Глава 32 КУТЛА
Глава 32
КУТЛА
«Моне никому не позволяет и пальцем дотронуться до своих кистей и тюбиков с красками», — писал в газете «Эксельсиор» от 26 января 1921 года, в статье, озаглавленной «В гостях у отшельника из Живерни», Марсель Пэи.
Что за ужасный характер! На самом деле художник располагал краски на палитре в строго определенном порядке. И делал он это потому, что писать ему теперь приходилось больше по памяти…
В сентябре 1922 года врачи установили, что острота зрения его левого глаза снизилась до одной десятой доли от нормы. Правый глаз сохранил лишь «способность различать свет и тьму».
Ему следовало отдыхать, но об этом он не желал и слышать. Несмотря на приступы дурного настроения, несмотря на стычки с чиновниками, его решимость во что бы то ни стало завершить «Декорации» нисколько не ослабела. Он уже договорился с Клемансо, что панно будут выставлены в двух овальных залах на первом этаже музея «Оранжери».
«Да, я продолжаю работать, — говорил он журналисту Арсену Александру. — Продолжаю сражаться с природой. Но если бы вы знали, каким я чувствую себя старым и неуклюжим! Хотя желание сделать свою работу как можно лучше разгорается во мне только сильнее…»
С июля 1920 года упомянутый Арсен Александр входил в редакторскую группу, созданную при издательстве «Бернхайм-младший» для публикации книги, посвященной не кому иному, как Клоду Моне. Эта первая биография художника увидела свет осенью 1921 года. Таким образом, Арсен Александр опередил Гюстава Жеффруа, напечатавшего свой труд «Клод Моне: жизнь, эпоха, творчество» в издательстве «Г. Кресс» лишь летом 1922 года. Третье исследование, появившееся при жизни художника, вышло в свет в 1924 году за подписью Марка Эльдера («В Живерни, у Клода Моне»). Судя по всему, Эльдер не затаил на Моне зла, хотя в 1913 году, когда решался вопрос о присуждении Гонкуровской премии, последний высказался против него и в пользу Леона Верта. Правда, лауреатом высокой литературной награды все равно стал Марк Эльдер, автор романа «Народ моря»…
В том же 1924 году была издана небольшая работа Камиля Моклера. Наконец, в 1928 году читающая публика смогла познакомиться с пространным трудом «Моне», написанным Клемансо. Год спустя, в 1929 году, издательство «Галлимар» опубликовало в серии «Жизнь выдающихся людей» сочинение Марты де Фель — милое по стилю, но изобилующее совершенно фантастическими домыслами!
В октябре 1921 года Моне решил дать наконец отдых своим утомленным глазам и устроил себе небольшие десятидневные каникулы. Впрочем, осеннее ненастье не слишком способствовало плодотворным трудам на берегу пруда. Поэтому он и согласился провести несколько дней в Вандее, приняв приглашение своего старого друга.
«Приезжайте, — писал ему Клемансо. — И если к вам здесь вернется аппетит к занятиям живописью, я нисколько не удивлюсь. Небесная и морская палитра переполнена оттенками синего и зеленого, — просто садись и пиши картины!»
Клод вместе с Бланш добрались до Венсан-сюр-Жара, с комфортом устроившись на заднем сиденье лимузина, который вел Мишель.
По возвращении в Живерни Моне уединился ото всех. Никаких гостей, никаких визитов! Надо работать! Надо торопиться писать! Скорее! С каждым днем он видел все хуже…
В феврале 1925 года ему сообщили о смерти Поля Дюран-Рюэля (он скончался 5 февраля). Именно этот девяностолетний старец полвека тому назад рискнул всем, что имел, сделав ставку на импрессионизм. Моне не поехал на его похороны. Во-первых, он чувствовал себя слишком слабым. Во-вторых, он не хотел надолго оставлять свои гигантские панно — боялся, что они ему этого не простят. Для него работа над «Декорациями» давно превратилась в ожесточенную схватку — последнюю в его жизни. Он понимал это и бился как одержимый.
На чьей стороне будет победа?
Клемансо беспокоился. Он хорошо понимал, что Моне в любую минуту может отказаться от своего обещания. С другой стороны, финансовая комиссия сената все тянула и тянула с принятием решения о выделении 600 тысяч франков, необходимых для отделки залов музея «Оранжери».
— Не откладывайте этого дела в долгий ящик! — заклинал он главу Министерства изобразительных искусств Поля Леона, который, по его мнению, демонстрировал прискорбную тенденцию расслабляться раньше времени.
Попутно ему приходилось постоянно подбадривать Моне, уговаривая друга набраться терпения и не терять мужества.
Но вот наконец настало 12 апреля 1922 года, когда Клемансо смог вздохнуть с облегчением. В этот день, в среду, в конторе вернонского нотариуса мэтра Бодре состоялось подписание акта дарения, при котором присутствовал Поль Леон, недавно избранный в члены Института. Чуть позже, как свидетельствует Жан Марте[232], Моне писал Клемансо в Вандею: «Дни мои проходят в печали… Зрение, увы, слабеет с ужасающей быстротой… Если б вы только знали, что это значит для меня! Очень хотелось бы повидаться с вами…»
Неисправимое стремление к совершенству заставляло его вновь и вновь возвращаться к уже законченным полотнам — здесь поправить водяное растение, там приписать еще один распустившийся цветок нимфеи… К несчастью, чаще он не улучшал, а портил готовые картины. Если ему случалось самому заметить это, то в приступе ярости он хватался за нож и безжалостно кромсал холст.
«Я совершаю глупость за глупостью, — делился он с Марком Эльдером[233]. — Пора мне уже признаться самому себе, что я превратился в развалину и больше не способен творить красоту… Я уничтожил несколько своих панно. Я почти ослеп и вынужден прекратить работу. Печальный конец, хотя в остальном я совершенно здоров…»
«В свои 82 года Моне производил впечатление человека, пышущего силой и здоровьем, — вспоминает Саша Гитри[234]. — Он походил на могучий дуб, казался неуязвимым. Смерть просто не сумеет к нему подобраться! И что же? Она взяла его подлой хитростью, обрушившись на самый ценный для этого великого человека орган, на смысл всей его жизни, смысл всего его бытия — на его глаза…
Судьба совершила это злодеяние — еще до того как закрыть ему глаза, она украла у него зрение.
В мастерской Моне стояло множество картин, еще не помещенных в рамы. Каждая из них дарила ощущение праздника. Как-то раз я обратил внимание на то, что на одной из картин автор так и не поставил свою подпись, и спросил его почему.
— О! — отвечал Моне. — Я сделал это намеренно, чтобы избежать искушения ее продать. Это моя любимая.
Меня охватило страстное желание получить именно эту картину. Но он мне отказал.
Прошло несколько месяцев, и вот я снова стоял перед этой чудесной картиной, громко выражая свой восторг. Вдруг он ласково сказал мне:
— Да ладно, забирайте! Вам я готов ее продать.
Ни за что на свете я не стал бы обсуждать с ним вопрос о цене. Мы коротко переговорили об этом с его падчерицей, после чего я снова пришел к нему в мастерскую. Он сам снял картину со стены. Он смотрел на нее так, как смотрят на дорогое сердцу существо, с которым приходится расставаться… Я попросил его подписать картину.
Зрение его в эту пору уже очень сильно ослабело. Он поставил на холсте свою подпись, дату, а потом сказал:
— Послушайте, Саша. Я подписал ее 81-м годом, хотя на самом деле это работа 82-го года. Вас я не хочу обманывать. Просто дело в том, что единицу мне писать легче, чем двойку…»
До наших дней сохранилось письмо Моне от 22 декабря 1922 года, адресованное директору вернонского отделения банка «Сосьете женераль». На самом деле этот исторический документ письмом назвать нельзя — это каракули слепого. Моне писал карандашом, но даже не заметил, что тот не заточен. Буквы — вернее, то, что он полагал буквами, — представляют собой отдельные черточки, похожие на серые пятнышки, усеявшие лист плотной бумаги. Каждая из них выписана под определенным углом, но строки, в которые они должны складываться, то набегают друг на друга, то широко расходятся в стороны… Все письмо — это не буквы и не строчки, а мешанина серых пятнышек, напоминающих мелкие мазки кисти.
Нетрудно представить себе, как удивился банкир, получив это послание. И нам не приходится удивляться, зная, что большую часть его переписки вела в это время Бланш, иногда позволяя себе роскошь немного имитировать почерк любимого отчима.
«В следующий раз, когда я заехал его навестить, — продолжает Саша Гитри, Бланш, это олицетворение преданности, встретила меня такими словами:
— Как хорошо, что вы приехали! Скорее идите к нему! Он в ужасном состоянии!
Я нашел его в мастерской. Он стоял перед своей палитрой, раздавленный горем. Только что он совершил ошибку — принял белую краску за желтую.
Он взял меня за руки и произнес голосом, буквально разрывавшим сердце:
— Все кончено, мой бедный друг. Я больше не отличаю белого от желтого…
Клемансо пытался его переубедить.
— Ничего подобного! — внушал он ему. — Зрение еще вернется к вам! Нужна операция!»
Он посоветовал — в действительности едва ли не приказал — Моне обратиться к одному из своих старых друзей, известному офтальмологу Шарлю Кутла, который принимал пациентов в Париже, в доме номер 19 по улице Боэция.
7 сентября 1922 года доктор Кутла вынес свой приговор: оперировать, и немедленно. Начать решили с правого глаза, наиболее затронутого болезнью. Левый глаз пока оставили в покое, ограничившись лечением с помощью препарата, расширяющего зрачок, — в надежде, что таким путем удастся немного смягчить последствия омертвения тканей.
— Операцию проведем в ноябре, — сказал Кутла. Хоть он и пользовался как специалист большим авторитетом, самое его имя — дословно «тесак» — для французского уха звучало более чем угрожающе.
«Что ветеринар сказал вам по поводу ваших глаз?» — нетерпеливо спрашивал художника Клемансо — прекрасно понимая, в каком состоянии тот находится, он явно старался хоть немного разрядить обстановку. Но известие о том, что Моне, довольный тем незначительным улучшением, которое принесло ему лекарство, начал снова тянуть время, пытаясь уклониться от операции, заставила его хорошенько стукнуть тростью об пол.
Он испробовал все: ругался и утешал, сердился и обнадеживал, и в конце концов добился своего. Отец Победы снова взял верх.
Ранним утром 10 января 1923 года Клод Моне переступил порог хирургической клиники «Амбруаз Паре» в Нейи.
Представим себе на минуту, как волновался восьмидесятидвухлетний художник. Кутла намеревался оперировать его под местным наркозом. А что, если станет хуже? Сейчас он все-таки различал хотя бы свет! А вдруг в результате вмешательства он и вовсе ослепнет? Нервозность Моне достигла предела. Он чувствовал себя разбитым, больным. До такой степени, что, стоило хирургу приблизить скальпель к лицу пациента, как у него открылась сильнейшая рвота.
И это была только первая часть операции! Кутла планировал провести ее в два, а если потребуется, и в три этапа.
31 января — новые мучения, и снова под местной анестезией.
— Очень трудный больной! — жаловался врач Бланш, постоянно находившейся рядом с отчимом.
Впрочем, он сразу же добавил, что нисколько не сомневается в успехе операции.
Клемансо не скрывал радости: «До меня дошла новость, что наш блестящий хирург наконец-то обнажил свой тесак!»
Между тем дело едва не кончилось катастрофой. Предписания врача не допускали никаких двойственных толкований: трое суток полного покоя; лежать на спине, без подушки, по возможности неподвижно. И что же? В первую же ночь после операции на Моне накатил один из свойственных ему приступов ярости.
— Он не мог успокоиться ни на минуту, — вспоминала Бланш. — Несколько раз вскакивал с постели, так что мне с великим трудом удавалось уговорить его снова лечь. Он порывался содрать повязку, кричал, что лучше ослепнет, чем станет терпеть обездвиженность!
17 февраля, когда Моне выписали из клиники в Нейи, встречать его пришел Клемансо. Он приготовил другу приятный сюрприз. Предложил, прежде чем отправиться в Живерни, заехать в «Оранжери» и взглянуть, как идет строительство.
Эта идея оказала на моральное состояние больного самое благоприятное воздействие. Уже в начале марта он писал Полю Леону, возглавлявшему в правительстве управление по делам изобразительных искусств: «Счастлив сообщить вам, что чувствую себя лучше с каждым днем и намерен немедленно возобновить работу»[235].
Но уже несколько дней спустя положение, увы, ухудшилось. Проснувшись утром, Моне с ужасом обнаружил, что перед глазами снова все плывет… Срочно вызванный доктор Ребьер — его друг и сосед, проживавший в Боньере, — констатировал небольшое послеоперационное осложнение.
— Совершенно верно, — подтвердил диагноз Кутла. — У вас утолщение перепоночки. Это неизбежно. Как я и говорил, необходима третья операция.
— Моне в ужасном состоянии, — говорила ему Бланш. — Он полностью деморализован. Его терзает страх потери глаза, и он отказывается вставать с постели…
— Ну что вы! — пытался подбодрить своего пациента Кутла. — Повода для паники нет! Операция ерундовая, можно сказать, просто заключительный штрих! Доверьтесь мне!
Поразмыслив, он добавил:
— Я думаю, что вам даже незачем приезжать в Нейи. Я сам приеду в Живерни и проведу операцию у вас дома. Ассистировать мне будет доктор Ребьер.
Операцию назначили на 18 июля.
За несколько дней до этой даты Клемансо прислал другу из Вандеи письмо, содержание которого, несмотря на упадок духа, наверняка не могло не вызвать у Моне улыбки: «Рассчитываю получить от вас телеграмму сразу после мясорубки у окулиста, которая, по всей видимости, будет почти такой же кровавой, как операция по стрижке волос или ногтей… Что касается меня, то мне никто ничего резать не собирается, потому что резать уже почти нечего…»
Моне плохо перенес эту третью «мясорубку». На сей раз местный наркоз окажется слишком слабым, чтобы снять болевые ощущения, едва не заставившие пациента потерять сознание. Но куда хуже было другое: результаты хирургического вмешательства не оправдали надежд доктора Кутлы. Он не скрывал разочарования и вслух проклинал «злосчастную мембрану, проникшую вглубь».
Кутла утратил былой оптимизм, а Моне… Моне громко негодовал. Да, видеть он стал лучше, но его зрение, несмотря на мощный арсенал прописанных ему очков, деформировалось. О различении цветов и говорить не приходилось! Он вообще перестал адекватно воспринимать окружающее. Желтое — ему всюду мерещилось желтое!
«Однажды, — рассказывает Луи Гийе[236], — я сидел с ним за столом. Вдруг он со свирепым видом схватил свою тарелку и начал потрясать ею перед остальными. „Какого она цвета, по-вашему?! — вопрошал он. И в отчаянии отвечал: — А я ее вижу желтой!“»
Для него, художника, это было невыносимо!
«Лучше бы я ослеп! — с горечью говорил он Клемансо. — Но видеть природу так, как я вижу ее сейчас…»
Само собой разумеется, Клемансо тоже тяжело переживал случившееся. Он слал в Живерни десятки писем. Их шутливый тон, призванный хоть чуть-чуть подбодрить Моне, не мог заглушить пронизывающую эти послания теплоту и нежность: «Что я слышу? Вы по-прежнему настроены бросить свой глаз собакам! Значит, в Шарантоне мест больше не осталось? Сын мой, будьте же последовательны — в этом секрет успеха. Помните, что наша сила наполовину зависит от самого тупого упорства. Не падай духом, старый товарищ, все будет хорошо! Я вам, дурья башка, открою один секрет: у меня самого полным-полно замыслов насчет всяких там панно, но, скорее всего, я так и помру, не осуществив ни одного из них… Терпение, малыш, терпение!»
Терпение? Вот его-то Моне и не хватало! Ему хотелось как можно скорее в последний раз пройтись кистью по почти готовым «Декорациям». Пока он стоял вплотную к холсту, он ясно видел каждый наносимый им мазок. Но стоило ему чуть отступить, как вся картина расплывалась перед его глазами. Он с горечью осознавал, что не может составить целостное представление о том, что у него получается.
Клемансо и Кутла уговаривали его дать согласие на оперативное лечение левого глаза — чем раньше, тем лучше.
И оба встречали решительный отказ. Сварливость Моне в эти дни достигла предела.
«Если я так безжалостно терзал вас все это время, — писал ему Клемансо, — то лишь потому, что считал это своим долгом, продиктованным дружбой. Но я по-прежнему настаиваю на всем том, что говорил вам раньше. Я абсолютно убежден, что вы не можете со мной не согласиться!»
Он заблуждался. Художник и слышать не желал о том, чтобы в четвертый раз лечь на операционный стол, даже если его оборудуют в Живерни. А вскоре и сам Клемансо оказался на больничной койке. 16 декабря его доставили в клинику в Сен-Жермен-ан-Ле после автомобильной аварии.
Тот день он провел в розовом доме в обществе Кутлы, прибывшего из Парижа для осмотра своего знаменитого пациента. На обратном пути Брабан — шофер Клемансо — не успел вовремя притормозить и врезался в идущую впереди машину. Отец Победы получил несколько сильных ушибов и поранил лицо.
«Они натыкали мне в рот и в нос серебряных ниток, — преодолевая боль, пытался шутить он. — Я было обрадовался, думал, будет мне на что жить в старости, так нет! Жадина Госсе, здешний хирург, сказал, что все нитки потом отнимут. Не повезло мне! Даже в аварию толком не сумел попасть!»
Накануне выписки, намереваясь на несколько дней уехать в Вандею, он снова написал другу:
«Занимайтесь своими панно, только смотрите, не напишите одуванчиков вместо нимфей! Работайте спокойно и не забивайте себе голову пустяками!»