь. Вечером поехали автобусом в сердце земли Баден-Вюртемберг, где в Штутгарте провели пять дней. Город выглядел более современно, хотя и не уступал в древности Франкфурту. Центр его пересекают несколько широких пешеходных улиц, обсаженных деревьями. С утра на одной из них, центральной, разворачивался фруктово-овощной рынок, красочный, изобильный, привлекательный, но нам покупать было не на что, а смотреть — некогда, так как с утра до вечера шли заседания конгресса.
Работать пришлось очень много. Я сделала доклад, но до этого выступила еще на двух заседаниях по истории средних веков: одно было посвящено социальным и религиозным движениям средневековья, другое — теме «Власть и авторитет в средние века». Говорить пришлось по-английски, по заранее написанному тексту. Получилось, кажется, неплохо. Потом последовало еще выступление на комиссии по истории представительных учреждений, на которой присутствовала во время всех конгрессов, в которых участвовала. Там довелось увидеть вблизи таких крупных ученых, как француз Мунье, немец К.Босл, немец, но швейцарский ученый, ныне очень известный П.Бликле. С последним немного поспорила. Заседания прошли интересно. Надо заметить, что западные историки очень интересовалась нами, расхватывали наши отпечатанные и привезенные доклады в мгновение ока, часто подходили с разными вопросами, разговорами. Слухи о нашей «перестройке» уже будоражили их, вызывали особый интерес, и им хотелось знать, изменились ли мы. Советские участники, в свою очередь, держались на этот раз менее скованно и стадно, чем обычно. Ведь был уже конец августа — начало сентября 1985 года, когда вполне проявилась некоторая «размороженность» или новая «оттепель» в наших отношениях с капиталистическими странами. Не нужно было по каждому поводу спорить с «немарксистами», обличать их, что обычно требовалось раньше. Появилась возможность более или менее объективно, с научной точки зрения, оценивать доклады и выступления западных историков. Все это придавало работе новый, живой интерес и непринужденность, для нас необычную.
Мой доклад состоялся в последний день конгресса перед его закрытием. Так как никто из моих соавторов не приехал, то доклад пришлось делать мне. Я прочитала его на английском, на английском же отвечала на вопросы, которых набралось довольно много, экспромтом произнесла заключительное слово. Главная трудность состояла в том, чтобы верно понимать разноязыкие вопросы. Но, кажется, неплохо удалось справиться и с этим. После доклада многие участники конгресса подходили ко мне и говорили о своем интересе к моему выступлению. Среди них был и Р.Мунье, суровый, суховатый и величественный метр французской историографии. Остались довольны и наши ученые — руководители делегации и Национального комитета, присутствовавшие на заседании.
Помимо официальной программы состоялось много интересных встреч и бесед. Как со старыми знакомыми встретилась на конгрессе с историками из ГДР: Энгелем, Лаубе, Фоглером, с польским ученым Руссбоцким и многими другими. Заведующий кафедрой медиевистики в Штутгартском университете — известный историк Дичке пригласил медиевистскую часть нашей делегации во главе с Зиной в гости в свой особнячок на окраине города, где мы провели уютный вечер в кругу его семьи — жены и шестерых детей, кошки и собаки. Там же присутствовали и нескольких его коллег по кафедре. Сидели на веранде, выходившей в сад, пили легкое вино, ели всевозможные домашние блюда, особенно всякие печености, говорили об истории, о наших общих интересах. Время прошло непринужденно и весело. Поздно вечером на двух его машинах нас развезли по гостиницам. Этот тихий вечер на вилле в Штутгарте стал знаком нового, только еще нарождающегося этапа нашей жизни, более свободных контактов и обменов с зарубежными учеными. Это было только начало, но именно поэтому оно казалось особенно радостным и многообещающим, каким бывает всякое начало.
На следующий день, не дождавшись закрытия конгресса, мы, как туристы, двинулись по намеченному маршруту. Кое-что еще раньше удалось посмотреть в окрестностях Штутгарта — старинный университетский городок Тюбинген, замок, который принадлежал представителям последней королевской династии Гогенцоллернов, расположенный довольно высоко в горах над Штутгартом. Построенный в XIX веке, он был стилизован под средневековье. Осмотрев достопримечательности, мы двинулись из Штутгарта на север, в Рейнскую область. Наше путешествие было коротким — всего два дня, но впечатляющим. По горным лесным дорогам проехали знаменитый Шварцвальд, где когда-то бушевали бои Крестьянской войны 1524–1525 годов, полюбовались красотой этого горного леса с его таинственными дорогами, бурными ручьями и речками, разбросанными там и тут хуторами, зелеными лужайками и темными, действительно черными чащами и вынырнули в Рейнской долине. В яркий солнечный день мы уже гуляли по чудесному городу Триру, восходившему к древнеримским временам, с остатками римской стены и воротами от нее в самом центре города. Побродили по его узким готическим улочкам, посетили музей Маркса — в доме, где он жил в юности, возложили там букет цветов. Музей показался интересным (для меня, во всяком случае). Самым же удивительным оказалось то, что музей этот содержался за счет социал-демократического фонда Эберта, то есть партии, которую у нас всегда ругали как антимарксистскую, ренегатскую, не говоря уже о самом Эберте, незадачливом первом президенте Веймарской республики. Из Трира мы поехали в Бонн и там впервые увидели во всей его красоте «Vater Rhein», как называл его Гейне. Широкий и совершенно синий, точнее пронзительно голубого цвета, вовсе не походил на ту грязную клоаку, о которой писали в наших газетах. Сам город не показался интересным, исторических памятников там немного, все больше новые, хотя преимущественно низкоэтажные дома. Главной достопримечательностью города оказался находящийся на площади перед бундестагом скульптурный портрет Конрада Аденауэра, первого канцлера послевоенной Германии, изображенного как двуликий Янус, одно лицо которого повернуто к Востоку, другое — к Западу. Посмотрели очень интересный музей Бетховена в доме, где он провел свои юные годы и где до сегодняшнего дня любовно сохранен былой интерьер, вплоть до его слуховых трубок. Рассказали нам, что его глухоту сегодня можно было бы легко излечить, а ведь она принесла ему столько страданий. Из Бонна наш путь пролегал в Кельн, куда прибыли поздно вечером. Утро провели в экскурсии по этому замечательному городу. И здесь Рейн оставался широким и чистым, небесно-голубым, текущим в ярко расцвеченных берегах. Побродили по новым и старым улицам древнего города — ведь он тоже возник еще в римскую эпоху. Вышли на площадь знаменитого собора, сильно поврежденного войной. Одна его звонница уже была тщательно восстановлена, другая еще находилась в лесах. Собор величественен, но мрачен. В нем не чувствуется легкости, воздушности французских готических построек. Темной тяжелой глыбой нависает он над площадью, напоминая тот образ, который нарисовал в своей «Германии» Г.Гейне, протестовавший против реакционеров, собиравших средства для достройки собора. Конечно, он был, наверное, неправ с точки зрения современного плюрализма, но «Дом», возводившийся с XV по XIX век, при всем мастерстве его строителей, выглядит несколько искусственной стилизацией. В середине дня мы покинули Кельн — сердце средневековой Германии, и покатили по плоской равнине обратно во Франкфурт. Вечер провели там, а наутро вылетели в Москву. Я летела домой с легким сердцем, с чувством исполненного долга, даже какого-то умиротворения, и с радостью, а получилось, что я ехала навстречу самому горькому и неизбывному горю моей жизни.
На аэродроме в Шереметьеве меня встретили Леша, Митя и Сашенька, веселые и оживленные. Пока мы ждали чемоданы с таможенного контроля, они, стоя за загородкой, весело переговаривались со мной. Рядом стояла грузинский историк Мария Лордкипанидзе, член нашей делегации. Она с улыбкой наблюдала за нами и сказала мне: «Какая вы счастливая!» Потом я думала, что это она сглазила меня своими черными грузинскими глазами.
Я осталась довольной и поездкой, и встречей.
Осень прошла в обычных заботах: нужно было отчитаться за работу на конгрессе, написать о нем статью для сборника «Средние века», при этом оставались и обычные «текущие» дела. Леша изредка приезжал ко мне обычно поздно вечером, усталый и напряженный. Он весь был в перестроечных делах. Уже состоялся апрельский пленум ЦК, повеяло свежим ветерком, открывались, казалось бы, новые возможности для людей инициативных, активных. Лешу назначили заместителем директора по науке Института Генплана Москвы. Он в то время с головой погрузился в разработку нового Генерального плана Москвы, в который должны были быть заложены новые принципы развития города: приостановка растекания Москвы вширь, реконструкция старой части города, создание в ней пешеходных зон, отказ от приглашения рабочей силы из других регионов России, от строительства высотных домов в исторически сложившейся части города в пользу мало и среднеэтажных домов. Как всегда, вокруг него сложилась группа преданных друзей и товарищей. Они работали слаженно и быстро, все были одержимы этими идеями. Обстановка благоприятствовала Леше. После долгого царствования в Московском горкоме ушел его секретарь Гришин, которого никто не уважал и который был сильно запятнан коррупцией. На смену ему пришел никому тогда неизвестный Б.Н.Ельцин. Новый глава активно знакомился со всеми делами нашего города, заинтересовался Генпланом Москвы, заинтересовался Лешиными предложениями. Целый день они вместе ездили по городу, много беседовали. Ельцин обещал поддержать новый проект. Все было хорошо. Леша ждал больших перемен, говорил мне, что сейчас к власти пришли люди, воспитанные в пору XX съезда, меньше зараженные сталинистскими традициями, готовые пойти дальше, чем Хрущев. Жизнь открывала новые перспективы.
В то же время я стала замечать, что когда он приходил ко мне, то выглядел усталым, с темными кругами у глаз. Настораживали меня и его отказы есть даже вкусные вещи, которые я ему оставляла — говорил, что где-то поел. Потом стали понятны и причины: после еды начинались боли в желудке. Чувствовалось, что ему что-то нехорошо, и мы с Аллой просили показаться врачу. Он отшучивался, утверждал, будто при очередном выезде за границу его всего обследовали, делали рентген желудка и не нашли ничего, кроме гастрита. Однако чувство тревоги, не оставлявшее меня в эту осень, увы, не обмануло.
Это случилось опять под Новый, 1986 год. Я как обычно приехала к детям. В десять часов все сели за стол. Но только Леша начал есть, как у него начались сильные боли в желудке. Мы с Аллой стали давать ему лекарства, все, что было под рукой. Боль через некоторое время прошла. Он снова сел за стол, ел, правда, уже с большой осторожностью. А когда после двенадцати к нему приехали друзья, началось веселье, он оживился, стал много пить и есть как ни в чем ни бывало, несмотря на наши возражения. Ночь прошла весело, но на следующий праздничный день ему снова стало плохо, и Алла уговорила его в первый же рабочий день пойти к ее знакомому врачу на обследование. Он пошел, и, по словам врача, оказалось, что у него большая и плохая язва желудка, которую надо оперировать, и чем скорее, тем лучше.
Алла обратилась к очень хорошему хирургу из Института Склифосовского. Леша срочно лег к нему. Он нервничал, но продолжал работать, больше всего беспокоился, что по какой-либо причине ему не станут делать операцию. Однако Михаил Михайлович (так звали хирурга) от операции все же не отказался и через несколько дней сказал Алле, что у Леши неоперабельный рак, что спасения нет; впереди только смерть. Алла сообщила мне об этом не сразу, выждав какое-то число дней и выбрав момент, когда мы с ней возвращались из больницы, — в метро на станции «Проспект Мира». Не помню, как я добрела домой. В этот день весь мир померк для меня, наступила самая беспросветная пора моей жизни. При этом нельзя было обнаружить свою осведомленность перед Лешей, быстро поправлявшемся после операции, уверенным, что ему удалили часть желудка, что он скоро поправится и будет здоров. У него ничего больше не болело, он стал работать прямо в больнице, куда к нему, в его отдельную палату, началось целое паломничество друзей и товарищей. Мы же видели на нем печать неотвратимой смерти и с тревогой ждали, когда ему станет хуже.
Он сильно похудел, стал какой-то сухой и легкий, но был все еще полон жизни, ее забот и тревог. Прямо в день выписки из больницы, получив большой гонорар за только что вышедшую новую книгу, они с Сашей купили ему новый, очень красивый костюм. Надо ли говорить, что затем, невзирая на болезнь, он с головой окунулся в работу. Начались сумасшедшие два месяца битвы за Генплан. Леша отстаивал его в разных ведомствах, сидел на заседаниях, не ел по целым дням, так как обычную пищу есть боялся, выступал по радио и телевидению, участвовал во всяких спорах за «круглым столом». Знал ли он, что смерть близка, или отчаянно играл с ней, стараясь доказать, что не боится ее, но эти два месяца какой-то бурной, бешеной жизни взахлеб позволили ему отстоять-таки свой Генплан. Подыгрывать ему в этой игре было страшно и мучительно.
К концу же гонки он страшно обессилил, безмерно похудел, снова начались боли — ему объясняли, что это послеоперационные спайки. Не знаю, верил ли он или не верил этому, но сам заговорил о больнице. В апреле Алла с большим трудом устроила его в Онкоцентр, куда послеоперационных вообще не берут. С этого дня в течение трех месяцев я была прикована к дому отчаяния на Каширском шоссе. Лешу стали лечить химией без надежды на успех, только, чтобы что-нибудь делать. Лечение проходило мучительно, чувствовал он себя все хуже и хуже, однако, видимо, развитие болезни замедлялось. Повторялось все, что пришлось пережить пять лет назад с Эльбрусом. Теперь все было еще страшнее, ужаснее и безысходнее. Я видела, как мой мальчик уходит от меня, ускользает из моих рук, не оставляя мне в жизни ничего. На этот раз он понимал, что умирает, хотя не говорил со мной об этом и все время старался работать — несмотря на отсутствие сил, он много читал и, как мне кажется, задумывался о том, к чему не привык, — о боге, о смерти, о вечности.
Ему сделали еще одну операцию, чтобы устранить непроходимость кишечника. У хирурга-онколога, который наблюдал Лешу в Онкоцентре где-то теплилась надежда, что, может быть, его предшественник ошибся и есть шанс спасти больного. Тяжелая операция была сделана превосходно, но никаких кардинальных изменений не принесла, лишь подтвердив прежний диагноз и сняв начавшуюся непроходимость. Леша стал немного есть, и через месяц его снова выписали домой. Сильные боли у него прекратились, он только слабел с каждым днем. А Сашенька в эти дни кончала школу, и ни Леша, ни Алла не смогли пойти на выпускной вечер — пошла я. Там ей вручили аттестат с медалью, и она уехала в клуб танцевать. А я вернулась к своему безысходному горю.
Через две недели Леше стало совсем худо, началась водянка — лимфостаз. Каждые два-три дня ему спускали воду. Пришлось снова вести его в Онкоцентр. Мы ехали на машине, было 1 июля, я смотрела в окно и ясно осознавала, что везу его на смерть, совершаю с ним его последний путь из жизни. С этим невозможно было смириться, как я вынужденно смирилась со смертью Эльбруса. Ведь Леше всего сорок девять лет, он был в расцвете сил и энергии, таланта и ума. За что же ему предстояло умереть так рано? За то, что отдавал себя без остатка работе, жег себя с двух концов в том застойном болоте, в котором мы жили, чтобы хоть чего-то добиться?
А теперь он оставлял семью, не оперившихся детей и меня, перед которой маячила только одинокая старость, — ведь нет ничего страшнее пережить своих детей. Как сказала мудрая тетя Соня на похоронах моей мамы, «дети должны хоронить своих родителей». Я же должна была присутствовать при последних днях своего единственного и такого необыкновенного сына. Так прошли последние две недели. Каждое утро я приезжала к нему и проводила у него до пяти-шести часов, когда после работы приходила Алла, остававшаяся до вечера, а иногда и на всю ночь. Леша был в полном сознании, но очень ослаб, с трудом вставал, хотя и не переставал это делать.
Боли уже не мучили и, странным образом сохранялся аппетит, хотя есть уже почти не мог из-за тут же начинавшейся рвоты. Иногда он читал, иногда мы разговаривали с ним, чаще всего о политике, о чернобыльской аварии, которая давила на нас всех. Но обсуждать с ним наше будущее уже не могли. Я только садилась около него, брала в свои руки его горячую, пульсирующую ладонь и тихо сидела возле. Бешеный пульс, который я ощущала, отсчитывал последние дни, минуты и часы его жизни. Сердце не могло долго биться в таком темпе, оно должно было разорваться. А он все говорил мне: «Мама, ты не дергайся». Но я знала, что ему ясно его состояние, что он ждет конца, что много думает о нем и что ему безумно жалко уходить из жизни. Это видно было по его глазам, по изредка вырывавшимся словам. Только один раз, когда я сидела возле него рука в руке, он слабо пожал мою, и я в первый раз за все это время заплакала: «Если с тобой что-нибудь случится, я не смогу жить». На что он тихо мне ответил: «Нет, мама, ты должна жить. Тебе надо еще поставить на ноги Митю, ну а уж Сашка будет „сын полка“». Саша в это время сдавала экзамены в архитектурный институт.
Алла творила все возможное и невозможное, чтобы спасти Лешу. В последние две недели она достала вытяжки из акульей печени, которые, как считали некоторые, лечили рак, притащила к нему какого-то специалиста по тибетской медицине. Но чувствовалось, что все напрасно, что болезнь съедает его, живет он последние дни…
Это случилось в ночь с 13 на 14 июля 1985 года. Я, как всегда, оставалась в палате до вечера, когда пришла Алла и Лешина аспирантка из Казани. Я стала прощаться с ним до утра. Поцеловала его в горячий лоб. И он мне сказал: «Мама, береги себя, не дергайся — ведь это еще может продлиться некоторое время». А ночью Лешенька умер. У него, как я и предчувствовала, случился инфаркт. Он потерял сознание и умер, не приходя в себя. Об этом сообщили из больницы только утром. Н.А.Хачатурян заехала за мной, и мы помчались на такси на Каширку. Но Лешу уже забрали из палаты, в морг, и я больше не смогла увидеть его теплого, осененного ушедшей жизнью.
Надо мной распростерлась страшная тьма. Я осталась одна, со своим невыносимым горем, во мраке отчаяния. Лучше бы умереть тогда! Но в мозгу моем звучали слова Леши, что я должна жить для Мити, и это была единственная ниточка, которая привязывала меня к жизни. Впрочем, я не осталась одна. Мой любимый брат Лева приехал и стал жить у меня. Коллеги навещали меня по очереди, звонили по многу раз в день. Все старались окружить меня лаской и заботой. И надо было жить. Прошли похороны, поминки — все эти нужные или ненужные ритуалы. Над гробом Леши прозвучало много теплых хороших слов. Но что значили слова в сравнении с его единственной, неповторимой жизнью, которую я дала ему и которую злые силы так жестоко вырвали из моих рук. Хорошо, что Леша за день до смерти успел узнать, что Сашу приняли в Архитектурный институт.
Со смертью сына кончилась моя настоящая жизнь. Те пять лет, что прошли с тех пор, я жила по инерции, без радости, без счастья, без надежды. Работала — и очень много, чтобы забыться, появлялась на научных сборищах и заседаниях, делала доклады, ездила отдыхать — но все это как-то автоматически, без желания, без удовлетворения. Как и раньше, происходили события, разворачивалась перестройка, вокруг бушевали новые вихри. Но ощущение, что жизнь моя кончена и что нужно только достойно ее дожить, не оставляло и не оставляет меня. Как будто погас свет; озарявший мою жизнь, и открылся темный, холодный туннель впереди. Я осталась совсем одна. Появился страх, что когда я умру, некому будет схоронить меня. По существу, впервые в жизни я оказалась вне семьи.
Моя единственная связь с миром — это Митя. Он любит, заботится и навещает меня. Советуется со мною по своей научной работе, делится мыслями, каждый день звонит мне. Я выполнила Лешин завет, помогала ему всем, чем могла, подбадривала, когда было тяжело. Сначала он работал в Историко-архивном институте, а потом перешел в Институт российской истории Академии наук. Недавно очень хорошо защитил кандидатскую диссертацию, строит планы новых исследований. Он возмужал, много думает, многим интересуется. Полагаю, что в значительной мере сформировала его как ученого, приучила систематически работать, пробудила вкус к науке именно я. Он — моя единственная и последняя радость, надежда и утешение. Сашенька — чудная девочка, она вся в Лешу характером. Такая же настойчивая, инициативная, умная, живая, такая же работяга, такой же прирожденный лидер, такая же умненькая. В девятнадцать лет вышла замуж — наверное, оттого, что не стало Леши, от потребности в какой-то поддержке. Но она всегда занята, ей всегда некогда, и такой связи, как с Митей, с ней у меня нет. Есть еще Лева, мой верный друг. Он выхаживал меня после смерти Леши, каждый день звонит мне, раз в неделю обязательно бывает у меня. Но он тоже стареет — ему уже шестьдесят три года, живет за городом, один, иногда прихварывает. Есть у меня и мои друзья — ученики. Но время идет, и они тоже стареют, у всех у них свои заботы и тревоги, так что им не очень-то до меня. Остается еще работа, которой я отдала так много сил и, по существу, жизнь. Последние пять лет, несмотря на свое неизбывное горе, я по-прежнему отдавала ей много времени и сил. Раз я осталась жить, приходилось сохранять свой интеллект, работоспособность. Нельзя было сдаваться, падать духом, опускаться, жалеть себя, делать скидки на мое горе: нужно было оставаться человеком. И я старалась изо всех сил.
В эти годы закончила работу над вторым томом нашей «Истории Европы», которая отняла у меня много сил и нервов. В середине 1988 года мы сдали этот огромный труд в издательство[61]. При моем же участии в 1987 году прошла защита докторской диссертации Н.А.Хачатурян. Тут были свои сложности, о которых не место говорить здесь. Скажу лишь, что работа у нее получилась очень хорошая, обсуждение прошло интересно, так что ее диссертацию рекомендовали к защите, что впоследствии она успешно и осуществила. После этого мои дела на кафедре, можно сказать, завершились. Оставался многолетний курс историографии — его следовало кому-то передать — ведь подошло время кончать с преподаванием. Мне дали для обучения моего недавно защитившегося аспиранта, оставленного в наследство Корсунским. Сережа Червонов был серьезным вдумчивым парнем, очень хорошим и добросовестным Он стал работать со мной, слушал мои лекции, потом сам читал пробные. Так мы работали с ним два года. За это время он освоил почти весь курс, и я могла ему его передать, т. е. подумывала с осени 1988 года уйти из университета.
Но в июне 1988 года Сережа погиб в ужасной железнодорожной катастрофе около станции Бологое, возвращаясь после студенческой практики из Ленинграда в Москву. Его было безумно жалко, ведь ему исполнилось всего тридцать два года и, хотя сердце мое давно омертвело, я снова тяжело пережила эту утрату, глубоко сочувствовала его несчастной матери, приехавшей его хоронить.
А в начале сентября 1988 года каким-то диким образом погибла Зина Удальцова. Полная сил, в хорошем настроении, она поехала в Баку на какой-то болгаро-советский симпозиум, в сильную жару вздумала искупаться в море, вернее ей посоветовали это сопровождавшие ее местные дамы. Согревшись на солнце, Зина пошла купаться. Вода в Каспии в эту пору, как говорят все, очень холодная. Ее спутницы уплыли далеко в море. Она осталась одна у берега, а дальше неизвестно, что с ней случилось: видимо, сердечный спазм от охлаждения, в результате которого она потеряла сознание и утонула у самого берега. Ее хватились не скоро и нашли уже мертвую.
Нелепая смерть для столь разумного и уравновешенного человека! Так я потеряла еще одного, не скажу — друга, но товарища по многолетней работе, которому была многим обязана в некоторых своих внешних успехах. Теперь в институте предстояли очень серьезные изменения, касавшиеся и моего положения тоже. К этому времени в Академии наук, как и повсюду, начались демократические преобразования, в частности директоров институтов стали выбирать на альтернативной основе. У нас кандидатами выдвинули А.О.Чубарьяна, А.А.Искендерова и В.Л.Малькова. Тайным голосованием всех сотрудников с большим перевесом выиграл А.О.Чубарьян.