Глава 6 Первые радости
Глава 6
Первые радости
Радость Робеспьера оказалась преждевременной. Революцию начали простые люди, все эти рабочие, мастеровые, поденщики, которых так презирали не только придворные, но и почтенные мужи Собрания. Народ Парижа заставил ошеломленный двор и не менее ошеломленную Ассамблею признать первые результаты своих побед: твердыня абсолютизма — Бастилия — была разрушена, король приехал поклониться парижанам и получил от них трехцветную кокарду, а Учредительное собрание оказалось вынужденным закрыть глаза на первые акты народного правосудия. Но логика событий была такова, что власть и организация сосредоточились не у победоносного народа, а в руках ненавидевшей его крупной буржуазии, которая сумела использовать победу над абсолютизмом для себя и только для себя: опираясь на народ, она устрашила монархию, чтобы потом, опираясь на монархию, подчинить народ. В те часы, когда беднота сражалась на улицах столицы, парижская буржуазия спешила создать новые органы управления. Постоянный комитет, сделав свое дело, уступил место буржуазной Парижской коммуне, захватившей главенство в столице, а гражданская милиция стала ядром национальной гвардии — вооруженных сил буржуазии. Столпами новой власти оказались мэр Байи и либеральный аристократ маркиз Лафайет, назначенный начальником национальной гвардии.
В течение июля — августа 1789 года революция распространилась по всей стране. Народные восстания в городах завершались низложением старых властей и заменой их новыми, выборными органами. Эти выборные органы — муниципалитеты, — так же как и в Париже, попали в руки буржуазии, которая зорко следила за тем, чтобы остановить движение народа в нужный для себя момент. Почти повсюду по примеру столицы создавались отряды национальной гвардии, противостоявшие не только абсолютизму, но и городской бедноте.
Летом 1789 года Франция запылала пожарами крестьянских восстаний. Крестьяне по всей стране громили замки и усадьбы, прекращали выполнение феодальных повинностей и уплату налогов помещикам. В ряде случаев крестьяне арестовывали своих господ, иногда расправлялись с ними собственным судом. Крестьянские восстания сыграли исключительно важную роль в поражении феодально-абсолютистского режима и закреплении успехов революции. Но размах этих восстаний вызвал «великий страх» не только в сердцах светских и церковных сеньоров, он напугал и буржуазию, дрожавшую за свою собственность. Отряды национальной гвардии были направлены в деревню. В стенах Собрания стали все чаще раздаваться голоса, требовавшие «обуздания мятежников» и «прекращения смут». Представители дворянства и крупной, буржуазии были готовы издать специальные законы, осуждающие и карающие действия народа.
20 июля на трибуну Собрания поднялся лидер либерального дворянства Лальи-Толлендаль. Он начал свою речь с выражением грустной важности на лице.
— Что может быть опаснее народных волнений? — спрашивал оратор. — Главная задача настоящего момента — это искоренение мятежного духа. Депутаты нации должны составлять одно целое с королем, отцом своего народа и истинным основателем свободы… Всякий гражданин обязан трепетать при одном лишь слове «смута». Тот же, кто выскажет недоверие к Собранию, к королю, должен считаться дурным гражданином и передаваться в руки правосудия…
После этих витийств Лальи-Толлендаль предложил проект декрета, который устанавливал тяжкие кары по отношению к «смутьянам».
Тогда вдруг вскочил малоизвестный аррасский депутат Максимилиан Робеспьер. Его лицо, обычно бледное, пылало. Резким и повелительным голосом он воскликнул:
— Что же такое случилось, что давало бы право господину Лальи-Толлендалю бить в набат? Говорят о мятеже. Но этот мятеж, господа, — свобода. Не обманывайте себя: борьба еще не закончена. Завтра, быть может, возобновятся гибельные попытки; и кто отразит их, если мы заранее объявим бунтовщиками тех, кто вооружился для нашего спасения?..
Робеспьер говорил с необычной резкостью. Его слова, сопровождаемые решительным жестом, казались пророческими. Собрание замерло на миг.
Когда Лальи стал оправдываться, ответом ему было смущенное молчание. Подавляющая часть депутатов на этот раз поняла справедливость замечания Робеспьера. Проект был отложен.
После этого заседания многие лидеры Собрания обратили внимание на юного защитника свободы. Робеспьер?.. Кто он?.. Почему он так горячо ходатайствует о нуждах голытьбы?..
Это была его первая удача в Учредительном собрании.
Под влиянием «великого страха», вызванного массовыми движениями в деревне, мужи Собрания оказались вынужденными заняться крестьянским вопросом, в результате чего были выработаны решения 4–11 августа, решения, вокруг которых искусственно создали большую шумиху, но которые, по существу, лишь незначительно улучшали положение крестьянина. Решения эти отменяли ряд второстепенных феодальных повинностей, многие из которых практически уже давно отпали, но сохраняли все основные крестьянские тяготы — чинш, барщины, десятины и т. п. Эти так называемые «реальные» повинности подлежали выкупу, но выкупные платежи были настолько высоки, что крестьянин фактически не мог ими воспользоваться.
Последним значительным актом Собрания в этот период, актом, на котором еще чувствовалось влияние революционных масс — творцов июльских событий, была Декларация прав человека и гражданина, программный документ, провозглашавший принципы нового общества.
«Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах», — гласила ее первая статья. Декларация устанавливала свободу слова и совести, безопасность народа и сопротивление угнетению. Однако таким же священным и нерушимым было объявлено право собственности, право, которое в конечном итоге сводило на нет предыдущие положения декларации и освящало эксплуатацию человека человеком. Тем не менее Декларация прав, знаменитая формула которой «свобода, равенство, братство» как символ Великой революции эхом отдалась по всей Европе, была по своему характеру гораздо более яркой и прогрессивной, чем конституция 1791 года, выработанная буржуазными учредителями в тот период, когда им временно удалось овладеть массами и сковать их революционный дух.
Ко времени принятия Декларации прав, в дни обсуждения первых глав конституции, которую было решено составлять и утверждать по частям, Учредительное собрание полностью, наконец, организовалось и приняло тот вид и характер, который сохраняло в общих чертах вплоть до конца своей сессии. Прежние сословия перемешались и фактически потеряли былое значение. Руководящую роль в Собрании продолжали удерживать верхушка буржуазии и примкнувшее к ней либеральное дворянство. Все депутаты делились на две большие группировки: правых, занимавших обычно места справа от председательского стола, и левых, сидевших визави. Места справа заняли реакционные депутаты дворянства и высшего духовенства. К ним примыкали немногочисленные наиболее косные и ограниченные представители бывшего третьего сословия. Лидерами правых были старый прожженный парламентарий д’Эпремениль, аббат Мори, Казалес, Малуэ, Мунье и др. В большинстве своем это были тупые, упрямые реакционеры, не желавшие понимать того, что произошло, и вскоре выброшенные за борт истории. К правым, по существу, примыкал и Мирабо, который, однако, долгое время вел политику лавирования. Левая сторона Собрания включала в свой состав различные группы депутатов, выходцев почти исключительно из третьего сословия. Эти группы, каждая из которых представляла интересы определенных слоев буржуазии, в дальнейшем резко разойдутся по многим вопросам и станут прямо враждебны друг другу. Но пока что все они единодушно выступали против абсолютизма и правых, защищавших его. Левый центр составляла группа так называемых конституционалистов. Ее лидерами были Байи, Сиейс, Ле-Шапелье и др. После июльских дней к этой группе примкнул представитель богатого аристократического рода маркиз Лафайет. Увлекавшийся в юности идеями просветителей, участник войны североамериканских колоний за независимость, этот аристократ с изысканными манерами и репутацией либерала одним из первых высказался за присоединение к третьему сословию и после 14 июля был назначен начальником национальной гвардии. В дальнейшем Лафайет, стремившийся примирить конституционалистов с правыми, сам быстро начал праветь и по мере развития революции скатывался, на все более реакционные позиции. Некоторая часть депутатов левой шла за триумвиратом, в состав которого входили Барнав, Дюпор и Александр Ламет. Левый центр и триумвират представляли различные слои крупной торговой и промышленной буржуазии. Через Ламета они были связаны с колониальными магнатами, владевшими землями и людьми на Гаити и в других подвластных Франции землях. Крайнюю левую группировку, зародыш будущей «горы», составляли немногочисленные представители средней и мелкой буржуазии, тесно блокировавшиеся между собой. Наиболее выдающимися из них были Петион, Бюзо (будущие жирондисты) и Робеспьер.
В августе — сентябре Робеспьер все чаще показывается на трибуне, и теперь его уже нельзя не заметить. Пренебрегая злобными выкриками справа, он борется за свободу мнений, неоднократно выступает по отдельным статьям Декларации прав и дает бой своим коллегам по вопросу о вето.
Прения вокруг вето были особенно бурными и явились прелюдией к событиям 5–6 октября, закончившим версальский период деятельности Собрания.
Решающее большинство депутатов считало, что революция выполнила стоявшие перед нею задачи и главное теперь — умело ее остановить. Это значило прежде всего обуздать трудящиеся массы, не допустить их дальнейшей активизации, устранить их от непосредственного участия в политической жизни страны. Чтобы добиться этого, нужна сила. Такой силой лидеры Собрания считали королевскую власть. Они полагали, что напуганная предшествующим течением революции монархия, с одной стороны, поостережется конфликтовать с крупной буржуазией, утверждающейся у власти, с другой — сможет наилучшим образом осуществлять подавление всего, что будет угрожать или противостоять той же самой буржуазии. Но чтобы королевская власть была достаточно эффективной, ей необходимо предоставить достаточно широкие полномочия и в первую очередь право вето — право отклонить или приостановить любую законодательную инициативу, любой акт учредителей, который мог бы оказаться опасным с точки зрения незыблемости нового строя.
Правые при этом считали, что вето должно быть абсолютным; королевская власть, согласно их мнению, могла полностью отклонить любой законопроект, выдвинутый Собранием. Большинство левых пошло вслед за триумвиратом, оратор которого Барнав также показал себя сторонником вето. В отличие от правых Барнав полагал, что вето должно быть только приостанавливающим, то есть исполнительная власть не вольна полностью отменить закон, но может задерживать вступление его в силу на какой-то определенный срок.
Глашатаем правых на этот раз выступил Мирабо. С обычным жаром, в пространной, тщательно замаскированной левыми фразами речи он доказывал необходимость и благодетельность абсолютного королевского вето, утверждая, что оно является прогрессивной мерой и что без него революция неминуемо погибнет, ибо ничем не сдерживаемое (!) Собрание может стать на путь тирании (!!!). Аббат Мори, Казалес, Мунье и другие лидеры правых восторженно аплодировали деклассированному графу; совсем иначе реагировал народ.
Происходившее в Версале с быстротой молнии стало достоянием столицы. Парижский народ живо интересовался прениями о вето, понимая, против кого направлено острие политики лидеров крупной буржуазии. На улицах столицы продавали брошюру под заглавием «Великая измена Мирабо». В газете «Народный оратор» появилось предупреждение: «Мирабо, Мирабо, поменьше таланта, побольше добродетели, а не то — на виселицу!» Вместе с тем стали распространяться слухи, отнюдь не лишенные оснований, что двор, используя разногласия, возникшие в Собрании, снова готовится к попытке реванша. Народные агитаторы, выступая в кафе и на улицах, призывали тружеников столицы двинуться всей многотысячной массой в Версаль и оказать воздействие на Собрание при решении вопроса о вето. Так возникла идея похода на Версаль, идея, принесшая плоды в самом недалеком будущем…
Робеспьер, которому не удалось выступить против прославленного оратора правых в Собрании, выступил в печати. Его аргументы были убийственны. Энергично возражая сторонникам абсолютного вето, он заявил, что, полагая, будто один человек может противиться закону, являющемуся выражением общей воли, утверждают, что воля одного выше воли всех. Тогда выходит, что народ — ничто, а один человек — все. Вручая право останавливать законы носителю исполнительной власти, предоставляют возможность связывать волю нации тому, кто обязан ее выполнять; боятся злоупотреблений со стороны законодательной власти, но что значит собрание законодателей, избранных на ограниченный срок и подотчетных народу, по сравнению с наследственным монархом, в руках которого сосредоточена огромная власть, который распоряжается и финансами и всеми средствами принуждения? В заключение Робеспьер подчеркнул, что не видит никакой существенной разницы между абсолютным вето и вето приостанавливающим, а потому равно отвергает и одно и другое.
Конечно, пока Робеспьер не мог победить. За исключением нескольких представителей крайней левой, члены Собрания смотрели на вопрос о правах короля совершенно иначе. После жестокой дискуссии победило компромиссное предложение Барнава, согласно которому королю предоставлялось право приостанавливающего вето, при условии, что он немедленно санкционирует решения, принятые до этого Собранием.
Однако подобными выступлениями защитник народных прав не мог не приковать к себе внимания собратьев-депутатов. Это внимание, разумеется, было далеко не благожелательным. Против радикально настроенного оратора началась настоящая кампания травли. Первыми дали сигнал депутаты-дворяне провинции Артуа во главе с де Бомецом, родственником Бюиссара. Издевались над костюмом Робеспьера, над его внешностью, над его манерой говорить, над самим характером речей. Его называли «аррасской свечой» и «ублюдком Руссо»; его имя коверкали, а текст речей умышленно искажали в печати. Все это нимало не могло смутить оратора, преданного своим идеалам, и каждый раз, невзирая на свистки и брань, он спокойно поднимался на трибуну, чтобы не менее спокойно высказать то, что думал. Травля усиливалась — он отвечал еще большим спокойствием. И вот Мирабо, лично которому Робеспьер внушал антипатию и который часто задавал тон в издевательствах над ним, высказал свои пророческие слова: «Он далеко пойдет, потому что верит всему, что говорит». Трудно было получить большую похвалу от проницательного врага! Так Максимилиан завоевывал внимание своих могущественных политических противников: хотели того или нет, но они стали его слушать.
Но с особенным вниманием его слушал народ. Простые люди Версаля, которые всегда принимали так близко к сердцу все дела Ассамблеи, уже отметили и полюбили своего защитника. Они не забудут Робеспьера и после того, как расстанутся с ним[2].
Как-то раз, пересекая улицу святой Елизаветы, Максимилиан столкнулся с человеком, внешний облик которого показался ему удивительно знакомым. Прохожий спешил и не видел Максимилиана. У него были длинные волосы и открытое простодушное лицо. Неужели Камилл?.. Нет, вряд ли… Чем может заниматься Камилл здесь, в Версале? И Робеспьер, делая скидку на свое плохое зрение, решил, что ошибся. Больше об этой встрече он не вспоминал.
Однако зрение не обмануло его. Действительно, Камилл Демулен, воспитанник коллежа Людовика Великого, пылкий народный трибун и один из инициаторов похода на Бастилию, со второй половины сентября находился в Версале.
События мая — июня 1789 года взбудоражили Камилла. Он не мог более усидеть в своей провинции и полетел в Париж. Здесь, без копейки денег в кармане, но полный энергии и юношеского задора, он с головой окунулся в революцию. Две хлесткие брошюры, принадлежавшие его перу, привлекли к нему внимание некоторых лидеров Ассамблеи. Мирабо, часто бывавший в Париже, в середине сентября встретился с Камиллом и беседовал с ним. Мирабо любил молодежь. Человек продажный и развращенный, он ценил непосредственность и искренность чувства. Камилл понравился ему, и он увез его в Версаль.
И тут началась для Камилла жизнь невообразимая, жизнь, которую можно сравнить со сладким кошмаром или одуряющим наркотиком.
Юношу поразило жилище графа, показавшееся ему чудом роскоши и великолепия. Его смутили тонкие дорогие вина, которые здесь подавались в изобилии, он никак не мог привыкнуть к изысканному столу. Мирабо смеялся над растерянностью своего гостя и награждал его тумаками.
А какое общество здесь собиралось! Какие беседы велись! Камилл не мог прийти в себя от изумления, слыша, как в интимном кругу с циничной ухмылкой Мирабо издевается над теми высокими идеями, которые этим же утром защищал в Собрании.
Затем появлялись женщины. Красивые, раздушенные, напоминавшие своим гордым видом герцогинь и доступные, как вакханки. Мирабо подмигивал робкому Камиллу и учил его жизни. О небо! Иногда, проводя ночи в объятиях какой-нибудь полубогини, юноша вдруг вспоминал о Париже, о народе, о Бастилии… Судорога пробегала по его телу, на один момент становилось невыразимо гадко, но затем все исчезало в сладком кошмаре.
Но больше всего Демулена поражал все-таки сам хозяин дома. Откуда у него берутся силы, откуда эта невероятная мощь? Обычно после дикой ночной оргии, когда сраженный Камилл, обложенный подушками и компрессами, сваливался на весь следующий день, Мирабо с хохотом выпивал рюмку мараскина и шел в Собрание произносить очередную громоподобную речь.
В то время Камилл Демулен молился на Мирабо. Он не старался вникнуть в его политическое кредо. Он не знал, откуда разорившийся граф берет средства для своих непомерных трат. Впрочем, в то время этого еще никто не знал… Лишь два человека относились с явным недоверием к блестящему оратору: Максимилиан Робеспьер и Жан Поль Марат.
Между тем дворец «Малых забав» должен был опустеть. Приближался конец версальского периода Учредительного собрания. Было бы наивным думать, что Людовик XVI и его окружение могли всерьез примириться с новым порядком вещей. Первые эмигранты — граф д’Артуа, ненавистные Полиньяки и ряд других уже покинули Францию. В течение июля — августа двор постепенно оправлялся от шока, полученного в день взятия Бастилии, а король носил трехцветную кокарду, врученную ему народом. В сентябре учредители расшаркались перед Людовиком, преподнеся ему право приостанавливающего вето, право надолго отсрочить любой законодательный акт Собрания. Это обстоятельство подбодрило нерешительного монарха, которого торопила Мария-Антуанетта — «единственный мужчина» в королевской семье, по острому выражению Мирабо, — торопила и вся придворная камарилья. Двор, видя покладистость депутатов и зная о серьезных разногласиях, существовавших между ними, решил, что настало время действовать.
14 сентября король, не доверявший более версальским воинским частям, вызвал фландрский полк, стоявший в Дуэ. 1 октября в оперном зале королевского дворца был дан торжественный банкет в честь офицеров этого полка. Офицеров обласкали и напоили. Королева пленяла их своей красотой, придворные — дружеским обращением. В разгар торжества появился король, державший на руках маленького наследника престола. В порыве верноподданнических чувств пьяные офицеры топтали революционные кокарды и давали страшные клятвы.
Обо всем этом, конечно, вскоре узнал Париж. Снова ожила идея похода на Версаль, причем на этот раз она вызвала такой единодушный энтузиазм, что никакие силы не могли помешать ее осуществлению. Обеспокоенный судьбой революции, голодный и измученный народ хорошо помнил июльские дни. Теперь победители Бастилии вновь должны были взять инициативу в свои руки, и они были готовы к этому. Жан Поль Марат — пламенный обличитель, бесстрашный вождь парижской демократии — в своей газете «Друг народа» прямо призывал народ к вооруженному походу с целью срыва контрреволюционных приготовлений двора. И вот 5 октября несметные толпы парижан — одних женщин насчитывалось более шести тысяч, — захватив пушки и боеприпасы, двинулись по размытым дорогам в грандиозный поход на резиденцию короля. Начальник национальной гвардии маркиз Лафайет не на шутку струхнул. Он долго колебался, нужно ли ему защищать народ от короля, или короля от народа, пока крики «На фонарь!» не решили исход дела и не заставили его вместе с отрядом национальной гвардии примкнуть к движению. Правда, он оказался в хвосте событий и прибыл в Версаль значительно позже, чем основные массы демонстрантов. В пятом часу дня промокшие от дождя и грязи голодные парижане окружили королевский дворец. На следующее утро произошло столкновение с королевской стражей. Народ ворвался во дворец; король и его семья фактически оказались в плену. Перепуганный Людовик XVI дважды выходил на балкон дворца в сопровождении Лафайета. Теперь он поспешил подписать Декларацию прав и августовское аграрное законодательство, в чем до сих пор отказывал Собранию, и по требованию возбужденных масс в тот же вечер окруженный многотысячной толпой переехал в Париж.
Так парижская беднота снова сказала свое слово, снова предотвратила страшную грозу, нависшую над революцией. Вслед за двором покинуло Версаль и Учредительное собрание.
Холодный осенний ветер рвал ветхую обшивку кареты. Максимилиан зябко кутался в плед. Снова Париж! Прощай, гостеприимный Версаль, прощайте, «малые забавы»… Что-то ждет впереди?
Полузакрыв глаза, он мысленно проходил свой путь от мая до октября.
…Провинциальный адвокат с холодной внешностью и горячим сердцем приехал из Арраса, полный общих идей, воодушевленный желанием бороться за благо народа, но еще не зная ни путей, ни общей обстановки этой борьбы. Он сразу попал в чуждую среду, окунулся в гущу сложных и противоречивых событий. Было от чего растеряться! В прошлом он знал трибуну аррасского суда или аудиторию заштатной академии; теперь его аудиторией стала вся страна. Прежний успех у себя дома дался ему не без борьбы, но эта борьба была ничтожно легкой по сравнению с тем, что он увидел и почувствовал в Версале. Новую трибуну нужно было завоевать в ожесточенном повседневном бою с прожженными демагогами, популярнейшими авторитетами, кумирами толпы, которая их еще не раскусила. Не мудрено, что молодой аррасский депутат в этой сложной обстановке не вдруг нашел и проявил себя. Он прежде всего зорко всматривался в то, что происходило вокруг него, он старался все понять и по достоинству оценить.
Конечно, и сейчас, в начале своего политического пути, Робеспьер не был сторонним наблюдателем. Он горячо спорил уже во время обсуждения порядка заседаний при проверке депутатских полномочий, он участвовал в клятве, данной в зале для игры в мяч, и даже был одним из составителей текста этой клятвы, он эскортировал короля в Париж и побывал в освобожденной народом Бастилии, наконец он горячо выступал в Собрании в августе — сентябре 1789 года. И, однако, прежде всего в этот период он не действовал и не выступал, а учился. Это время было для Максимилиана временем политической учебы, временем осмысления событий начала революции, временем, когда он определял и продумывал свой дальнейший жизненный путь. Его не сломили первые неудачи — он был готов к ним. Его не отшатнула злоба — он ждал ее. Он уже испытал и едкую горечь поражения и первую радость победы. Он уже угадывал, что судьей и его дел, и его речей, и его самого будет не король, не министры, не товарищи по Собранию, а единственно народ, тот самый народ, во имя которого он решил биться без страха и упрека и которому готов был отдать весь свой талант, все свое честолюбие, всю свою жизнь — до последнего вздоха.