Глава 27 КУЛАЧНЫЙ УДАР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 27

КУЛАЧНЫЙ УДАР

За 1904 год Моне заработал 271 тысячу франков[183].

Какая-то часть этой суммы ушла на уплату штрафа, взысканного мэром Френеза — деревушки, расположенной выше по течению реки, неподалеку от Боньер-сюр-Сен. 13 мая «панхард-левассор» художника заметили здесь мчавшимся на бешеной скорости. Насколько бешеной, сказать трудно, поскольку по тогдашним правилам скорость передвижения через населенные пункты ограничивалась восемью километрами в час!

В 1904 году Моне создал около десятка полотен, запечатлевших нимфеи Живерни.

А на Живерни свалились новые беды. В местечке Эрживаль, расположенном на полпути от Вернона до пристанища Моне, армейское руководство задумало устроить стрельбище. Предполагалось, что здесь будут тренироваться солдаты расквартированных в городе транспортных частей. Находившийся в стадии разработки новый военный закон предусматривал существенное сокращение численности войск — на 55 тысяч человек! — зато от оставшихся требовал усиленной подготовки.

Итак, не успела над Живерни рассеяться угроза загрязнения отходами крахмального производства, как деревню уже поджидала новая напасть — постоянно слышать выстрелы и глотать пороховую пыль.

Этому не бывать! — решил убежденный антимилитарист Моне. Первым делом он бросился к мэру деревни. Необходимо составить петицию! Пойдемте в гостиницу Боди! Все живущие там художники наверняка проголосуют за нее обеими руками! Результат — французская армия отступила перед натиском великого импрессиониста! В январе 1905 года военный министр Анри Морис Берто приказал командующему инженерными войсками генералу Жоффру подобрать для стрельбища Вернонского гарнизона другое место.

Бедняга Берто! Пройдет каких-нибудь шесть лет, и он трагически погибнет на летном поле в Исси-ле-Мулино. Винт самолета, готового подняться в небо для участия в воздушной гонке Париж — Мадрид, снесет ему голову…

Мадрид! Моне совершил поездку в этот город осенью 1904 года, воспользовавшись своим «панхардом». Его сопровождали «добрая старая женушка» и шофер Мишель — единственный из всех детей, еще не имевший собственной семьи.

Увы, в Биаррице пресловутый «панхард» категорически отказался двигаться дальше. И до испанской столицы троим путешественникам пришлось добираться в переполненном пассажирами поезде. Что касается Моне, то в его планы не входило заниматься в этой поездке живописью. Он ехал в Испанию, чтобы своими глазами увидеть картины великих мастеров прошлого, главным образом Веласкеса.

— Боже, какая красота! — шептал он, стоя перед портретами, принадлежащими кисти придворного живописца короля Филиппа IV.

Если верить Жан Пьеру Ошеде, от волнения он заплакал.

Во время экскурсии по Толедо он признался Алисе:

— Эти пейзажи напоминают мне Алжир моей молодости!

Вернувшись в Биарриц, семейство забрало автомобиль, который местный автомеханик попытался в их отсутствие отремонтировать. Именно попытался, ибо все 800 километров обратного пути им пришлось тащиться со скоростью 30 километров в час — под непрекращающееся ворчание Алисы.

14 октября Моне был в Мадриде, а уже 7 декабря оказался в Лондоне, в своем номере отеля «Савой». Его вызвал сюда Дюран-Рюэль, готовивший большую выставку в галерее Грэфтона. Моне, представивший 55 полотен, явно претендовал на роль звезды экспозиции. Правда, и здесь нашлись злопыхатели, стремившиеся навредить его репутации.

— Моне пишет только с натуры? Да бросьте вы! — насмешливо говорил американец Гаррисон, и сам немного баловавшийся живописью. — Всю эту кучу картин он сляпал у себя в мастерской! Он сам недавно просил меня прислать ему фотографии лондонских мостов и здания парламента! Говорил, они нужны ему, чтобы закончить виды Темзы!

— Не обращайте внимания на этого Гаррисона! — успокаивал художника Дюран-Рюэль.

— А с чего вы взяли, что я обращаю на него внимание? — холодно ответил Моне. — Все эти нападки говорят лишь о том, что на свете существуют завистники, но лично меня это нисколько не трогает. Действительно, Сарджент поручил Гаррисону сделать для меня фотоснимок здания парламента, но я им так и не воспользовался. Да и вообще, какое все это имеет значение? Кому какое дело до того, с натуры или нет я написал свои соборы, свои лондонские пейзажи и прочие картины? Это никого не касается! Разве на свете мало художников, которые пишут исключительно с натуры, но создают не картины, а ужас? Главное — результат![184]

Моне демонстрировал полную безмятежность. Критические замечания недоброжелателей его более не волновали. Вместе с тем он прилагал немалые усилия для поддержания своей популярности и того, что сегодня мы называем имиджем. Возле решетки дома в Живерни вечно толклись журналисты, и он охотно их принимал. В газетах регулярно появлялись пространные рецензии на его творчество. В «Тан» посвященные ему статьи печатал Тиебо-Сиссон, в «Голуа» — Жан Морган. Позже к ним добавились специалист по ботанике Форестье, сотрудничавший с изданием «Ферм э Шато», Теодор Дюре — автор «Истории художников-импрессионистов», Луи-Воксель, опубликовавший «Один день из жизни Моне»…

От журналистов не отставали и фотографы, каждый из которых мечтал запечатлеть мэтра за работой в его знаменитом саду. Одним из них был Эрнест Бюлоз. Среди посетителей художника встречались и носители весьма громких имен, такие, как герцог де Тревиз или весельчак князь де Ваграм, один из потомков маршала Бертье, известный в Париже коллекционер и любитель розыгрышей. Должно быть, Моне импонировала эта черта его характера. Вопреки буржуазному пуританству Алисы, сам он предпочитал общаться с людьми, склонными к нонконформизму. Про Ваграма, в частности, рассказывали такой анекдот. Как-то раз он предложил друзьям пари:

— Готов спорить, что сегодня, еще до десяти вечера, меня арестует полиция, хотя я не нарушу ни одного закона!

— По рукам!

Около восьми часов вечера Ваграм заявился в «Кафе Англэ». Мало кто узнал бы его, небритого, в нищенских лохмотьях, которые он на себя нацепил. Между тем к этому часу в Английском кафе собирался на ужин цвет Парижа. Знаменитости назначали здесь друг другу свидания. Не случайно именно Английское кафе послужило местом основания «Жокей-клуба»…

К величайшему изумлению клиентов оборванец прошествовал в центр зала и как ни в чем не бывало уселся за стол. Подошедшему официанту он сделал заказ: суп «Жермини», камбала «Дюглере», пулярка «Сюше» и говядина «Соломон»! К этому, само собой разумеется, вино — лучшей марки. За еду он принялся шумно чавкая — истинный дикарь!

— Счет! — закончив трапезу, провозгласил он и при этом громко рыгнул. А затем извлек из карманов своей драной одежды горсти золотых монет, толстые пачки бумажных денег и груду драгоценностей.

Не прошло и пяти минут, как подоспевшая на вызов полиция его арестовала.

Представляем, как хохотал Моне, когда Ваграм рассказал ему эту историю.

Кто еще пользовался гостеприимством хозяина дома в Живерни? Конечно, торговцы картинами: отец и сын Дюран-Рюэли, Рене Жемпель, Амбруаз Воллар…

Последнего Моне любил встречать на ступеньках длинного деревянного крыльца громким криком:

— Держи Воллара!

«Несмотря на большие размеры дома, — вспоминает Воллар[185], — стен его вообще не было видно, ибо их закрывали картины его товарищей.

— Как вам удалось собрать такое количество столь прекрасных полотен? — спросил я его. — Я не видел такого богатого собрания даже у самых знаменитых коллекционеров!

— Я всего лишь подбирал то, что никого не интересовало, — отвечал Моне. — Большая часть полотен, которые вы здесь видите, подолгу висела в лавках торговцев. В каком-то смысле я покупал их в знак протеста против равнодушия публики…»

С таким же радушием «селекционер нимфей» принимал у себя Жосса и Гастона Бернхайм-младших.

«Когда мы уезжали в свое имение Буа-Люретт, что в Вилье-сюр-Мер, то по дороге обязательно заворачивали в Живерни, где нас ждали к обеду, — такая уж сложилась традиция, — вспоминает сын Жосса Бернхайма-младшего Анри Добервиль[186]. — Однажды отцу пришла в голову идея прикрепить на крыше лимузина, в котором мы ездили (марки „делони-бэльвиль“), великолепную картину Курбе, изображавшую нимфу на фоне каменистого пейзажа с бьющим родником. Моделью для красавицы послужила роскошная брюнетка с золотистым цветом кожи и пышными формами, выполненная в неподражаемо богатой оттенками манере Орнанского мастера. Отец захватил с собой это полотно с единственной целью — после обеда показать его Моне.

Но едва мы прибыли на место, отец, не в силах сдержать нетерпения, проговорился о приготовленном сюрпризе. Моне, на которого эта новость произвела совершенно ошеломляющее впечатление, потребовал, чтобы ему немедленно показали картину. Шофер влез на крышу лимузина, вынул из ящика полотно, встряхнул его, и перед нашим взором предстал великолепный образец живописи. Моне попросил разрешения расстелить картину на земле, встал на колени и начал пожирать ее глазами. Он ничего не говорил, только склонялся к ней все ниже, так что казалось — еще чуть-чуть, и он начнет ее лизать языком. В глубоком молчании прошло около двадцати минут. Наконец он поднялся с колен, еще раз долгим взглядом посмотрел на Курбе, обнял моего отца и со слезами на глазах сказал ему: „Жосс, какое же вы мне доставили удовольствие! Спасибо, что показали эту картину!“ Потом мы снова упаковали „Источник“ в ящик, а ящик опять привязали к крыше лимузина. И пошли обедать. Нашей жертвой в тот раз был омлет, приготовленный по рецепту матушки Пуляр из Мон-Сен-Мишеля. Когда подали десерт, Моне спросил, нельзя ли еще раз открыть ящик, чтобы мы могли, как он сказал, пить кофе и курить в обществе Курбе. Наслаждаясь сигарой, он глаз не отводил от картины и на все лады расхваливал ее достоинства. Потом вдруг неожиданно резко сказал: „Ну все, довольно. Упаковывайте назад. Я ее достаточно рассмотрел“.

У меня сложилось впечатление, что он влюбился в эту картину, как влюбляются в женщину — слишком красивую, чтобы рассчитывать на взаимность. И он предпочел ее больше не видеть, пока горе разлуки не захватило его целиком…»

Волнение Моне вполне объяснимо. Стоя на коленях перед картиной мастера, он наверняка вспоминал своего темпераментного друга и тот сумасшедший день 1868 года, когда они без предупреждения заявились к Дюма — и тот бросился обниматься с орнанским мастером… А потом всей троицей отправились обедать в трактир Прекрасной Эрнестины, в местечке Сен-Жуэн, что близ Этрета…

В 1916 году Моне совершит паломничество в Сен-Жуэн. Хозяйка трактира, которую годы успеют превратить в «старушку Эрнестину», примет его с распростертыми объятиями и пустится вместе с ним в сладостные воспоминания. Если верить Моне, она даже покажет ему телеграмму, подписанную Дюма, — ту, в которой писатель просил оставить за ним столик и приготовить к обеду «креветок, да побольше!».

Для собратьев-художников двери дома в Живерни если и не распахивались настежь, то время от времени приоткрывались. Иногда приглашения удостаивался работавший в Анделисе Синьяк, иногда — Андре Барбье или Деконши, живший тогда в Гасни, иногда — Боннар, вместе со своим «фургоном» остановившийся в местечке, расположенном чуть ниже Вернона, которое он именовал «моя деревня»… Анделис, Гасни, Вернон… Обитавшие здесь художники считали друг друга земляками и поддерживали дружеские отношения. Еще один ближайший сосед Моне — Писсарро, чей дом находился в Эраньи-на-Эпте, ушел из жизни в ноябре 1903 года. Ренуар безвылазно сидел в Канне. В октябре 1906 года не стало Сезанна…

Высочайшее позволение прогуляться по японскому мостику было даровано Морису Дени — идейному вдохновителю группы «набидов»[187], владевшему как кистью художника, так и пером писателя. Порой это перо позволяло себе становиться жестоким. Например, в своем «Дневнике» он записал: «К 1889 году Моне совершил настоящий прорыв; затем он стал писать уже не так хорошо… Он добился успеха и теперь работает в состоянии отчаяния. Живопись превратилась для него в ад. Он постоянно жалуется: „Вот свинство! У меня ничего не получается…“ и прочее в том же духе. Его жене приходится прятать от него полотна Сезанна, потому что, если бы он их увидел, то вообще бросил бы писать!»

Впрочем, на «папу Моне» эти рассуждения мало действовали. Чтобы сбить его с толку, потребовались бы средства посильнее.

— Морис Дени? — улыбался он. — Талант, но хитрец, каких поискать…

Еще одним «хитрецом», часто гостившим в Живерни, был Жорж Клемансо. Осенью 1906 года он сформировал собственный кабинет министров. «Какая неслыханная удача!» — потирал руки Моне. И немедленно начал бомбардировать Жоржа напоминаниями о том, что «Олимпия» Мане — их общего друга Мане! — до сих пор болтается в Люксембургском музее, этой «передней» Лувра, и не пора ли переместить ее в более подобающее место. Ведь его собственные девять картин, завещанные государству коллекционером Этьеном Моро-Нелатоном, при жизни автора украсили собой стены Лувра. Будь жив Мане, он бы этого не перенес!

Президент совета умел действовать эффективно. В феврале 1907 года состоялось торжественное переселение «Олимпии» в государственный зал музея.

Моне весь 1907 год посвятил своим нимфеям. С первыми лучами солнца он устанавливал мольберт на берегу пруда и, не теряя ни минуты, принимался за работу. Нимфея — капризное создание. Она не любит ни дождя, ни ветра, а к пяти часам вечера, стоит летнему солнцу чуть склониться к горизонту, решительно складывает лепестки, полагая, что и так достаточно долго позволяла собой любоваться.

— Можете пообещать мне, что в этом году устроим большую выставку нимфей? — спросил Моне Поль Дюран-Рюэль из лучших побуждений.

И наткнулся на жесткий отпор.

— Нет, и еще раз нет! Ничего я вам не обещаю! Все, что я сейчас делаю, не выходит за рамки посредственности! Я двигаюсь на ощупь, ищу и не нахожу… А погода! Это ужас, а не погода! И двух солнечных дней не дождешься…

В начале 1908 года — новые неприятности. Дюран-Рюэль попросил художника взглянуть на две его картины, приобретенные одним немецким клиентом.

«Это жуткая мазня, а не мои картины! — отвечал тот. — И, уверяю вас, если бы не ваша слезная мольба не стирать с них подпись и вернуть вам в том же виде, в каком я их получил, я бы их просто разодрал в клочки! И никто не посмел бы меня за это осуждать! Авторов фальшивок надо наказывать!»[188]

Итак, на рынке уже появились подделки под Моне. Если бы художник мог их все изорвать «в клочки»!

Действительно, эта операция — шла ли речь о подделке или о собственной неудачной работе — приносила ему заметное облегчение. Художественный обозреватель газеты «Курье де ля смен» Луи Воксель приводит в этой связи такой замечательный анекдот: «Недавно некий торговец произведениями искусства нанес старому художнику визит в его знаменитом доме в Живерни. Он привез показать ему одну из его ранних работ — подлинное произведение мастера, с датой и подписью, — созданное в те годы, когда он испытывал на себе влияние Курбе. Как и любое творение новичка, полотно несло на себе явные следы неуверенности и некоторой неуклюжести.

— Это ведь и в самом деле ваша работа, мэтр?

Старый художник внимательно рассмотрел полотно, а потом вдруг с силой ткнул в него кулаком, проделав в холсте дыру:

— Моя! Я в то время еще ничего не умел…

— Но, мэтр… — Торговец старательно изображал отчаяние. — Вы ее порвали! А я довольно дорого за нее заплатил… Конечно, не ради самой картины, а ради вашей подписи… Но теперь я в убытке… Смею ли я надеяться, что вы замените мне ее на другую?

— Выбирайте! — И широким жестом, не лишенным толики презрения, Моне указал торговцу на стену мастерской, увешанную картинами.

Тот не заставил себя просить дважды. И, заполучив холст, поспешил откланяться, рассыпаясь в изъявлениях благодарности.

При этой сцене присутствовал один из друзей Моне.

— Он вас просто надул, этот торговец, — сказал он художнику. — Он же и явился сюда только в расчете на то, что спровоцирует вас на подарок!

— А вы думаете, я об этом не догадался? — ответил великий художник. — Только какое это имеет значение? Главное, изъять из обращения работы, представляющие меня в дурном свете! Если б я был достаточно богат, я бы выкупил и уничтожил все картины вроде этой»[189].

Моне прекрасно, сознавал, что его творчеству суждена долгая жизнь, отмечает Марта де Фель[190]. Она же приводит свидетельство одного из посетителей дома в Живерни, который, зайдя в сад, увидел поднимавшиеся к небу густые клубы дыма.

— Что это, неужели пожар? — спросил он Моне.

— Да, пожар. Великий пожар! — ответил художник.

Подойдя поближе, посетитель заметил костер, в котором догорали обрывки холстов.

— Что же вы хотите, — продолжал Моне, — ведь пример мне подал еще Мане. Судите сами. После его смерти антиквары прямо-таки набросились на его картины, хватали все подряд, вплоть до черновых набросков. Этого-то я и боюсь и потому предпочитаю своими руками уничтожить все, что мне не нравится. Тогда и жалеть будет не о чем…

Именно на «период нимфей» пришлись самые яростные приступы гнева Моне. Сколько картин погибло под ударами его кулака, сколько было безжалостно изрезано ножом! Отдельные фрагменты некоторых из них удалось спасти Бланш и Мишелю. К счастью, удалось. Ибо, что бы там ни думал взыскательный мастер, зачастую они представляют собой подлинные маленькие шедевры. Но даже в тех случаях, когда перед нами всего лишь мелкие детали неудавшейся большой работы — один-два цветка нимфеи, стебель камыша, застывший между небом и водой, — все это суть бесценные свидетельства его гения, его неустанных поисков.

…Из других обрывков холстов детвора розового дома мастерила себе игрушечные лодочки. Подумать только, сколько сокровищ унесла в своих мутных водах Сена!