Глава 5 Удар нанесен
Глава 5
Удар нанесен
17 плювиоза (5 февраля) Максимилиан Робеспьер выступил с большой речью в Конвенте. Эта речь явилась результатом размышлений многих дней и ночей. Она отражала опыт последних месяцев революции и должна была определить направление дальнейшего пути правительства якобинской диктатуры. Речь была посвящена принципам государственной морали.
— Пора точно наметить цель нашей революции, — говорил Робеспьер, — и установить предел, которого мы должны достигнуть.
В чем заключается та цель, к которой мы стремимся? Это — мирное наслаждение свободой и равенством.
Пусть Франция, бывшая некогда великой нацией среди угнетенных, затмит славу всех когда-либо существовавших свободных народов и станет примером для наций, угрозой для тиранов, утешением угнетенных и украшением всей вселенной. Скрепив нашу работу своей собственной кровью, мы увидим, быть может, первый проблеск зари всемирного счастья… Вот наши стремления, вот наша цель.
Но, чтобы цель оказалась достижимой, необходима добродетель, то есть любовь к родине и ее законам, забота о равенстве и укреплении республики. Добродетель предполагает высокий уровень общественной морали: все безнравственное является политически непригодным, контрреволюционным.
Подчеркивая, что добродетель должна существовать и в народе и в правительстве, Робеспьер выводит отсюда, что народное представительство обязано с доверием относиться к народу и быть строгим к самому себе.
Но в современных условиях добродетель оказывается неотделимой от террора.
— Если в мирное время опорой народного представительства является добродетель, то во время революции его опорой является и добродетель и террор: добродетель — ибо без нее террор может стать гибельным; террор — ибо без него добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая и непоколебимая справедливость; следовательно, он проявление той же добродетели; он является не каким-то особым принципом, а скорее выводом из основного принципа демократии, применяемого родиной в крайней нужде.
С ужасающей логикой Робеспьер отвечает тем, кто нападает на террор, кто считает его несовместимым с идеей свободы, кто требует милосердия.
— Здесь говорили, что террор — это опора деспотизма. Но разве наше правительство сколько-нибудь похоже на деспотическое? Да, но лишь в той мере, в какой меч, сверкающий в руках героя свободы, напоминает блеск оружия приспешников тирании. Когда деспот управляет своими озверевшими подданными при помощи террора, то со своей точки зрения он прав. Применяя террор к врагам свободы, вы тоже правы как основатели республики.
Революционное правительство — это деспотизм свободы против тираний…
Как легко было бы считать несколько побед, одержанных патриотами, концом всех наших опасностей. Но взгляните на наше истинное положение, и вы почувствуете, что мы более чем когда-либо нуждаемся в строгости и бдительности. Все правительственные распоряжения встречаются с глухим недоброжелательством; роковое влияние иностранцев стало более скрытым, но нисколько не уменьшилось и не стало менее гибельным…
Так постепенно Неподкупный подводит свою речь к цели, а целью является нанесение сокрушительного удара. И вот он его наносит.
— Внутренние враги народа разделились на две партии и стали как бы двумя отрядами одной и той же армии. Они движутся разными дорогами и несут различные знамена, но цель их — одна и та же. Эта цель заключается в разрушении народного правительства, в уничтожении Конвента и, следовательно, в торжестве тирании. Одна из этих клик толкает нас к слабостям, другая — ко всяким крайностям; одна хочет превратить свободу в вакханку, другая — в проститутку.
…Какая же разница между крайними и теми, кого вы называете умеренными? Это все слуги одного и того же хозяина, или, если хотите, сообщники одного заговора, которые делают вид, что поссорились между собою для того, чтобы лучше скрыть от вас свои преступления. Судите их не по разнице в их речах, а по тождеству их целей. Совместными усилиями клика умеренных и клика контрреволюционеров стараются ввергнуть нас то в одну, то в другую крайность. Народные представители могут избегнуть всех этих подводных камней, ибо правительство должно всегда оставаться мудрым и справедливым; а если оно сохранит эти качества, то оно может быть вполне уверенным в сохранении народного доверия.
Эта речь Робеспьера подводила черту. Она не оставляла сомнений в том, что решение принято. Заговор очевиден, заговорщики ясны, лица не названы, но уже обречены. Кто не следует добродетели, чьи поступки и мысли антиморальны, тот должен пасть. Революция может выполнить свои задачи, только сокрушив всех тех, кто безнравствен; слабым и развращенным не место в будущем царстве свободы и равенства.
Страшная сила этой речи, как и особенность всего мышления Робеспьера, состояла в том, что из положений, на первый взгляд абстрактных, он делал строго практические выводы. Туманная формула «добродетель» в его устах превращалась в совершенно отчетливое, конкретное понятие, из которого следовали не менее конкретные заключения. Теперь и те, кто требовал отмены террора, и те, кто хотел все жизненные трудности разрешить исключительно посредством «святой гильотины», в одинаковой мере знали, что их ожидает. Пока Робеспьер не был уверен, пока он не составил для себя вполне ясной картины, он мог колебаться и сомневаться. Когда же он сформулировал то, что тревожило его душу, когда его сомнения вылились в четкие понятия и определения, все было кончено. Теперь обреченные, пусть они даже были друзьями в прошлом, не могли рассчитывать на его жалость. Принципы были для Неподкупного выше личностей, личности имели цену и право на жизнь только в том случае, если отвечали принципам.
Правительственные Комитеты действовали с энергией и решительностью. Новые заговорщики присоединялись к своим ранее арестованным единомышленникам. Иностранные банкиры, их агенты, их покровители, сколь бы ни было высоким их положение, шли одним проторенным путем. Проли и Дефье, арестованные в первый раз еще в конце сентября и освобожденные затем по ходатайству Эро де Сешеля, были арестованы вторично. К ним присоединился их соумышленник Перейра. Сам Эро был арестован позднее. Космополит Клоотс, которого Робеспьер громил в начале декабря, был последовательно исключен из Якобинского клуба, выведен из состава Конвента, а затем также подвергся аресту. Доносчик Шабо, заключенный в одиночной камере Люксембургской тюрьмы, с тревогой и отчаянием следил за всеми этими событиями. Он бомбардировал Робеспьера письмами, которые посылал то ежедневно, а то и по два раза в день, напоминая, что его, как разоблачителя заговора, обещали пощадить. Он клялся в любви и преданности революции, проклинал обманувших его иностранцев и коллег, выражал готовность развестись с женок), умоляя Робеспьера о том, чтобы тот взял его под свою защиту и не дал ему погибнуть. С таким же успехом разоблаченный аферист мог обращаться к каменному изваянию. Его письма оставались без ответа. Для Неподкупного Шабо и другие лица, арестованные в течение последних месяцев, были уже потенциальными трупами.
Робеспьер и его сторонники, приняв определенные решения, готовились к тому, чтобы их осуществить. Им было известно тяжелое положение широких трудящихся масс города и деревни. Они хорошо знали, что народ, поставивший их у власти, станет поддерживать их лишь в том случае, если они, со своей стороны, будут осуществлять программу самых различных слоев этого народа. Между тем беднота города и деревни пока что получила от революции очень мало. Не потому ли эбертисты, отражавшие в какой-то мере настроения этой бедноты, пользовались популярностью, несмотря на демагогический характер своей программы? Для того чтобы выбить почву из-под ног Эбера и его друзей, для того чтобы показать всему народу, что революционное правительство идет правильным путем, нужно было не только сокрушить «снисходительных» и обезглавить иностранцев, нужно было в первую очередь дать обездоленному санкюлоту хлеб и землю. Тогда народ, включая беднейшие прослойки, сам увидит, кто его друзья и кто враги. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и их соратники, став еще в сентябре 1793 года на путь, предложенный левыми якобинцами, готовились следовать дальше по этому пути.
В результате появились вантозские декреты.
8 вантоза (26 февраля) на трибуну Конвента поднялся Сен-Жюст. Он выступил от имени Комитета общественного спасения. Его речь, посвященная дальнейшему укреплению революционной диктатуры и сокрушению всех ее врагов, во многом напоминала речь Робеспьера от 17 плювиоза: обе они были вдохновлены одинаковыми мыслями и настроениями. Но, разгромив «снисходительных» и «ультрареволюционеров», Сен-Жюст пошел дальше, чем Робеспьер. Он предложил конкретную программу развития и углубления революции. Правительственным Комитетам предлагалось рассмотреть дела всех политических заключенных, арестованных после 1 мая 1789 года, и выяснить, кто из них может быть освобожден, а кто должен быть признан врагом революции. Всю собственность последней категории лиц следовало немедленно конфисковать. Эта собственность подлежала безвозмездной передаче в руки неимущих патриотов соответственно списку, заранее составленному Комитетом общественного спасения на основании сведений, полученных с мест. Таким образом, насущные нужды беднейших слоев населения декреты предполагали быстро удовлетворить за счет имущества врагов народа.
Важность вантозских декретов и с принципиальной и с фактической точки зрения не может быть преуменьшена. Если бы удалось провести их в жизнь, демократическая база революции была бы значительно расширена прежде всего за счет новых изменений в деревне. Было бы резко увеличено количество мелких собственников, созданных революцией, в первую очередь собственников-крестьян, которые смогли бы оказать революционному правительству существенную поддержку. Однако вантозские декреты одновременно с этим должны были вызвать, и действительно вызвали, резкое недовольство со стороны самых различных категорий собственников — от остатков старой контрреволюционной буржуазии и дворянства до новой городской буржуазии и зажиточного крестьянства включительно. Все эти прослойки собственников, занимающиеся незаконными махинациями и нарушением правительственных постановлений в отношении торговли, находились под постоянной угрозой зачисления в разряд «врагов революции» и, следовательно, потери всей своей собственности. Понятно, что исполнение декретов натолкнулось на сопротивление и саботаж как в Конвенте, так и в самом правительственном аппарате. Вантозские декреты, практически так никогда и не проведенные в жизнь, резко увеличили ненависть новой буржуазии к революционному правительству и значительно ускорили приближение его гибели.
Однако в то время, когда декреты были опубликованы, ликование народа казалось всеобщим. Массы санкюлотов встретили новые декреты с огромным сочувствием. Торжествовали и левые якобинцы, программу которых фактически поддерживал Сен-Жюст в своих требованиях. Шомет называл эти декреты «благодетельными, одними из самых демократических, какие только существуют».
Иначе восприняли вантозские декреты эбертисты. Эбер и его друзья не скрывали своего раздражения. Декреты, склонявшие симпатии бедноты на сторону Робеспьера и Сен-Жюста, были для них ножом, приставленным к горлу: ведь только на эти симпатии они и рассчитывали, ведя борьбу против революционного правительства! Теперь почва, казалось, уходила из-под их ног. Надо было действовать, и действовать немедленно! Эбер начал повсюду поднимать истошные вопли против партии «усыпителей», под которой подразумевал робеспьеристов; подручные Эбера, Ронсен и Венсан, недавно вырвавшиеся из тюрьмы, где они тайно установили контакт с группой Проли — Перейра, пытались возбуждать общественное мнение улицы; крайний террорист Карье, отозванный из Нанта за неоправданные жестокости, готовился нанести удар по «усыпителям». в клубе Кордельеров.
В те дни, когда Сен-Жюст с трибуны Конвента провозглашал расширение революции, а эбертисты накапливали силы для попытки взять реванш, и Робеспьер и Кутон оказались временно выбитыми из седла: оба были больны.
Максимилиан лежал на своей спартанской постели и смотрел в окно воспаленным взором. Его мучил жар. Болезнь подкралась неожиданно, как раз в тот самый момент, когда его присутствие и в Конвенте и в клубе было совершенно необходимым. Ну, не насмешка ли это судьбы? Он лежит здесь, беспомощный и полуживой, его поят лекарством и обкладывают компрессами, а там, быть может, решается судьба дела всей его жизни. Заговорщики уже окружены, но не «прорвут ли они опоясавшую их цепь? Справится ли Сен-Жюст один с врагом, сумеет ли он выдержать напор до прихода подкрепления? Для Робеспьера не было тайной, что оппозиция существует и в правительстве, оппозиция пока, правда, глухая. Он знал, что в Комитете общественной безопасности он мог безоговорочно рассчитывать только на Леба и, быть может, Давида. А другие? Амар, с которым он повздорил из-за обвинительного акта простив Фабра д’Эглантина, коварный Вадье, который смотрит на него всегда с каким-то скрытым ехидством, Вулан, бегущий от его взгляда? Да что там говорить, а разве в самом Комитете общественного спасения, в его «министерстве», как некоторые называют Комитет, разве все так уж безоговорочно единодушны? Единодушных только трое: он, Робеспьер, и его два ближайших сподвижника, два других триумвира. Что же касается остальных… Его земляк Карно всегда надут, всегда выглядит обиженным; Колло д’Эрбуа и Билло-Варен пока что союзники, но кто не знает об их близости к «ультрареволюционерам»? Другие, как правило, молчат и послушно соглашаются с «большинством». Но кому известно, что будет завтра? Жирондисты когда-то обвиняли его в стремлении к тирании; не называют ли его сейчас за глаза тираном?
Да… Сколько злобы, сколько вражды! Время прошло, но злоба сохранилась. Она спряталась, ее окутало лицемерие, но она не стала от этого меньшей. Неподкупный вспоминает, как некогда, в ранней юности, начинающий адвокат, сколько претерпел он от недоброжелательства своих старших коллег только за то, что отличался от них, только за то, что его любил народ. Народ!.. Он и сейчас остается единственным его утешением. Один лишь народ не лицемерит, один лишь народ ему верит и его любит. Вот и теперь, сколько простых людей приходит ежедневно справляться о его здоровье, сколько депутаций от собраний тружеников выражают ему заботу и-внимание, желая скорейшего выздоровления и новых сил… Разве можно оставаться равнодушным к этому?..
Взор Максимилиана старается отыскать в голубеющих сумерках там, за окном, шпиль якобинской церкви. Нет, он не может разглядеть его, хотя знает, что шпиль должен быть отсюда виден. Его глаза, уставшие от постоянной работы, от беспрерывных ночных бдений, окончательно испортились… О, как бы он хотел знать, что происходит сейчас там, под этим шпилем! Быть может, в Клубе якобинцев разыгрывается сражение, битва не на жизнь, а на смерть!..
Жар одолевает больного. Мысли путаются, красные круги вертятся перед глазами, затем вдруг все проваливается в какую-то черную горячую пропасть.
Буря действительно разыгралась, но местом ее оказался не Якобинский клуб, а клуб Кордельеров…
Давно уже не видели в клубе такого стечение народа, как сегодня, 14 вантоза. Казалось, все ждут чего-то необычного. И вожаки эбертистов постарались не обмануть ожиданий рядовых членов.
Началось оглашение проспекта новой газеты «Друг народа», посвященной памяти Марата. Газета должна была служить продолжением прежнего «Друга народа». Ей надлежало уделять основное внимание разоблачению государственных служащих и в особенности народных представителей, изменивших своему долгу. Решили, что ответственность за газету будет лежать не на отдельном редакторе, а на всем обществе; кордельеры сами будут отвечать всякому, кто осмелится нападать на содержание газеты. Решение принято — все аплодируют ему.
Но вот приносят черное покрывало. Для чего оно? Им решили завесить Декларацию прав. Завеса сохранится до тех пор, пока народ не уничтожит клику «снисходительных» и не добьется восстановления своих прав. Новые аплодисменты.
На ораторскую трибуну быстро поднимается Венсан. Он громит «снисходительных». Он устанавливает полное тождество между взглядами их лидеров; он говорит, что их заговор более опасен, чем заговор Бриссо. Только «святая гильотина», эта благодатная «национальная бритва», может спасти положение и предотвратить гибель свободы!
Затем встает страшный Карье. Сверкая глазами, повелительным тоном обличает он тех, кто хочет сломать эшафоты только потому, что сам боится на них попасть.
— Восстание, — кричит он, — святое восстание, вот что надо противопоставить злодеям!
Слово произнесено. Многие переглядываются, но тем не менее все рукоплещут… Восстание! Но против кого же? Задумываются ли над этим рядовые кордельеры? Против кого можно восставать, если не против правительства? Значит, оплевывание «снисходительных» не более чем предлог для перехода к атаке против Робеспьера! Если кто в этом и сомневается, то Эбер, сменивший на трибуне Карье, спешит рассеять всякие сомнения.
— Вы содрогнетесь от ужаса, — говорит он, — когда узнаете адский замысел этой клики; у него много разветвлений, и в нем замешано большее число лиц, чем вы думаете.
Вот на одно из таких «разветвлений» он и нацеливает внимание своих слушателей.
— Самыми опасными являются не воры, а честолюбцы. Те честолюбцы, которые выдвигают вперед других людей, а сами остаются на заднем плане; чем большей властью они завладевают, тем ненасытнее они становятся; они стремятся к единоличному господству!
Намек более чем прозрачный: о ком же может идти речь, кроме Робеспьера? Оратор, все более возвышая голос, стараясь сам подбодрить себя, продолжает:
— Я назову вам этих людей, заткнувших рот патриотам в народных обществах…
Однако он никого не называет. Несколько секунд длится тягостное молчание. Ярость борется со страхом. Наконец, овладев собой, он продолжает более спокойным голосом, как бы оправдываясь перед присутствующими:
— Вот уже два месяца, как я сдерживаюсь, но больше сердце мое выдержать не может. Я знаю, что они замыслили; но я найду защитников.
— Да, да, — раздалось несколько голосов, — мы защитим тебя! Не бойся ничего, отец Дюшен, говори начистоту! Мы, мы сами станем отцами Дюшенами и нанесем удар! Говори, мы тебя поддержим!
Но ни обещания поддержки, ни уверения в преданности не могут заставить эти искривленные, подергивающиеся уста произнести то имя, которое все ждут и боятся услышать. Нет, он не может, у него не хватает сил. Он оказывается в состоянии произнести только фразу, смягченную, чуть ли не извиняющую. Он говорит о «…человеке, вероятно впавшем в заблуждение…», и смущенно останавливается. Затем уже без всякого подъема, внутренне понимая, что отсутствием мужества сам убил вызванный началом своего выступления порыв, он напоминает, что этот человек защищал Камилла Демулена. Никакой более серьезной вины в своем смятенном уме он отыскать не может.
Но заканчивает Эбер, к концу своей речи нашедший известную дозу мужества, тем же призывом, что и Карье:
…Восстание! Да, именно восстание! Кордельеры первыми подадут сигнал, который должен сразить всех угнетателей!
Речь, как и предыдущие, встречена аплодисментами. Но момент упущен. Энтузиазм угас. Всем ясно, что если он, их вождь, их признанный глава, струхнул и не смог произнести даже имени, то на что же следует надеяться?
Венсан, внимательно наблюдавший за аудиторией, видит вытянутые лица и бегающие глаза. Испугались! Или, быть может, здесь присутствуют шпионы? И вот, чтобы «сорвать маски с интриганов», он в сопровождении нескольких лиц совершает обход зала, требуя предъявления членских билетов. Напрасная мера! Разве не было видно, что все кончено, еще не начавшись?
Надежды эбертистов на поддержку масс были тщетными. Париж не пошевельнулся. В отчаянии вожаки попытались увлечь Коммуну и явились в ратушу с заявлением, что будут держаться наготове и сохранят Декларацию прав завешенною до тех пор, пока окончательно не истребят врагов народа. Однако Шомет, выражавший мнение левых якобинцев — членов Коммуны, не только отказался примкнуть к восстанию, но и резко осудил авантюру эбертистов. Не поддержали их и секции. Все рушилось. Нужно было срочно трубить отбой.
Между тем Комитет общественного спасения готовился нанести заговорщикам смертельный удар. Член Комитета Колло д’Эрбуа был взволнован. Все знали о его приверженности к эбертизму. Но что мог сделать Колло? Один в поле не воин. Выступить заодно С эбертистами значит погубить себя. Губить себя не хотелось. Что же, не сумели сделать дела как следует, пусть пеняют на себя; ему остается только умыть руки. И, судорожно сжимая кулаки, усилием воли сдерживая свой огненный темперамент, Колло сдается. Мало того: он даже соглашается во главе депутации якобинцев отправиться в клуб Кордельеров в качестве карателя.
Кордельеры встречают депутацию бурными аплодисментами. Колло поднимается на трибуну; аплодисменты нарастают.
— Пусть тот, кто завесил Декларацию прав, — говорит Колло, — укажет нам тирана!
Он объясняет, что настоящее время в корне отлично от дней 31 мая — 2 июня 1793 года. Тогда восстание явилось необходимым потому, что Гора была угнетена; теперь же Конвент в целом отстаивает интересы народа. Против кого же поднимать восстание? При этом смуту сеют в то время, когда идет война, когда Питт пророчит французам антиправительственный мятеж!
Намек ясен. И тут разыгрывается безобразная сцена. Трепещущий Эбер пытается объяснить, что, говоря о восстании, он-де имел в виду только более тесное единение с монтаньярами, якобинцами и всеми добрыми патриотами. Это было позорной уверткой, трусливым отказом от своих слов. Карье также уверял, что газеты неверно изобразили предыдущее заседание кордельеров, что речь шла лишь об условном восстании. Кого могли убедить подобные фразы?
Кордельеры отступаются от своих незадачливых вождей. Под крики «Да здравствует республика!» они по-братски приветствуют депутацию якобинцев. Завесу, закрывавшую Декларацию прав, сдергивают и разрывают на куски: их вручают Колло, который должен показать этот трофей в Клубе якобинцев.
Позор унижения не может спасти от гибели. 23 вантоза (13 марта) Сен-Жюст произносит обвинительную речь, каждое слово которой отдает металлом.
— Для захвата виновных уже приняты меры, — кончает оратор. — Они полностью оцеплены.
В ночь с 23 на 24 вантоза Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие были арестованы. Карье пока пощадили, пощадили только потому, что разыскания в области его нантских казней должны были по аналогии возбудить вопрос и о казнях лионских. Это затронуло бы Колло д’Эрбуа, а трогать Колло не хотели: члены Комитета вынуждены были идти на известные взаимные компромиссы.
Максимилиан выздоравливал. Он уже встал с постели и подолгу сидел за своим столом, вдыхая через открытое окно свежий весенний воздух. Иногда он прогуливался в сопровождении Элеоноры, радуясь веселым солнечным лучам. Приближался месяц жерминаль — время прорастания, время постепенного оживления природы, время соков весны… Домашние старались оберегать Максимилиана от вторжений извне. Куда там! Разве мог он сейчас оставаться изолированным и спокойным? С Сен-Жюстом он виделся ежедневно. Только теперь он начинал по-настоящему понимать и ценить этого стального человека, путь которого так тесно переплелся с его путем. Сен-Жюст был неутомим и непреклонен. Его мнения совладали с мнениями Неподкупного.
Кризис миновал. 24 вантоза Робеспьер впервые после болезни посетил Якобинский клуб. Его встретили овацией. Еще очень слабый, он все же взял слово. Что было предметом его забот? Он опасался, как бы, громя эбертистов, не затронули многих слишком пылких, но искренних патриотов.
— Если человек, — сказал он, — всегда поступал мужественно и бескорыстно, я требую убедительных доказательств, чтобы поверить, что он изменник… Было бы величайшею опасностью приплетать патриотов к делу заговорщиков…
Как благородно и мудро это было сказано! Скольких, быть может, бедствий избежали бы в дальнейшем силы демократии, если бы Робеспьер позднее вспомнил об этих словах, произнесенных им в день 24 вантоза!