Глава 3 Накануне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Накануне

Это произошло в Париже примерно за год до начала революции.

Один академик давал торжественный обед для избранных аристократов и почетных деятелей официальной науки. Общество собралось блестящее. В огромном зале вокруг нескольких столов уютно расположились вельможи, согласные моды ради пококетничать с философией, и философы, многие из которых с легкостью отказались бы от своих убеждений, дабы стать вельможами. Обед удался на славу. Гости вскоре немного захмелели и достигли того блаженного состояния, когда все кажется легким и простым, соседи — милыми и добродушными, женщины — очаровательными, а будущее — безоблачным. Непринужденно лилась общая беседа, подобно игристому вину обдавая участников трапезы брызгами веселья и остроумия. В центре внимания, естественно, были вопросы современности. Изящно говорили об успехах человеческого ума, о близком царстве освобожденного разума, провозглашали тосты за слияние богатства и науки, интеллекта и власти.

Лишь один человек упорно молчал среди оживленного разговора, как бы полностью выключив себя из общего настроения. Его потухшие глаза были полузакрыты, губы плотно сжаты, старое морщинистое лицо перекосила гримаса затаенной скорби. Это был писатель-мистик, семидесятилетний Жак Казот, случайно попавший на званый обед.

Сначала никто не обращал на него внимания, но затем, когда упорство его молчания стало слишком уж подчеркнуто-нарочитым и неприятным, кто-то счел должным осведомиться о причине странного поведения угрюмого старика. Казот вздрогнул, провел дрожащей рукой по лицу, как бы смахивая пелену грусти, и, помолчав несколько секунд, заговорил тихим, усталым голосом. Он сказал, что никак не может разделять общего благодушия, ибо возможно ли предаваться шуткам и каламбурам на краю пропасти? Он смотрит в недалекое будущее и видит страшные потрясения, огненный смерч, который сожжет, испепелит все то, что ныне блистает в ореоле славы и богатства. Он видит опустевшие дворцы и горящие усадьбы, перед ним вереницей проносятся искаженные болью лица, знакомые лица…

Казот вдруг широко раскрыл глаза и впился сухими пальцами в поручни кресла.

— Да, они очень хорошо знакомы, эти лица, ибо многие из них принадлежат находящимся здесь, в зале…

Подвыпившие сибариты переглянулись, ожидая забавного разговора. Сидевший рядом с Казотом известный философ маркиз Кондорсе поставил на стол недопитый бокал, обнял старика за плечи и, улыбаясь, спросил, кого же, собственно, имеет в виду новоявленный пророк? Казот пристально посмотрел на философа.

— Вас, милый маркиз, вас в первую очередь… Я вижу, что вы отравитесь, дабы избегнуть смерти от руки палача.

Кондорсе, продолжая улыбаться, подмигнул окружившим их гостям. Раздался дружный хохот.

А бледные узкие губы старого мистика продолжали шевелиться. Он предсказал астроному Байи, юристу Малербу и ряду других присутствующих смерть на эшафоте. По мере того как он говорил, любопытство разгоралось; смолкли разговоры за соседними столами, и все лица обратились в сторону группы у кресла Казота. Несколько знатных дам, встав со своих мест, чтобы лучше видеть и слышать, устремились туда же.

— Но господин прорицатель, надеюсь, пощадит хотя бы наш слабый пол, не правда ли? — смеясь, воскликнула герцогиня Граммон.

— Ваш пол?.. Вы, сударыня, и много других дам вместе с вами, будете отвезены в телеге на площадь казни, со связанными руками.

Казот поднялся. Его глаза в упор смотрели на герцогиню; его убеленная сединами голова, его физиономия патриарха придавали словам печальную важность. Гостям становилось несколько не по себе.

— Вы увидите, — заметила герцогиня с явно принужденной веселостью, — он не позволит мне даже исповедаться перед казнью.

— Нет, сударыня. Последний осужденный, которому сделают это снисхождение, будет… — Казот запнулся на мгновенье, — это будет… король Франции.

Охваченные неопределенным волнением, все гости встали из-за стола. Как-то вдруг сразу улетучилось легкое опьянение, исчезла веселость. Тщетны были попытки хозяина дома как-либо замять досадный инцидент; вечер был испорчен. И в то время, как угрюмый старик, отвесив церемонные поклоны дамам и кавалерам, спокойно вышел из зала, над обществом, еще несколько минут назад таким веселым и беззаботным, нависла роковая тяжесть молчания…

…Точно ли так произошло все в этот вечер 1788 года, как здесь рассказано? Поручиться за достоверность в деталях нельзя, ибо описан был этот случай одним из его очевидцев после Великой революции, когда Байи, Малерб и герцогиня Граммон давно уже погибли под ножом гильотины, когда все знали, что маркиз Кондорсе отравился, спасаясь от карающего меча революционного закона, когда, наконец, не менее хорошо было известно, что Людовик XVI последним пользовался перед казнью услугами священника, не присягнувшего конституции. Разумеется, нет ничего удивительного, если свидетель «пророчества Казота» и вложил в уста этого мистика, также погибшего в бурные дни революции, некоторые чересчур уж точно сбывшиеся в дальнейшем предсказания. Но, с другой стороны, не надо было обладать сверхъестественным даром прорицания, чтобы накануне революции предвидеть ее наступление, гибель короля и ряда деятелей, связанных со старым миром: все это казалось вполне очевидным для многих мыслителей, живших задолго до описанной сцены.

Фенелон, современник «короля-солнца» Людовика XIV, монарха, при котором блеск французского двора достиг своей наивысшей точки, а абсолютистский режим казался незыблемым, имел смелость характеризовать правительственный аппарат Франции как… «старую, расстроенную машину, которая продолжает действовать в силу прежнего, давно полученного толчка и не замедлит разбиться вдребезги при первом же ударе». Это было написано на рубеже XVII и XVIII веков. Позднее «фернейский патриарх» Вольтер выражал ту же мысль гораздо более определенно, прямо говоря о неизбежности революции, и сожалел лишь, что сам до нее не доживет.

Великий предтеча будущих социальных потрясений Жан Жак Руссо в 1760 году написал слова, глубоко поразившие юного Робеспьера, слова, оценить которые по достоинству можно было лишь много времени спустя: «Мы приближаемся к кризису и к эпохе революции. Я считаю невозможным, чтобы великие европейские монархи существовали еще долго: все они в свое время блистали, а всякое государство, достигшее блеска, находится в упадке. Мое мнение основано, в частности, и на других соображениях, менее общих, чем эта мысль, но высказывать их было бы неуместно, да и без того всякий их видит слишком хорошо…» Воистину знаменательные слова!

Имеющий глаза да увидит! Вот где надо искать ключ к «пророчеству» Казота. Полуслепой мистик попросту сумел разглядеть то, что было очевидно, но от чего нарочито отворачивали свои взоры его гордые собратья по сословию…

Феодальная Европа умирала. Это не была тихая смерть угасания — это был бурный процесс, поражавший то один, то другой гангренозный член, отрывавший его от тела, пожиравший пламенем огня. Но огонь не только пожирал: он уничтожал старое, обреченное, гниющее и возрождал к жизни новое, молодое, прогрессивное.

Феодальный строй давно изжил себя. Мануфактурное капиталистическое производство, зародившееся в большинстве европейских государств в начале XVI века, ломало средневековую цеховщину в городах и поглощало обезземеленных крестьян в деревнях. Оно приводило к неслыханно быстрому развитию производительных сил, оно усложняло классовую структуру общества и обостряло социальную борьбу.

И вот если в прежние времена крепостные крестьяне боролись со своими сеньорами в одиночку и вследствие этого неизменно терпели неудачи, то теперь положение изменилось: против ненавистного строя единым фронтом шли три враждебных ему класса: крестьянство, пролетариат и буржуазия.

Неудержимая волна революционных взрывов катилась по Европе. Нидерландская и в особенности английская буржуазные революции XVI–XVII веков пробили серьезную брешь в твердыне феодализма.

Но старый мир еще дышал. Дряхлеющей, изъязвленной рукой пытался приостановить он стрелки часов. Тщетно. Время брало свое. Уже все было подготовлено для нанесения третьего, сокрушительного удара. Этот удар оказался нанесенным во Франции.

Французская буржуазная революция конца XVIII века недаром получила название «Великой». Она была самой мощной, самой радикальной из числа ранних буржуазных революций в Европе, ее последствия и во внутреннем и в международном масштабе были особенно велики и прогрессивны.

…«Для своего класса, — писал В. И. Ленин, — для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции. Он во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял по частям, доделывал то, что создали великие французские революционеры буржуазии…»[1]

Французская революция подготовлялась и зарождалась в специфических условиях. Эти условия в значительной мере предопределили ее характер и силу ее размаха.

Капиталистический уклад, формирование отдельных элементов которого началось во Франции еще в XVI веке, ко второй половине XVIII века окреп и достиг известной степени зрелости.

Быстрый рост новых отраслей промышленности (хлопчатобумажной, шелковой, металлургической) и частичная перестройка старых (полотняной, суконной, мебельной и др.) вели к развитию городов, ощутимому приросту их населения. Вслед за образованием крупных мануфактур типа металлургических предприятий Крезо или суконных Ван-Робэ в промышленность, хотя и медленно, стали проникать машины. И все же наиболее распространенной формой капиталистического производства оставалась рассеянная мануфактура с использованием труда крестьянина-кустаря. Развитие промышленности крепко сковывалось путами феодального режима. Это тормозящее влияние феодализма проявлялось не только в преобладании старого, изжившего себя цехового строя, но и в правительственной регламентации производства, в наличии непреодолимого барьера таможенных перегородок, связанных со спецификой разобщенности и пестроты административных делений тогдашней Франции.

Что касается деревни, — а Франция продолжала оставаться страной по преимуществу аграрной, — то там дело обстояло еще хуже. Сколько-нибудь значительному развитию капиталистического уклада в деревне мешала вековая отсталость сельского хозяйства. Эта отсталость базировалась на застойности феодальных отношений, на крайней дробности земельных участков, мешавшей введению каких бы то ни было технических усовершенствований в способах обработки земли, на задавленности нуждой и умственной темнотой основного производителя — крестьянина.

В таких условиях капитализм не мог развиваться дальше, не взорвав старой реакционной системы феодальных ограничений, тем более что противоречия в области производства непрерывно осложнялись острыми социальными конфликтами, вытекавшими из существа политического строя предреволюционной Франции.

Политической вершиной страны была абсолютная монархия с ее центром — королевским двором.

«Государство — это я», — утверждал король. Внешне монархия казалась неограниченной. Генеральные штаты — сословно-представительное учреждение Франции — не созывались ни разу с 1614 года. Парламенты — высшие судебные магистратуры, чванливые и бессильные, иногда пытались играть в оппозицию с королем, но последний каждый раз оказывался победителем в этой игре. Король лично назначал и смещал министров, объявлял войну и заключал мир, был волен над свободой каждого жителя страны.

Однако неограниченный властитель, по существу, оставался марионеткой в руках господствующего класса. Своим колоссальным могуществом он пользовался главным образом для того, чтобы исполнять волю помещиков и епископов. Эта воля была направлена на угнетение и подавление. Она угнетала всех тех, кто не имел привилегий. Она подавляла все то, что представляло ростки нового, прогрессивного, грозившего устоям обреченного феодального строя. Она направляла карающую руку монархии. Страшные «летр де каше» — тайные приказы за королевской подписью — бросали сотни людей без суда и следствия, в казематы тюрем. Под бдительным и неусыпным надзором королевских агентов находилось всякое свободное проявление человеческой мысли. Печатное слово стерегла строжайшая цензура. Произведения, признанные крамольными, сжигались рукой палача.

Вместе с тем абсолютная монархия была очень дорогим учреждением. Чтобы внушать страх низам и уважение соседям, король должен был ослеплять. Вся жизнь монарха была окружена сложным церемониалом. Его двор, состоявший из верхушки духовенства и избранного дворянства, поражал своим сказочным великолепием. Это великолепие стоило огромных средств. Только на кофе и шоколад к королевскому столу ежедневно затрачивалось больше денег, нежели парижский мануфактурный рабочий зарабатывал, трудясь непрерывно в течение года. На содержание придворного штата, состоявшего из пятнадцати тысяч человек, по официальным данным, уходило около сорока миллионов ливров в год, то есть десятая часть всех государственных доходов. Почти столько же тратилось на выплату пенсий, подарков и других подношений представителям тех же придворных семейств.

Все бремя расходов, равно как и весь гнет репрессий, ложилось на плечи третьего сословия.

«Что такое третье сословие?» — писал аббат Сиейс в своей брошюре, вышедшей незадолго до революции. «Все. Чем оно было, в политическом отношении до с их пор? Ничем». Слова эти принесли известность Сиейсу, и действительно, трудно было более метко и лаконично определить существо и статус податного сословия в предреволюционной Франции.

Оно было всем, ибо состояло из людей, которые творили, трудились, создавали жизненные блага или организовывали процесс их созидания.

Оно было ничем, ибо монархия и привилегированные полностью устранили его от участия в политической и общественной жизни страны.

В его состав входили двадцать один миллион крестьян, сотни тысяч ремесленников, кустарей, мануфактурных рабочих, десятки тысяч предпринимателей, финансистов, торговцев.

Интересы всех этих социальных слоев и классов были крайне неоднородны, а то и противоположны. Но все они имели общего жестокого и беспощадного врага: абсолютизм и покровительствуемые им сословия. Пока абсолютизм сковывал их, пока привилегии благородных тяжелыми цепями тянули книзу, все они волей-неволей должны были оставаться союзниками, ибо победу можно было одержать лишь в результате объединения всех сил, противостоявших феодализму.

И третье сословие было готово к тому, чтобы выступить единым фронтом. Поскольку крестьянство — основная масса народа — по самой своей социальной природе не могло возглавить общего движения, а формирующийся рабочий класс был еще очень слаб и незрел, естественно, что руководство всеми социальными силами, входившими в состав податных, приняла на себя буржуазия. Ей было суждено стать гегемоном в грядущей революции, она же рассчитывала использовать для себя и все завоевания этой революции.

Предреволюционный конфликт начался с кризиса «верхов». Первым вестником грядущих потрясений, первым глубоко всколыхнувшим все общество проявлением краха феодально-абсолютистского строя оказался государственный дефицит, сначала лишь испугавший, а затем прочно зажавший в тиски монархию в царствование Людовика XVI. Дефицит был явлением неизбежным. Его хорошо подготовили предшествующие десятилетия, в особенности последние годы «многолюбимого» Людовика XV, короля, которому приписывали весьма характерное изречение: «После нас — хоть потоп!»

Новое царствование на первых порах кое-кому казалось началом новой эры. Это была иллюзия. Двор быстро разделался с дальновидными государственными людьми вроде Тюрго или Неккера. Траты непомерно росли. Легкомысленная и властная Мария-Антуанетта, которую народ наградил титулом «мадам Дефицит», вернула двору внешний блеск времен «короля-солнца». Одно празднество сменяло другое, балы чередовались с пышно поставленными театральными представлениями, королевская охота поражала великолепием, придворным давали огромные пенсии и подарки.

А денег в казне не было…

Страшный государственный дефицит неуклонно рос. С миллионов счет переходил на миллиарды. Впрочем, правительство не интересовалось установлением точной цифры дефицита. Двор требовал новых средств, и эти средства нужно было доставать любыми путями, остальное было совершенно безразлично.

Но вот наступил момент, когда государственная казна очутилась перед фактом невозможности уплаты процентов по долгам, без чего нельзя было заключать новые займы, а без займов абсолютная монархия, оказавшаяся на грани банкротства, не могла уже более существовать.

Хитрый царедворец, министр Калонн придумывает выход, напоминающий басню о Тришкином кафтане: он выколачивает все подати за несколько лет вперед, что дает возможность уплатить проценты по старому долгу и заключить новый заем. Полученные деньги Калонн превратил в золотой дождь, которым щедро осыпал изумленный двор. Догадливый министр прослыл кудесником, успел покрыть под шумок свои личные долги, достигавшие двухсот двадцати тысяч ливров, но на этом, собственно, «чудо» и кончилось. Страшная яма дефицита вскоре вновь открылась перед монархией; она была еще глубже и страшнее, нежели прежде.

Правительству приходится очень и очень задуматься над перспективами ближайшего будущего. Король, которого тормошит и изводит королева, в свою очередь, не дает покоя Калонну, требуя, чтобы были найдены средства для покрытия дефицита и, главное, для новых трат. Министр напряженно думает. Собственно говоря, в прежние добрые времена, когда монарх оказывался в столь затруднительном положении, вотировался чрезвычайный налог, на средства которого срочно залатывали прорехи; но подобный налог могло вотировать лишь одно из специально для этого созываемых сословно-представительных учреждений: либо собрание нотаблей, либо Генеральные штаты. Собрание нотаблей гораздо более устраивало корону, ибо нотабли — лидеры привилегированных и немногочисленные представители третьего сословия — вызывались королем поименно, в то время как в Генеральные штаты делегаты трех сословий избирались самим населением. И Калонн предлагает Людовику XVI вызвать нотаблей.

И вот в 1787 году нотабли созваны. Учитывая, что в данном случае сбором одного экстренного налога вопрос не разрешится, Калонн волей-неволей оказывается вынужденным вспомнить планы Тюрго. Он осторожно ставит перед нотаблями проект изменения налоговой системы, который даст возможность казне собирать регулярные налоги в большем объеме, чем прежде. Для этого часть налогов должны будут уплачивать сами привилегированные сословия. Действительно, кому же помочь дворянской монархии, как не дворянству, в интересах которого она существует!

Но принцы, герцоги и епископы, которые привыкли много брать, но не имели обыкновения давать, смотрят на это совсем иначе. Они возмущены. Нет, они не могут поступиться своей важнейшей привилегией, они не станут платить ни одного су, ибо уплата налога — это дело податного, подлого населения, всех этих грязных торгашей и мужиков. Оскорбленные в своих кровных принципах, нотабли-привилегированные не хотят понимать своего короля, и последнему не остается ничего другого, как распустить их.

Этот на первый взгляд парадоксальный, а по существу в данных условиях вполне закономерный конфликт между правительством и высшими сословиями был прологом великой драмы, являясь лишь одной из форм проявления общего безысходного кризиса всей феодально-крепостнической системы хозяйства предреволюционной Франции.

Действительно, финансовый крах, охвативший в 1788–1789 годах правительственные круги, тесно переплетался с кризисом, наступившим в эти же годы в промышленности и торговле, и со страшным неурожаем и голодом в деревне. Народ проклинал своих поработителей и массами поднимался на борьбу. Конец 1788 года и начало 1789 года были ознаменованы целой волной крестьянских и плебейских восстаний, охвативших многие провинции и города, не исключая столицы.

Теперь даже двор понял, что без податного обложения имений дворянства и духовенства не обойтись. Это может стать единственным средством, позволяющим оттянуть приближение страшных событий.

Однако все усилия Бриенна, нового министра финансов, провести это обложение не могли сломить сопротивления представительства привилегированных — парламентов. Парижский парламент категорически отказался зарегистрировать королевский эдикт о новых формах налогов, причем — случай беспрецедентный в истории — не помогло даже заседание с участием короля. Желая дать решительный отпор правительству, парламентарии торжественно объявили, что право утверждать новые налоги принадлежит исключительно Генеральным штатам.

Так высшие сословия в погоне за сохранением своих привилегий нанесли страшный удар своей собственной опоре — абсолютной монархии. Дорого им пришлось расплачиваться впоследствии за эту ошибку.

Между тем требование созыва Генеральных штатов, впервые выдвинутое парижским парламентом, вскоре сделалось лозунгом всей нации. И вот правительство под дамокловым мечом банкротства, среди грозного ропота народа, ежеминутно готового начать всеобщее восстание, решило пойти на эту крайнюю меру. Одновременно король дал отставку Бриенну и вновь пригласил на пост министра финансов популярного среди третьего сословия Неккера. Королевский эдикт объявил созыв Генеральных штатов сначала на 27 апреля, затем на 5 мая 1789 года.

Слухи о предстоящей сессии Генеральных штатов быстро распространялись по Франции. Они достигли Арраса еще летом 1788 года. Город был охвачен волнением. В учреждениях, в салонах, на улицах без конца обсуждали возвращение к власти Неккера и перспективы на будущее. Один лишь Максимилиан Робеспьер не участвовал в этой всеобщей суете. Он заперся на несколько дней в своей мансарде. Когда он вышел оттуда, его лицо было бледнее обычного. В руках он держал аккуратно перевязанную рукопись — свой ответ на текущие события. Это было воззвание к народу Артуа о необходимости коренного преобразования провинциальных штатов. Полное гневных обличений и политических выпадов, новое сочинение Робеспьера резко отличалось от его прежних конкурсных работ и академических докладов.

«…Нашим штатам, — писал Робеспьер, — нет дела до нужды и нищеты задавленного всякого рода поборами народа; у них не находится денег, чтобы дать народу хлеб и просвещение, но они необычайно щедры, когда требуется отпустить огромную сумму денег губернатору, которому понадобилось выдать замуж дочь… Наши деревни полны обездоленных, которые в отчаянии поливают слезами ту самую землю, которую они понапрасну возделывают в поте лица. Благодаря нищете большая часть крестьян опустилась до такой степени, когда человек, всецело поглощенный заботами о поддержании своего жалкого существования, становится уже неспособным сознавать свои права и устранить причины своих несчастий…»

Выход из создавшегося положения заключается, по мысли автора, в коренной реформе штатов Артуа, в превращении их в истинное народное представительство. Только в этом случае штаты смогут противостоять злоупотреблениям администрации и действительно заботиться о жизни народа. Эта реформа должна произойти сейчас, немедленно, ибо «настал момент, когда искры священного огня дадут каждому жизнь, смелость и счастье!».

В прежнее время за выпуск подобной брошюры тюрьма в одинаковой мере угрожала бы и автору и издателю. Однако времена меняются, дух близкой революции уже витает повсюду, и две с половиной тысячи аналогичных брошюр появляются в разных концах Франции к зиме 1788 года.

Но вот прошла эта страшная голодная зима, и раннее весеннее солнце поднялось над Аррасом. 17 марта 1789 года старшины города торжественно объявили, что жители, принадлежавшие к третьему сословию, должны собраться в понедельник 23 марта в семь часов утра в церкви аррасского коллежа для первичных выборов.

Максимилиан Робеспьер единогласно прошел через все инстанции: он был выдвинут сначала в качестве одного из двадцати четырех выборщиков от третьего сословия Арраса, затем вместе с последними участвовал в объединенном собрании с уполномоченными от сельских сходов, где ему было поручено составить сводный наказ от жителей городов, местечек и деревень избирательного округа, и, наконец, был избран общим собранием выборщиков третьего сословия всей провинции Артуа как депутат в Генеральные штаты.

Наказ, составленный Робеспьером, кратко формулировал программу, с которой депутат Арраса должен был выступить в Национальном собрании. Программа эта сводилась к следующему: возможность для всех граждан к занятию любой государственной должности, гарантии литой неприкосновенности; полная свобода печати, веротерпимость, пропорциональная разверстка налогов, устранение всех привилегий и злоупотреблений, ответственность агентов правительства, ограничение прав исполнительной власти.

Так, облеченный доверием своих земляков, готовый без страха и сомнений претворять в жизнь теоретически обработанные и продуманные принципы, снова собирался Максимилиан Робеспьер в путь, не без сожалений расставаясь с любимыми занятиями и родным городом. Но, разумеется, эти сожаления отступали перед надеждами и планами на будущее. Впереди виднелось неизмеримо большее, чем оставалось позади, впереди была Революция.

3 мая 1789 года, незадолго до захода солнца, на той же стоянке дилижансов, которая встретила его семь с половиной лет назад, Максимилиан Робеспьер, одетый в черный, доверху застегнутый камзол, неизменно аккуратный и напудренный, сдержанно здоровался с семью другими депутатами провинции Артуа, готовившимися вместе с ним покинуть Аррас.

Вот дилижанс подан, вот размещены вещи, и восемь пассажиров заняли свои места. Закрыта дверца, убрана подножка, прозвучал рожок почтальона — и тяжелая карета, громыхая вдоль улицы Сент-Обер, поплыла к Амьенским воротам.

Робеспьер покидал Аррас тридцати одного года без трех дней. Его ожидали Версаль и Париж, «малые забавы» и великие дела, тяжелые труды и неувядаемая слава.

Канун революции соединял его судьбу с судьбой двадцати шести миллионов людей, населявших старую Францию.