Глава 17 РОЛЛИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 17

РОЛЛИНА

1887 год Моне безвылазно провел в Живерни. Насколько нам известно, ни одной сколько-нибудь длительной поездки на этюды он за этот год не совершил. Объяснялось его домоседство тремя причинами. Во-первых, он заканчивал работу над картинами, начатыми в Бель-Иле. Во-вторых, задумал понаблюдать за сменой времен года в своем саду на берегу Эпты. В-третьих, прислушался к словам Алисы:

— Детям очень хотелось бы, чтобы вы немного пожили с ними!

И он стал писать деревню Живерни. Он писал цветы, деревья, детей. Действительно, почти на половине из созданных за это время трех десятков полотен фигурирует младшее поколение семейства Моне-Ошеде. Вот Жан Пьер и Мишель, занятые рыбной ловлей. Вот Бланш за мольбертом, а рядом с ней Сюзанна с книгой в руках. Вот Жермена посреди луга. Вот снова Сюзанна, на сей раз с зеленым зонтиком… В том же году художник снова принял участие в международной выставке, организованной Жоржем Пети на улице Сез. Там он познакомился с Тео Ван Гогом — младшим братом Винсента, заправлявшим галереей на бульваре Монмартр. Тот купил у него «Море в Бель-Иле». Объявились и другие покупатели. Мы сказали, что он никуда не выезжал, однако в его записной книжке есть отметка о краткой вылазке в Лондон, которую он предпринял в первой половине мая. Отправился он туда по приглашению Джеймса Макнейла Уистлера — хорошего художника, работавшего бок о бок с Фантен-Латуром, Йонкиндом, Гийоменом и другими и часто посещавшего Онфлер. Моне встречался с ним на выставках. На этот раз его особенно пленил рассеянный свет, плавающий над Темзой. Он дал себе слово, что снова вернется в Лондон.

С его непоседливым характером, отступавшим только перед необходимостью подолгу стоять перед мольбертом, Моне быстро заскучал в Живерни. Семья — это, конечно, хорошо, но нельзя же забывать и о друзьях! И он зазывает их к себе.

«Приезжайте ко мне в деревню», — писал он де Беллио, Мирбо, Жеффруа, поэту Жану Ришпену, Родену и американским художникам, чье творчество высоко ценил, например, Теодору Робинсону и Джону Синджеру Сардженту. Из чего следует, что первые заокеанские туристы появились в Живерни еще в 1887 году!

Моне с большой теплотой относился к Огюсту Родену, которой платил ему полной взаимностью. Впрочем, иногда между ними происходили настоящие битвы. Оба отличались редкостным упрямством — два монолита, два непоколебимых утеса.

Но при этом они прекрасно понимали друг друга и часто подшучивали друг над другом — беззлобно и к взаимному удовольствию.

Однажды Роден приехал погостить в Живерни. Близилось время ужина, и друзья направились в столовую. В дверях Моне остановился, пропуская Родена вперед.

— Ах! Что вы, что вы! Только после вас! — воскликнул скульптор. — Разумеется, вы хозяин дома, а я гость, но меня приучили уважать старших!

Моне мгновенно подхватил предложенный тон. Продолжая указывать гостю дорогу, он провозгласил:

— Прекрасно сказано! Старших нужно уважать!

— Позвольте, позвольте… Вы что же, полагаете, что вы моложе меня?

— Э-э… Видите ли… Я, конечно, не уверен… Вы с какого года?

— С сорокового.

— И я с сорокового. А вы в каком месяце родились?

— В ноябре.

— И я в ноябре! А какого числа? Четырнадцатого!

— И я четырнадцатого!

На самом деле Роден слегка покривил душой. Крестили его действительно 14 ноября 1840 года, но родился он 12-го. Следовательно, Моне действовал совершенно правильно, пропуская его впереди себя… Впрочем, безотносительно к тому, в каком порядке они занимали свои места за столом, ели оба с завидным аппетитом. И Роден, и Моне — оба любили хорошо покушать.

«Г-н Моне ел довольно много, — вспоминает Анна Превост[93], одна из последних кухарок художника, — но ел далеко не все подряд. У него была целая куча книг по кулинарии, и он подолгу листал их, выискивая рецепт какого-нибудь блюда, которое затем просил меня приготовить. Он, например, очень любил грибы, особенно те, что г-н Мишель сам собирал в лесу. Еще он любил спаржу, только не переваренную, а полусырую».

«Салаты он предпочитал заправлять сам, — добавляет к этому Жан Пьер Ошеде[94], — но надо было видеть, как он это делает! Он насыпал в салатную ложку перец горошком, предварительно раздавленный, посыпал его крупной солью, заливал оливковым маслом и капелькой винного уксуса так, что соус едва не переливался за края ложки, а потом щедро поливал этой смесью салат, листья которого становились черными от перца. Есть такой салат мог только сам Моне, да еще моя сестра Бланш — она любила все то, что любил он».

«За обедом он регулярно делал „нормандскую дыру“»[95], — продолжает Анна Превост.

Что еще он любил?

«Утром, за завтраком, он ел поджаренные сосиски; он ведь много физически трудился. Запивал он их добрым стаканом сансера. О да, он знал толк в винах, г-н Моне! Нам с мужем пришлось оставить службу у него, потому что детям надо было учиться и мы хотели перебраться поближе к Парижу. Я не знала, как сказать ему, что мы уходим! И решила прежде поговорить с г-жой Бланш — он звал ее Бланшеттой. Она мне сказала: „Ну хорошо, я сама сообщу Клоду эту печальную новость. Он у себя в мастерской“. Что тут началось! Он ужас как разозлился!

— Я ничего не стану дарить вам на Новый год!

— Но мы вынуждены уехать… Дети…

— Я готов увеличить вам жалованье!

— Но дети…

Тогда он смягчился.

— Я ведь так доволен вашей работой! Я всегда говорил о вас только хорошее… Ну что же, милая моя Анна, мне будет очень не хватать ваших ошпаренных каштанов…»

Вечером 13 января 1888 года Моне остановился ночевать в Тулоне. Он ехал в Антибы. В поезде класса «люкс» — к черту экономию! Впрочем, к этому времени он уже более или менее рассчитался со всеми старыми долгами, картины продавались, так что дела его обстояли неплохо. Правда, кое-кто из слуг, работавших в доме в Живерни, жаловался на задержку жалованья, но он перед отъездом поручил Алисе разобраться с этим мелким недоразумением.

Итак, он снова покинул г-жу Ошеде, детей и розовый дом и устремился навстречу Великой Синеве. Домочадцы не увидят его три с половиной месяца! Зато по возвращении он «разродится» 36 новыми полотнами! И «роды» будут крайне болезненными. Сколько раз он впадал в ярость и отчаяние, сколько раз опускал руки и снова вступал в изматывающую борьбу с безжалостным южным солнцем! Свидетельством тому — обильная переписка, адресованная «милостивой государыне».

«Ну что за несчастное занятие, эта проклятая живопись! Картина не получается… Мне плохо, у меня ничего не выходит… Это такая чистота, такая розовая прозрачность, что малейший неверный мазок смотрится грязным пятном… Тут как будто плаваешь в голубизне, вот ужас! Я изнемог в борьбе с солнцем… А что это за солнце! Столько солнца утомляет! Я устал, я боюсь. Надо сказать честно, мой глаз теряет остроту. Линии смазываются… Мне страшно, что я опустел, кончился как художник… Я в отчаянии. Неужели мне так и суждено остаться неудачником? О проклятье, о безнадежность! Я совершенно измотан, и голова раскалывается…»

Он, конечно, сгустил краски, явно переложил черного. А черное для Моне — это не цвет!

К счастью, минуты упадка духа перемежаются периодами воодушевления. «То, что я привезу отсюда, — это сама нежность, белая, розовая, голубая, залитая волшебным светом… Я достиг того состояния, в котором каждое движение кисти глубоко осмысленно… Теперь я могу писать в любую погоду. Показал свои наброски завсегдатаям трактира. Они, конечно, не много в этом смыслят, но даже они были поражены ощущением света и духом этого края…»[96]

В феврале он покидал Живерни со спокойным сердцем. Во всяком случае, денежные заботы на время отступили. Но в первый же день мая, вернувшись домой, он обнаружил Алису в тревоге и беспокойстве. Она продолжала жаловаться ему и в письмах, но он неизменно отвечал ей одно: «Избавьте меня от перечисления ваших денежных затруднений и прочих неприятностей. Вы прекрасно знаете, что, находясь здесь, я ничем не могу вам помочь!»

Сам он, поселившись в огромной и плохо отапливаемой комнате замка Пинед, ни в чем себя не ограничивал. Что ж поделаешь, он был не из тех, кто прячет деньги в чулок.

При этом на советы Алисе он не скупился: «Не безумствуйте… Ведите себя осмотрительно… Потерпите еще немного…»

В результате, не успев еще толком распаковать привезенный из Антиб багаж, он удостоился бурной семейной сцены.

— Опять все по новой! — возмущенно кричала Алиса. — Да когда же это кончится? Господин художник едет на юг, а на меня дождем сыплются счета! От кредиторов нет покоя! Слугам не плачено!

И так далее, и тому подобное.

Признаемся, эту сцену мы вообразили, но разве не выглядит она достоверной?

Попробуем понять и Алису. Пусть она порой предстает перед нами особой малосимпатичной, но невозможно отрицать, что ей приходилось несладко. Воспитать восьмерых детей, это что-нибудь да значит! Сегодня, столетие спустя, женщин, способных на такой подвиг, можно пересчитать по пальцам.

Кстати, что в это время поделывали дети? Они ведь успели подрасти. Старшая, Марта, превратилась в красивую двадцатичетырехлетнюю женщину. Младшему, «непоседе» Мишелю, исполнилось 10 лет. Между старшей и младшим была «очаровательная» Бланш. Ей исполнилось 23 года, она бредила живописью, намереваясь посвятить ей всю свою жизнь, и даже планировала предложить одну из своих картин на Салон.

— Если не боится получить отказ и если ей этого хочется, пусть так и сделает! — разрешил «папа Моне».

Был Жан. В 21 год он предстал перед военной комиссией и, к великому огорчению отца, питавшего крайнюю неприязнь к военной форме и пускавшегося на любые ухищрения, лишь бы избавиться от необходимости тянуть солдатскую лямку (он боялся, что его пошлют в «нездоровые места»), был признан «годным к военной службе». Были еще двадцатилетняя «прелестница Сюзанна» — прекрасная как сильфида; девятнадцатилетний Жак — «хороший мальчик», никогда не доставлявший взрослым особенных проблем; пятнадцатилетняя «лапочка Жермена», превосходно вписавшаяся в деревенскую жизнь и успевшая обзавестись многочисленными подружками; наконец, одиннадцатилетний «малыш» Жан Пьер — неразлучный дружок и верный соучастник шалостей самого младшего в семье, десятилетнего Мишеля — он же Мими, он же «бедная крошка», — обожавшего ласкаться к своей приемной матери Алисе и нежно называвшего ее Нянюшкой.

Хуже всех из них жилось старшей, «обольстительной» Марте. Замкнутая, постоянно недомогающая, она редко улыбалась и часто плакала.

— Ее надо свозить в Форж, — предложил Моне.

— Ее надо выдать замуж! — отвечала Алиса.

— А что… — задумался Моне. — Может, за кого-нибудь из этих художников-американцев? Из тех, что сейчас в Живерни? — И, помолчав немного, добавил: — Я готов на любые жертвы! Главное, пусть не отчаивается![97]

Но если Марту занимали душевные переживания, то на Моне снова свалились финансовые неурядицы. Он ждал очередной выставки, но…

«В этом году я ничего не устраиваю…» — сообщил ему Жорж Пети.

Моне эта новость привела в ярость.

— Подлец! Мошенник! — негодовал он. — Он хочет меня разорить! Я на него в суд подам!

Катастрофа казалась неизбежной. Может, вернуться к Дюран-Рюэлю?..

— О нет! Опять попасть в лапы этой шайки! Я и так едва от них отделался!

На самом деле он не поладил с сыном Дюран-Рюэля, Шарлем, который остался за главного в галерее Лафит, пока его отец, Поль, исследовал новые возможности в США.

— В делах самое важное — полная честность! — заявил он Шарлю, после чего ушел, хлопнув дверью.

Оставался еще Тео Ван Гог и его галерея, приютившаяся в подвальчике на Монмартре. Моне успел лишь намекнуть ему о возможном сотрудничестве, как тот немедленно примчался в Живерни.

— По рукам! Сделаем так, — начал брат Винсента. — За Антибы (речь шла о десяти полотнах) я вам сразу плачу одиннадцать тысяч девятьсот франков. Но это еще не все. Вы получите пятьдесят процентов от прибыли за каждую проданную картину! Вернисаж назначен на пятнадцатое июня. Будьте к нему готовы. После Парижа я устрою вам выставку в лондонской галерее Гупиль!

Какое облегчение испытал Моне! Довольный, успокоенный, он, едва закончилась уборка летнего урожая, мог заняться этюдами. На сей раз его внимание привлекли стога. Выстроенные перед рядами итальянских тополей, эти кучи соломы знаменовали начало нового «серийного» этапа в творчестве художника. После серии «Стога» пошла серия «Тополя»…

В связи с этими тополями любопытную историю передает Рене Жемпель, автор книги «Дневник коллекционера».

Однажды Моне, явившись поутру писать деревья, остановился, охваченный ужасом: стволы были помечены красными крестами.

— Что это значит? Их что, собираются срубить? Нет, этого быть не может!

Он бросился наводить справки.

— Ну да, — подтвердил его страхи местный крестьянин. — Их покупает соседняя лесопилка…

Моне помчался к владельцу земельного участка.

— За какую сумму вы продаете тополя на берегу Эпты?

— За столько-то.

— Просите больше! Разницу я вам выплачу! Только, умоляю, дайте мне время закончить наброски!

С ума спятил, решил про себя землевладелец. Но на сделку согласился.

С Моне подобные «приключения» случались не раз.

Так, весной 1889 года, он почти три месяца — с марта по май — провел в Крезе, в гостях у Мориса Роллины. Здесь он начал работать над серией картин, запечатлевших дуб, который рос тогда в местечке Конфолан, на каменистой земле у слияния двух рукавов реки Крез. «Это старое, словно покрытое сединой, грозное в своем одиночестве дерево простирало узловатые ветви над шумно ревущим потоком, в котором яростно сталкивались воды обоих Крезов…»[98] Этот дикий уголок природы производил исполненное глубокой грусти впечатление.

Итак, в начале мая Моне явился сюда, к старому дубу, намереваясь завершить работу над набросками, сделанными в конце февраля и начале марта. И с ужасом увидел, что дуб совершенно изменил облик! Он покрылся молодой зеленой листвой…

Что же предпринял Моне? Он разыскал владельца земли, на которой росла его «модель», и обратился к нему с предложением:

— Плачу вам пятьдесят франков, если вы оборвете с дуба все листья. Он должен быть точно таким, каким я его видел зимой…

— Пятьдесят франков? — недоверчиво переспросил крестьянин. — Хм, я согласен!

В четверг 9 мая в своем ежевечернем послании Клод сообщал Алисе:

«У меня большая радость. Я получил разрешение оборвать с дуба все листья! Притащить к этому оврагу лестницы нужной высоты оказалось нелегким делом, но в конце концов все уладилось. Со вчерашнего дня над деревом трудятся двое рабочих. Ну разве не удача — написать в это время года зимний пейзаж?»

Морис Роллина![99]

Идея привезти Моне к нему в гости, в Крез, осенила Жеффруа в феврале 1889 года. Сорокатрехлетний поэт, когда-то начавший свою карьеру исполнением песен в кабаре «Черный кот», только что выпустил в свет книгу «Неврозы» — образец творчества, проникнутого самыми кладбищенскими настроениями. Жил он в полном уединении, в деревне Фреслин, что неподалеку от Крозана, довольствуясь обществом собак и Сесили — бывшей актрисы, — которую именовал своей «Мадонной»…

Дом представлял собой низкое, типично деревенское строение с окнами, прикрытыми зелеными ставнями — точно такие вскоре украсят жилище Моне в Живерни. Одним словом, это была затерянная в глуши хижина, хозяин которой радовался любым гостям и охотно сидел с ними до позднего вечера за стаканчиком вина и дружеской беседой.

Эдмон де Гонкур, хорошо знавший Роллину, оставил о нем такие воспоминания в своем дневнике: «Вьющиеся тугими кольцами волосы, немного напоминающие змей, обвивавших голову Медузы Горгоны, по-гречески красивое лицо с правильными чертами, но как будто помятое, изжеванное, а за всей этой внешностью — причудливый ум, выдающий брожение самых странных, самых мрачных и извращенных идей; одним словом, смесь крестьянина, актера и ребенка… Человек непростой, но обладающий бесспорным обаянием…»

В хозяйстве Мориса и Сесили имелась всего одна большая кровать, поэтому после долгих, за полночь, посиделок гостей при свете фонарей провожали до единственной в деревушке гостиницы, располагавшейся напротив церкви. Владела ею мамаша Баронне. Комфорт здесь предлагался весьма относительный, но какое все это имело значение, если рядом были прекрасные друзья, а окружающие пейзажи поражали «строгой и оглушительной красотой»?

О вдохновении, посетившем здесь Моне, говорит простой факт: он написал около 20 картин. Все они пронизаны удивительным светом умирающей, но никак не желающей умирать зимы. Поймать этот особый свет оказалось совсем не просто.

«Я нахожусь здесь в окружении природы, которую никак не могу ухватить, — признавался художник в письме к Жеффруа. — А река! Ну что это за река! Вода в ней то поднимается, то снова уходит; то она зеленая, то желтая, то вообще не имеет цвета, а завтра вообще может превратиться в бурный поток… Мне очень нужна дружеская поддержка, а на Роллину в этом смысле рассчитывать не приходится. Если я делюсь с ним своими затруднениями, он только вгоняет меня в еще более мрачное настроение. Живопись, по его мнению, — самое странное занятие на свете…»

Несмотря ни на что, художник и поэт вскоре стали закадычными друзьями. А уж что вытворял при виде Моне Пистолет! «Пистолетом, — рассказывает Жеффруа, — звали одну из собак Мориса. Он сразу признал Моне за своего и не отходил от него ни на шаг — с самыми благородными намерениями. Очевидно, он опасался, что художнику угрожает какая-нибудь опасность, и считал своим долгом его защищать. Каждый вечер он провожал его до дверей гостиницы, а утром появлялся там в назначенный час, ложился на коврике у порога и терпеливо поджидал дружка. Образ Моне надолго запечатлелся в собачьей памяти. Уже после его отъезда Роллина иногда обращался к своему псу с вопросом:

— А где господин Моне?

И бедный Пистолет, навострив уши, начинал кружиться на месте, подпрыгивать и жалобно тявкать, будто плакал…»

Верному Пистолету в отличие от игривого песика владельцев постоялого двора в Пурвиле не повезло — неблагодарный друг не счел нужным увековечить его облик на одном из своих полотен.

Однажды днем Моне, Жеффруа и Пистолет прогуливались в окрестностях деревни. Устав, присели отдохнуть.

— Пора двигать к дому! — через некоторое время объявил Моне. — Вечером холодает быстро…

И они пошли назад. Вдруг Жеффруа, спохватившись, воскликнул:

— Проклятье! Я потерял свой черный плащ! Наверное, забыл там, где мы сидели…

Моне обернулся и проговорил:

— Ну конечно! Вон он лежит!

— Да нет, это не плащ! Это ствол дерева…

— Что вы, Жеффруа, дорогуша! В природе такого черного цвета не бывает…