Глава 28 БОЛЬШОЙ КАНАЛ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 28

БОЛЬШОЙ КАНАЛ

В 1908 году некий критик написал:

«Моне — покоритель света!»

Этот парижский журналист, которого звали Эпп, понятия не имел, что в Живерни, прямо напротив дома Моне, на столбе появился «фонарь на 25 свечей, что обошлось в 37 франков»[191].

Итак, в Живерни провели электричество! Одному изобретательному жителю соседней деревни Лимец пришла в голову замечательная идея построить небольшую электростанцию. Получив соответствующее разрешение, он стал продавать свою продукцию обитателям соседних коммун.

Но в жизни Моне электричество не произвело никакого переворота. Никогда не работавший при газовом освещении, он и для электрического света не сделал уступки. И стоило солнцу сдвинуться к западному краю неба, готовясь закатиться за горизонт, как он складывал кисти и краски. Вечный данник дневного светила, он не собирался менять своих привычек.

— Если солнце ушло, что мне-то делать? — говорил он.

В том же 1908 году проявились первые признаки того, что, перефразировав название романа Киплинга, можно охарактеризовать как период «погасшего света»[192]. Моне испытывал сильнейшее беспокойство: неужели у него ухудшается зрение? Впрочем, созерцание нимфей продолжало приносить ему все то же удовольствие. Он смотрел на них все лето, чувствуя себя полновластным владыкой собственного маленького королевства, и старался уловить игру света на изменчивой поверхности водоема, расцвеченной яркими лепестками.

В начале осени, вдоволь налюбовавшись нимфеями, он решил воспользоваться поступившим приглашением и объявил домашним:

— Еду в Венецию!

Алиса согласилась его сопровождать, хотя чувствовала себя не очень хорошо. Он, правда, пообещал, что, во-первых, путешествие будет недолгим, а во-вторых, на обратном пути они непременно сделают крюк и заедут навестить Жермену и Альбера Саллеру в Кань-сюр-мер. Адвокат Альбер Саллеру одновременно занимал пост главного советника департамента Приморских Альп.

— В Венеции я только напишу несколько небольших картин на память о городе, — говорил Моне, поджидая поезда на перроне в Верноне. Ночь они с Алисой провели в Париже, в отеле «Терминюс-Сен-Лазар», а утром отправились в Город дожей, где в «Палаццо Барбаро» для них был забронирован номер.

На самом деле пребывание в Венеции затянулось до 7 декабря (то есть продлилось больше двух месяцев), а «несколько небольших картин на память» обернулись четырьмя десятками подлинных шедевров!

В середине октября чета Моне покинула готический дворец «Барбаро» и перебралась в большой отель «Британия». Сюда их влекли не только бытовые удобства — центральное отопление и электрическое освещение, к которым они успели привыкнуть в Живерни, — но и открывавшийся из окон номера вид на лагуну и островок Сан-Джорджо. Клод мог работать, не выходя из комнаты, — как в Лондоне, — подальше от зевак.

Большой канал, Дворец дожей, церковь Сан-Джорджо Мажоре, палаццо Дарио, палаццо Мула, палаццо Контарини, Рио делла Салуте… Гондолы, сумерки, красный домишко… Моне ворчал, брюзжал, порой злился, но продолжал писать.

Алиса, оказавшаяся свидетельницей той ежедневной битвы, которую он вел сам с собой, впервые поняла, почему у него так резко менялось порой настроение. Она никогда не сомневалась в его таланте, но теперь у нее словно открылись глаза: да ведь он гений! В письме к верному Жеффруа она писала:

«То, что он пишет, это просто чудо. Эти восхитительные блики, эта перламутровая вода… Только он один способен так передать все это…»[193]

Он и сам чувствовал подъем творческих сил. «Да, — писал он Клемансо, — я в восторге. Здесь чудесно. Пытаюсь писать…»

И делился с Жеффруа: «Какое несчастье, что я не приехал сюда, когда был молодым и дерзким! Но все равно я провел здесь прекрасные минуты, почти забыв о том, что я старик…»[194]

Правда, полного удовлетворения от своих венецианских работ он не получил. Впрочем, разве хоть когда-нибудь он оставался собой доволен? На сей раз он утешался мыслью, что непременно вернется в Венецию на будущий год. Увы, осуществить этот замысел ему так и не удалось…

На обратном пути Клод и Алиса заехали в Бордигеру — ах, какие воспоминания! — а затем свернули в Кань, где Жермена с нетерпением ждала встречи с матерью. И с радостью сообщила, что, кажется, ждет второго ребенка.

— Рожать приеду в Живерни! — пообещала она.

Трудно предположить, что Моне, попав в Кань, не заглянул к своему старому соратнику Огюсту Ренуару, жившему на вилле «Колет» и жестоко страдавшему от ревматизма. Зато очень легко представить себе, как обнялись давние друзья, как пустились в дорогие воспоминания.

— А помнишь папашу Глейра? А помнишь «Лягушатник»? А помнишь, как мы нищенствовали?

— А помнишь этого консьержа с улицы Эфрюсси? Как он глаз отвести не мог от картины, которую я тащил под мышкой? Ну и обрадовался же я тогда! Наконец-то хоть кто-то оценил мою живопись! Что, спрашиваю, нравится вам эта картина? Да нет, говорит, я на раму смотрю, больно уж рама хороша…

Но вот путешественники снова на берегах Эпты. Они вернулись в Живерни. Алиса распахнула было зеленые ставни своей спальни, но тут же их закрыла. И поскорее улеглась в постель. Ее знобило, у нее поднялась температура. Проболела она весь январь 1909 года.

Алиса сдала. Чтобы убедиться в этом, достаточно перелистать хотя бы один из многочисленных фотоальбомов, посвященных Моне[195]. На снимке, запечатлевшем чету Моне на пьяцца Сан-Марко, в окружении голубей — один из них, самый смелый и, наверное, самый голодный, уселся на шляпу Клода! — мы видим бывшую владелицу замка Роттенбург сильно похудевшей и постаревшей. Моне одет в легкий твидовый костюм, а вот на Алисе длинное пальто с меховым воротником. Очевидно, она зябла.

Несмотря на болезнь Алисы, Клоду пришлось ее оставить. Он спешил в Париж помочь Дюран-Рюэлю в организации его первой крупной выставки, получившей название «Нимфеи, серии водных пейзажей». Виды Венеции, завершенные в мастерской, он уступит Бернхайму.

Вернисаж состоялся 6 мая.

В тот день на улице Лафит, в доме номер 16, происходило настоящее столпотворение. «Весь цвет Парижа», расталкивая друг друга локтями, пришел посмотреть 48 вариаций на тему водных лилий пруда в Живерни. Все были в восторге. А ехидный старикан Жюль Ренар[196] записал в своем личном «Дневнике» (который был опубликован в 1935 году, спустя 25 лет после смерти писателя): «Слишком красиво! В природе так не бывает. Между нашим искусством и искусством природы — пропасть…»

Справедливости ради отметим, что между автором «Рыжика» и мастером из Живерни так и не вспыхнула искра взаимопонимания. Несколькими годами раньше, увидев цикл «Стога», Ренар весьма насмешливо отозвался об этих «кучах сена, отбрасывающих синие тени, и пестро раскрашенных полях, больше всего похожих на клетчатый носовой платок…»

Жесткость своих суждений Жюль Ренар оправдывал тем, что, по его собственному признанию, он был «лишен чувства вкуса, зато в полной мере обладал чувством безвкусицы!».

Но, если не считать Ренара, все критики, составляя отчет о выставке, макали перо не в чернила, а в фимиам. И оплакивали судьбу картин, которым предстояло рассеяться по частным собраниям. «Ах, если бы Моне мог осуществить свою мечту и получить в свое распоряжение целый зал для постоянной экспозиции всей серии „Нимфей“! — сокрушался хроникер „Газет де Боз Ар“ Роже Маркс. — Именно вся серия создает целостное впечатление умиротворенности и созерцательного покоя, столь далекого от суеты материального мира!»

«Благодаря Моне, — вторил ему Ф. Робер Кемп в номере „Орор“ от 11 мая 1909 года, — мы видим не реальный мир, но его подобие». Одним словом, пруд Моне — примерно то же самое, что знаменитая платоновская пещера…

Впрочем, сам художник, постепенно старившийся в Живерни, как всегда, был недоволен собой. Доказательством тому может служить его коротенькая записка, адресованная Жеффруа[197]: «Нынешний 1909 год выдался для меня совершенно ужасным. Вы поверите мне, если узнаете, что после возвращения из Венеции, то есть на протяжении целого года, я ничегошеньки не сделал, вообще не прикасался к кистям. Сначала хлопоты из-за выставки „Нимфей“, потом отвратительная погода все лето, наконец, нелады со здоровьем. Грустный итог, как видите. Радоваться нечему…»

Жалуясь на плохую погоду, Моне слегка преувеличивал, ибо лето в Нормандии выдалось замечательным. Здоровье Алисы немного улучшилось, и он даже предложил ей вместе отправиться в Котантен — Шербур, скалы Жобура, мыс Аг, Гревиль — родина Милле, дюны Картере, знаменитая колбаса из субпродуктов в Вире, Арас-дю-Пен… Супруги провели пару недель в настоящей идиллии. 21 июля они вернулись в Живерни, но удовольствие от поездки ощущалось так живо, что неделю спустя Моне снова предложил:

— Вернемся туда! Поедем в Ландемер! Это рядом с деревней, где жил Милле, и в двух шагах от Рош-дю-Кастель-Вандона!

Пейзажи в местности между городами Юрвиль-Наквиль и Омонвиль-ла-Рог, где чета Моне провела примерно десять дней, и в самом деле оказались захватывающе красивыми. Поразительно, но Клод за все это время не сделал ни одного, даже маленького наброска. А бездействие, как мы знаем, всегда заставляло его испытывать беспокойство. Тревожилась и Алиса. «Погода прекрасная, — писала она Жан Пьеру, — но, к сожалению, ему не работается…»

Приход осени в Живерни знаменовал наступление ненастья. Пасмурно было и на душе Моне. Весь октябрь шли дожди, прибивая к земле цветы в саду. В доме тоже царило уныние. Алиса все чаще по целым дням не вставала с постели. Устала, объясняла она. Тем не менее ей пришлось собраться с силами, чтобы позаботиться о приехавшей Жермене, которая вскоре родила вторую дочь Нисию. Из Сен-Сервана время от времени приезжал Жак, как всегда, без гроша и в долгах. Он просил «взаймы» крупные суммы денег, на возвращение которых никто уже и не надеялся. С дядей Леоном, на химическом заводе которого он работал в Маромме, отношения у него так и не сложились.

Дожди лили без перерыва весь январь и февраль 1910 года. А потом случилось наводнение! Это было настоящее бедствие. В Париже вода доходила до вокзала Сен-Лазар. Поезда в Живерни больше не ходили. В саду прорвало дамбу, и грязная вода затопила все вокруг. От пруда, разумеется, не осталось и следа. О нем напоминала лишь выступавшая наружу горбатая верхушка японского мостика… Дому, правда, ничто не угрожало, а вот большая часть цветников оказалась под слившимися водами Эпты и Сены. Стихия бесновалась.

Бесновался и Моне, беспомощно глядя на царившее вокруг разорение.

— Все мои цветы затопит тиной! — горестно восклицал он. — Это катастрофа!

Все, все придется делать заново. О ужас, о отчаяние!

«Возьмите себя в руки, — пытался образумить его Мирбо. — Думайте о том, что вы пострадали меньше других. Ваш прекрасный сад, радость вашей жизни, вовсе не погиб. Вода спадет, и вы убедитесь, что разрушений в нем гораздо меньше, чем вы предполагали. Крепитесь, старина Моне!»[198]

Ремонтные работы начались лишь в конце марта, когда вода наконец ушла… Разумеется, они потребовали крупных расходов. Но не стоит уж очень сильно переживать за Моне — его личный счет в вернонском отделении «Сосьете женераль» мог осчастливить любого банкира. В 1912 году хранившаяся там сумма превышала 176 тысяч франков![199]

— Он не относился к числу легких клиентов, — вспоминал Марсель Ронсерель, работавший тогда в отделении банка[200]. — Например, он терпеть не мог ждать. Чуть что, сразу начинал стучать об пол своей тростью, а то и размахивать ею. Стоило ему появиться у нас, все знали: сейчас произойдет что-нибудь необычное. Как-то раз, это было в 1921 году, он принес нам чек на девятьсот тысяч франков[201], подписанный сестрой японского императора!

— Да, я стал слишком много зарабатывать, — признался он однажды журналисту Андре Арнивельду.

Арнивельд поведал об этом в своей небольшой статье, опубликованной в газете «Энформасьон» 23 октября 1921 года и озаглавленной «Стыдливость Клода Моне».

«Человек, от которого я услышал эти слова, — говорилось в ней, — большой оригинал! Клод Моне — художник, мало того — один из самых знаменитых и величайший из живущих ныне художников, и этим все сказано. Я вспомнил это его восклицание, прочитав на днях о том, что певец Темзы и Руанского собора передал в дар государству дюжину своих картин из восхитительной серии „Нимфеи“. Некоторое время назад мне выпала счастливая возможность провести целый день в Живерни, в доме живописца и в его обществе. Клод Моне рассказывал мне о суровых временах, которые ему пришлось пережить в начале своей карьеры, и именно тогда-то у него и вырвалась фраза, что, дескать, теперь он зарабатывает слишком много.

Он дал мне полистать небольшую пожелтевшую брошюру, которую разыскал на столе у себя в мастерской. На ней стояла дата — 1877 год, время беспощадных гонений на „банду“ импрессионистов, в которую наряду с Клодом Моне входили Ренуар, Сислей, Писсарро… Брошюра представляла собой каталог выставки-продажи произведений указанных художников, состоявшейся в торговом зале.

— Это был незабываемый день! — говорил мне Клод Моне. — Для поддержания порядка в зал нагнали полицейских! Посетители специально договаривались здесь встретиться, чтобы от души посмеяться. И они смеялись! Они передавали друг другу наши картины, нарочно держа их вверх ногами, словно говоря: какой стороной ни поворачивай, все равно ничего не поймешь!

Пока я просматривал брошюру, художник карандашом проставил рядом с названием каждой картины цену, за которую та была продана:

Ренуар (Огюст),№ 19, „Голова девушки“ — 50 фр.;

Сислей, № 38, „Сена, Сен-Клу“, 141 фр.

И так далее.

Возвращая на место каталог, Моне грустно улыбнулся.

— Поверите ли, — сказал он, — но я жалею о тех временах, когда любой человек, с трудом наскребший сотню франков, мог прийти к художнику, купить у него картину и уйти домой вместе с ней, дрожа от счастья. Сегодня нам предлагают по пятьдесят тысяч франков, но больше никто не разбирается в искусстве. Великим двигателем людей стал снобизм. Они говорят, что любят живопись… Только я им не верю…

Он немного помолчал, а потом заговорил снова:

— Я вынужден следовать за общим течением, но меня все чаще и чаще охватывает стыд за то, что я принимаю огромные суммы за работу, которая сама по себе приносит мне радость[202], а потом мои картины уходят неизвестно куда…»

Добившись материального достатка, Моне мог позволить себе быть щедрым. Мы помним, как в не таком уж далеком прошлом Буден понапрасну умолял его подарить ему на память хоть какую-нибудь картину! Теперь же, стоило постоянному секретарю Академии изящных искусств обратиться к нему с просьбой оказать помощь пострадавшим от наводнения, как Моне, не моргнув глазом, безвозмездно передает для благотворительной лотереи, состоявшейся в галерее Жоржа Пети 5 мая 1911 года, свою «Темзу». Да, времена, когда одно упоминание об академии заставляло его издевательски смеяться, безвозвратно миновали.

Впрочем, до согласия принять кресло академика, предложенное ему в 1921 году, дело все-таки не дошло. Чтобы он, Моне, заседал на набережной Конти в компании с ненавистным папашей Бонна! Этого еще не хватало! «Старый мэтр остается в Живерни, ибо зеленому фраку он предпочитает зелень листвы», — прокомментировала его отказ газета «Фигаро».

Идея об избрании Клода Моне академиком возникла после кончины одного из членов академии — Оливье Меерсона. Кому первому пришла в голову эта идея, неизвестно, но она встретила бурное одобрение. Вот что рассказал об этом анонимный автор статьи в газете «Опиньон»[203]:

«— Моне, Моне, Моне!

Как же это получилось, с удивлением говорили все, что никто раньше не подумал об этой кандидатуре, хотя художнику уже исполнилось 80 лет! Ведь это не просто талант, это гений!

— Мы ни в коем случае не должны повторить ошибки Пювиса де Шаванна… Кто едет в Живерни?

В ответ взметнулся целый лес рук. Вся академия выразила готовность сию минуту прыгнуть в поезд. Многие предлагали собственные автомобили. Наконец, остановились на трех полномочных представителях.

Уже на следующий день они прибыли в Живерни. Старик-мэтр принял их без всяких церемоний. Но, услышав о цели их приезда, стал… хохотать. Слишком многое вспомнилось ему в эту минуту. Взять хотя бы Родена. Академикам понадобилось немало времени, чтобы вспомнить о существовании скульптора. И они его таки уговорили! И что же? Накануне голосования он возьми да и умри! А история с Клодом Дебюсси? Сколько презрения выпало на его долю, пока академики не сочли его достойным вступить в их ряды! Но и Дебюсси умер накануне избрания! Ну уж нет! Что-то слишком часто запоздалое раскаяние приходит в компании с нежелательной гостьей! Так что не обессудьте! Как говорится, расстанемся друзьями, но шелковую ленту приберегите для кого-нибудь другого…»